Той зимой у меня и моих товарищей было около двадцати пьес в репертуаре, которые мы таскали из Туниса в Египет и из Египта в Сирию. Наш режиссёр руководствовался откровеннейшим эклектизмом: «Бездельник», «Цветок тротуара», «Атали» и «Дама с камелиями» были нашими четырьмя краеугольными камнями[44].
За те пять месяцев наших странствий мы повидали столь многое, что даже сложно себе представить. Мраморные театры, в которых мы замерзали, куда каждый вечер из гостиницы меня сопровождал негр с маленькой керосиновой печкой, которая по-братски объединяла вокруг меня всех моих продрогших приятелей, дощатые бараки, дилижансы, трясущие по улицам городка наши бренные тела, засыпанные вездесущим песком, гостиницы с названием «Splendid», где мы ели на кухне, маленькое кокетливое казино, где единственным предметом мебели на сцене во время акта с вечеринкой из «Les Oberlé»[45] был ночной столик с тремя фужерами.
— Восхитительное заведение! — воскликнул с поднятием занавеса светский лев, выглядевший как закоренелый преступник, он пил у ночного столика. В тех же «Les Oberlé» эльзасцы на горе с волнением слушают различные звуки колоколов со всего Эльзаса. С хорошим карильоном за кулисами достигается довольно захватывающий эффект (карильон, механический музыкальный колокольный инструмент, минизвонница. — Прим.перев.).
Из соображений экономии мы взяли с собой только один колокол. Учитывая мою недостаточную чувствительность на сцене, меня забрали от взволнованных эльзасцев и держали за кулисами. Это я звонила в колокол.
— Ля-бемоль! — зазвонил колокол.
— А-а! Вот большой колокол Сен-Машэн, — сказал растроганный благородный отец.
— Ля-бемоль!
— На этот раз это карильон Сен-Юнетелль, — повысил ставки блондин.
— Ля-бемоль! Ля-бемоль!
— Страсбург! — вскричали все на сцене и опустились на колени.
Мы видели зрителей-изгнанников, культурных и утончённых людей, трогательных оттого, что они слышали родную речь, и жирных туземцев, разинувших рты от недопонимания. Мы играли «La Rafale»[46] для семи человек, включая мою мать, и «спектакли не для юных дев» перед толпами. Ох уж эти спектакли не для девушек, с таким трудом организуемые, но они спасли нас финансово!
Припоминаю, что в нашем репертуаре была «Розали»[47]. Это была, своего рода, «палочка-выручалочка», к которой я прибегала, когда основная пьеса была коротка. У нас было три её версии. В конце этого забавного маленького акта горничная выходит, а мсьё кричит: — «Nom de Dieu!»[48].
Ну, это было в обычные дни.
Когда мы играли классическое произведение в школах-интернатах, он говорил «Nom d’une pipe!» (pipe - трубка. — Прим. перев.). А когда спектакль шёл «не для юных дев», он говорил простое, краткое и образное слово. Вы видите, как это было легко!..
Чтобы угодить литературным кругам, мы наскоро ставили классические утренники. Помню, как за одну ночь выучила «Графиню де Пимбэш»[49] (и смастерила её благородные шмотки с помощью бумажных обоев с рисунком, разбросав их крупными мазками на чёрном шёлковом мамином платье. У меня всё ещё есть это платье! И я даже использовала его в кино!
На одном из таких утренников давали «Мнимого больного», меня там не было, к счастью для Мольера! Все актёры спешно выучили или перечитали свои роли, нотариус переписал свою на «документах», Томас Диафуарус на своей диссертации, а аптекарь на своём шприце, в то время как Арист, галантно скрестив ноги и высунув палец из-под кружевной манжеты, мирно перелистывал страницы своей роли, что лежали в его красивой шляпе с перьями.
Впрочем, эта импровизация сработала у большинства, но не спасла аптекаря. Этот замечательный человек нам суфлировал. Он написал тираду мсьё Флёрана на шприце из серебристой бумаги и не тревожился. Во время своей сцены он вылез из суфлёрской норы, помятый и запылённый, в парике наперекосяк и с молоточком возле лица. В этом виде он вышел на арену. А поскольку он был близорук и забыл очки, то прочитать он ничего не мог, но сказал:
— Мсьё, я получил предписание, препятствующее мне совершить дело моей жизни.
И пока онемевший Арган удивлённо смотрел, он направил на него шприц, нажал на поршень, имитируя небольшой звук воды вроде «пьюи, пьюи», на манер акробатов радостно вскричал: «Вуаля!» — и скрылся на бегу.
Мы путешествовали на кораблях всех классов, играли перед обитыми тюлем ложами, полными женщин из гарема, ели говяжьи рёбрышки, приготовленные из старого верблюда, короче говоря, мы могли надеяться на то, что пресытились случайностями турне, но этот маленький азиатский городок, где мы только что высадились, ещё берёг для нас неиспытанные ранее радости.
Потому что:
Там мы играли «Вечного Жида»[50] перед преподавателями и студентами школы иезуитов! Я должна объяснить, как всё происходило. В этом маленьком живописном городке, старая часть которого, кажется, восходила к Священной истории, а современная за восемь дней до официального открытия представляла собой нечто среднее между холерным лазаретом и стройплощадкой колониальной выставки, доминировал очень красивый, строго и хорошо управляемый монастырь братьев-учителей. Все знающие грамоту в стране обязаны этой обители.
Мы сошли на берег, ничего не подозревая. Ошеломительная и суматошная высадка, вой сирены, палящее солнце, груз, сбрасываемый по воздуху и подхватываемый на лету, таможня и запахи порта, туземцы, с криками вырывающие чемоданы из рук, лодки, раскачивающиеся под трапами. Короче говоря, мы были настолько же грязными, насколько и глупыми, когда поняли, что этим вечером нам играть, а мы не досчитываемся доброй трети багажа.
В первый вечер мы давали «Мадам Сан-Жен»[51] в длинном странном зале, где часть зрителей, сидя на корточках на опилках, ела жареные пирожки, которые готовились тут же, в глубине, за сиденьями для оркестра. Кулисы напоминали клетки для кур. Если посмотреть на потолок гримёрки, можно было сразу увидеть между разошедшимися деревянными досками подошвы тех, кто одевался на первом этаже.
Декорации были причудливыми. Одна из них, украшенная большими глиняными кувшинами, из которых торчали головы опереточных турок, вероятно, досталась от Али-Бабы или сорока разбойников. Сама по себе декорация замечательная, но её было трудновато использовать в наполеоновской пьесе. Но она всё-таки использовалась для сцены в прачечной. Куски бумаги, наклеенные на турок, изменили замысел художника, моя рубашка, чулки и брюки (я была предана своему делу), натянутые на верёвке, создавали атмосферу прачечной, а я в это время не переставая ёрзала спиной, сильно поцарапанной грубым холстом костюмера.
Хотя на Наполеоне были чёрные чулки, а Фуше, уставший от путешествия, сказал нам: «Когда я это услышал, бросился бежать, захватив пушки», — это было прекрасное представление.
Затем был дана драма «Бродяга»[52], которая на зрителей, сидящих на корточках, произвела впечатление самого весёлого из водевилей.
Мы играли «Даму с камелиями». Это была крепкая красивая женщина, которая в конце умирала на ставне, покрытом настольным ковром. Я играла горничную. В первом акте я выходила на сцену с капустой, плотно завернутой в красивый белый бумажный кулёк, сквозь который просвечивала зелень.
— Букет от мсьё де Варвилля, — говорила я.
Ещё крепкая Маргарита Готье чуть раздвигала бумагу, чтобы вдохнуть аромат цветов.
— Розы и белую сирень унеси в свою комнату, Нанин, мне это не нужно.
Я выходила, ничего не говоря, быстро нарезала капусту мелкими кусочками и раскладывала по тарелкам, она (капуста) тут же возвращалась на сцену в виде ужина. После чего я вынимала кусочки капусты, разрезала белую бумагу на маленькие квадратики, аккуратно вкладывала их друг в друга, хорошо перевязанные, они вполне подходили в качестве «новогодних подарков» для акта агонии.
Затем мы дали Шерлока Холмса в одной декорации и, наконец, объявили: «Вечный Жид».
Сразу же после этого нашего режиссёра посетили очень вежливые мсьё, делегированные бывшими учениками святых отцов, которые просили его.., учитывая нерелигиозную сторону пьесы... и т.д., и т.п. Режиссёр, нисколько не желая оскорбить влиятельных лиц города, убрал бродячего Еврея с афиши.
Тотчас же появилась вторая группа посетителей, это были антиклерикалы этой местности, с мсьё Борне во главе, которые пришли спросить:
— По какому праву?.. Какое отсутствие мужества!.. Всегда уступать? Доколе?
Наш директор, противник беспорядков, снова вывесил афишу «Вечного Жида», и, чтобы доказать группе №1, что это не политическая позиция, продемонстрировал программки, где Атали была главной героиней.
Рис. 24 Атали
— Играйте «Атали», — сказала группа №1.
— Я буду играть «Атали»[53], — ответил режиссёр.
К моему личному несчастью, часть труппы была ещё в пути, не хватало одной или двух женщин из актёрского состава, и мне пришлось (бедный Расин, бедный Расин) играть роль пророка Захарии!
В своих самых честолюбивых мечтах о славе я никогда не предполагала себя предназначенной для вершин великой Трагедии. Сказать, что я была ужасно расстроена, было бы сильным преуменьшением моего отчаяния.
Используя хитрость и осторожность, я приглушённым голосом, с мрачным лицом и вялыми жестами продекламировала александрийские стихи Захарии. Но, знаете, мы играли «Атали» в салоне Луи XV, в голубом рокайле, а на Иоасе была румынская ночная рубашка, правда, тогда это не имело большого значения.
Решив, что с «Атали» он сделал достаточно для блага религии, наш режиссёр проявил великодушие к «Вечному Жиду», и было бесповоротно объявлено о том, что спектакль состоится завтра вечером.
Городские стены сразу покрылись листовками, призывающими жителей «не ходить смотреть на этих шарлатанов». Распространялись бесхитростные брошюры розового цвета (у меня есть одна), в них нас осыпали проклятиями и высказывались тысячи нелепых предположений, касающихся нашей личной жизни. Один аноним написал нашему режиссёру письмо с угрозами сжечь театр, в результате чего наш суфлёр пропал на два дня, а часть наших вещей была выброшена на улицу. Белый и красный кланы, каждый из них, захотели арендовать всё помещение, доход превзошёл все ожидания.
Не знаю, знакомы ли вы с «Вечным Жидом»? Несколько сильных антииезуитских сцен, в достоинствах которых я не разбираюсь, тонут в самой банальной, самой запутанной, самой непонятной мелодраме. Я играла в нём Грингалета, всего лишь второго комика. (Прошу, обратите внимание на то, что у этого толстого персонажа в пьесе пантера откусила ягодицу. Чтобы рассмешить зрителей, он постоянно говорит об этой ягодице. Подтягивая штаны он говорит: «О! Боже мой! Надеюсь, мадмуазель де Кардовилль не заметит, что у меня чего-то не хватает.» — Для травести, клянусь, говорить такое ужасно!)
Итак, режиссёр стучит трижды. Мы входим, злой укротитель Морок и я, начиная драму. «Бах!», кто-то хлопает в ладоши и половина зала начинает напевать: «Я христианин, вот моя слава!»
Другая половина начала петь «Интернационал»! Затем они начали бить друг друга. Появилось около тридцати солдат, вооружённых винтовками, и все разом начали кричать.
Нам было велено продолжать, несмотря ни на что, мы продолжили, жестикулируя и открывая рты. С таким же успехом мы могли бы читать басни или рассказывать друг другу семейные тайны — никто ничего не расслышал бы.
Заводила красных поддерживал нас жестом, белый же показывал нам кулак. Потом «белый» залез на просцениум и опустил занавес, перерезав верёвку.«Красный» вспрыгнул на сцену, выпихнул «белого», и «Рра!» — вновь поднял занавес, закрепил его, пожал нам руки и пошёл на своё место.
«Нарушителей спокойствия» арестовывали дюжинами. Овощи, деревяшки летали в воздухе, актёры были на сцене и «продолжали играть» посреди этой какофонии негритянского бала.
Товарищ, игравший Родена, убеждённый антиклерикал, не сдерживал радости! Хорошо загримированный под мерзкого иезуита, он устроил себе праздник, наслаждаясь оскорблениями и заранее ликуя при ответе на них. Однако, поскольку Роден появлялся только в третьем акте, и арестовывать присутствующих к этому времени почти прекратили, его появление пришлось на затишье. Порядком прореженный партер был потрясён тем, что в конце концов пришлось слушать какую-то скучную драму, да ещё в присутствии целого отряда солдат с оружием у ног, рассредоточенных по свободным местам.
В акте «Франсуаза Дагобер» патрон, опасаясь провалов в памяти актёров, решил суфлировать. Так как роста он был гигантского, он застрял между деревянных конструкций, не достигнув суфлёрской раковины, нам пришлось его вытаскивать, и я заняла его место.
Охваченная рвением, я начала выкрикивать весь текст. Дагобер и Агриколь (это молодой премьер) махали мне рукой — «тише». Я же поняла «громче», и заорала от души.
Все, должно быть, слышали только меня!
В акте «Завещание» был портрет Вечного Жида в полный рост (высокий бородатый старик в длинном коричневом халате), я намалевала эту картину на трёх листах картона. На одном была голова в профиль, начало плеч и скрещённые руки. На другом торс и поясница. На третьем — низ халата и голые ступни.
Если правильно их расположить и закрепить кнопками, зрелище должно быть ослепительным. Из суфлёрской раковины я с ужасом заметила только первый и третий листы, приколотые к стене (средний был утерян), на которых был виден силуэт маленького монаха в табачной банке, шириной больше чем в высоту, с головой в метре двадцати от его огромных ног.
И на протяжении всего акта персонажи преклоняли колени перед ним, называя его «мой отец» и «почтенный старец».
После нескольких слабых всплесков шума Роден умер при общем безразличии и среди тошнотворного зловония, потому что сообразительная молодёжь вернулась незамеченной и забросала нас зловонными шарами. Без сражающихся сторон пьеса овдовела.
Наш антрепренёр, положивший в карман свою лучшую выручку, обнаружил у себя под кроватью смутно знакомого машиниста смешанной расы, вооружённого бритвой, явившегося, чтобы его ограбить. После борьбы тот ретировался. Как только рассвело, директор обратился в полицию. Полицейские ему сказали:
— На что вы жалуетесь? Он вам ничего не сделал. Вам повезло, он высадился здесь после того, как убил пассажира в море.
И мы продолжали видеть этого типа, который накачивался аперитивом у дверей театра, вежливо бросая на нас взгляды, которые можно было истолковать как вдвойне убийственные. Что касается нас, мы спокойно вернулись в нашу гостиницу (куда также бросали вонючие шары), чтобы насладиться заслуженным сном.
А на следующее утро, во время кофе с молоком, когда мы всё ещё были веселы и озадачены тем, что нас так освистывали, зашикивали и проклинали, наша гостиничная хозяйка сказала нам, улыбаясь всеми своими белоснежными зубами:
— Я была там прошлой ночью. О-о! Какой успех!