Они поднялись на палубу, запыхавшись от бега, с последним сигналом к отправлению.
Через мгновение сходни были убраны, и пароходик, ежечасно совершавший рейсы между Венецией и Лидо, отделился от берега. Винт весело забурлил, взбивая бледно-зеленую пену, остров с его аллеями, пестрыми балаганами, виллами и громадными отелями вдруг отодвинулся, поплыл вправо и начал уменьшаться в размерах. Залив открылся неожиданно, сверкая под лучами полуденного солнца и сливаясь на востоке с освобожденным от берегов морем.
Палуба была переполнена. Возвращавшиеся домой местные жители с корзинами и узлами, группа провинциальных школьников во главе с двумя католическими священниками, немцы-экскурсанты — мужчины в темных очках, с «кодаками» на ремешках через плечо и дамы в блузках и обуви на низких каблуках, молодые люди с реденьким пушком на губе вместо усов в пиджаках с широкими плечами, — все это была международная публика средней руки, которую можно видеть на любом известном европейском курорте в летнее время. У трубы, устроившись прямо на полу, двое итальянцев-рабочих развернули промасленную газету и готовились закусывать. Ветерок доносил ароматы моря и персиков, смешивая их с запахом дешевой колбасы.
Поднявшиеся последними мужчина и женщина огляделись. Все скамейки под тентом и вдоль бортов были заняты. Пробираясь сквозь толпу, оба вышли на нос парохода. На фоне предвечернего неба, точно огромный розовый медальон в оправе из сине-зеленой эмали, плыла Венеция. Солнце, опустившееся к горизонту, осветило стройную девическую фигуру молодой женщины, одетой в изысканно простое светлое платье и зажгло золотистым блеском ее тяжелые темно-русые волосы. Мужчина — крупный, с грубоватым, но приятным лицом, в дорожном костюме и без шляпы — смотрел куда-то вправо. Потом он обернулся к женщине, протянул руку, указывая вперед. Пароход проплывал мимо парка на берегу, в зелени которого мелькнул мраморный бюст памятника Вагнеру. Молодая женщина сняла темные очки, и ее лицо вдруг озарилось светом больших серо-зеленых глаз. Всматриваясь в убегающий берег, она сделала шаг и, почувствовав, что наступила кому-то на ногу, машинально проронила:
— О, пардон!
Мягкий, глуховатый мужской голос сразу ответил:
— Prego, signora![13]
Через мгновение тот же голос произнес с изумлением:
— Как — это вы?.. Весела? Весела Мерджанова, если не ошибаюсь?..
Со скамьи у борта стремительно поднялся мужчина с короткой трубкой в зубах и застыл в легком поклоне. Женщина наморщила лоб, с минуту пристально всматриваясь в его лицо, вздрогнула и залилась румянцем. Затем она вся просияла — казалось, ее лицо, волосы, платье излучали улыбку, но тут же овладела собой и тихо воскликнула:
— Ах!.. Значит… вы… вы здесь?
Она повернулась к своему спутнику, с недоумением наблюдавшему за этой сценой, и добавила:
— Киро, познакомьтесь… Господин Рашев, художник, мой однокурсник по академии… Мой муж, доктор Аврамов.
Мужчина с трубкой еще раз поклонился и приветливо протянул руку.
— Вот как!.. Enchanté…[14] Мне очень приятно, — кажется, так? Знаете, немного забыл родной язык…
Супруги пристально смотрели на него. Смуглое лицо, зачесанные назад черные волосы, тонкая, стройная фигура, красивая рубашка, пиджак, зажатый под мышкой. Художник улыбался, и глубокие складки в уголках его губ подрагивали иронично и нервно. Под густыми бровями, тоже очень подвижными, блестели живые черные глаза.
Доктор, сохраняя корректно-любезный вид, сдержанно молчал. Такие внезапные вторжения были ему не по душе. Хотя он и не был ревнителем порядка, но не любил, когда неожиданности расстраивают планы. А эти старые знакомства жены с людьми из чужого ему, так называемого артистического мира были ему неприятны, смущали. Ее нет, она со всеми объяснялась легко, но он не находил с ними общего языка. Однако новый знакомый обезоруживал своей непосредственностью, был подчеркнуто внимателен, и вскоре разговор потек непринужденно и просто.
— Да, наконец-то и я выбралась… — отвечала в это время женщина, но вдруг почему-то умолкла, взглянула на мужа и добавила: — В первые годы мой муж не мог оставить своих пациентов. А нынче мы решили поехать. Да… Были в Берлине, в Париже. Провели неделю в Риме, побывали во Флоренции. Здесь мы уже три дня, сегодня уезжаем в Софию. Мы страшно соскучились — дома осталась дочь…
Пароходик приближался к дебаркадеру. Лагуна дохнула запахом тины. С площади доносился монотонный, неясный говор. Пассажиры сошли на набережную и не спеша двинулись сквозь разноязычную толпу.
Смуглый мужчина говорил без умолку, был нервно оживлен, улыбался, слегка наклонялся вперед, чтобы видеть лица обоих супругов. Походка у него была небрежно-ленивая, так ходят моряки на суше. Некоторые прохожие — важные, солидные иностранцы — любезно раскланивались с ним, иные — скромно одетые местные жители — приветствовали взмахом руки:
— Ciao, Paolo!
Он почти никому не отвечал, весь охваченный радостным возбуждением.
— Послушайте… Останьтесь еще на один день. — Глаза его лукаво светились, но в уголках губ затаилась мольба. — Ну, господин доктор, решайтесь! Всего на один, день! Я столько вам покажу, ведь я знаю Венецию лучше Софии… И для меня это будет… как это?.. Да, праздник, праздник! Знаете, я столько лет уже не встречал соотечественников!
Доктор взглянул на жену.
— В конце концов, если Веса хочет…
Она опустила ресницы, помолчала, потом произнесла устало:
— Да… Что? Ах, нет, нет!.. Поедем… Нас ждет дочь. Нельзя! Поедем сегодня вечером, как решили… Чемоданы собраны, в гостинице знают о нашем отъезде…
Она перевела взгляд на море, потом повернулась к художнику и долго молча смотрела на него.
Он встретил ее взгляд тоже молча, и выражение его лица внезапно изменилось, утратив прежнюю оживленность.
— Тогда позвольте мне сегодня вечером побыть с вами… до отъезда на вокзал… У нас есть еще несколько часов, вместе поужинаем. Потом устроим маленькую прогулку на гондоле… а затем — на пароходе к вокзалу… Вы не возражаете, нет?.. В конце концов, я ведь indigène… как это сказать? Да, здешний… Вы — мои гости. Есть и еще одна причина. — Он лукаво, совсем по-детски засмеялся. — Потом скажу…
Они подошли к Кампаниле[15], он остановился и сказал:
— Я сейчас забегу на десять минут… тут недалеко. Назначил на сегодня встречу, надо предупредить. А вы, может, зайдете пока в гостиницу? Встретимся здесь, под часами.
И, размахивая шляпой в такт своей валкой походке, он смешался с толпой. Супруги не спеша бесцельно бродили по узким улочкам, где продавались дешевые сувениры, на углу задержались у статуи мадонны с лампадой, потом повернули к площади. В одной из витрин доктор увидел свежий номер медицинского журнала и вошел в магазин. Молодая женщина сделала несколько шагов и рассеянно взглянула в окно кафе напротив. Силуэт человека за стеклом показался ей знакомым. Она всмотрелась: да, она не ошиблась. Это был он, художник. Стоя спиной к окну, он разговаривал с какой-то женщиной, у нее была стройная фигура, волосы цвета платины, невыразительное, точно у куклы, лицо, искаженное сейчас злой и капризной гримасой. Художник долго объяснял ей что-то, и в его позе, в ссутулившейся спине, в беспомощно разведенных руках чувствовались смущение, приниженность, мольба. Эта мимолетная сценка пронзила сердце молодой женщины неожиданно острой жалостью. Она быстро повернулась навстречу мужу, выходившему из книжной лавки. Через несколько минут, пройдя по каким-то улицам, они встретились с художником в условленном месте.
Устроились в кафе под колоннадой. Небо потемнело и стало прозрачным. На карнизах копошились голуби, готовясь ко сну. Большой оркестр на площади играл увертюру «Кориолан». В теплом прозрачном воздухе все вокруг выглядело бесплотным. Огромный четырехугольник площади казался покрытым инкрустацией из патинированного металла. На улицах умолк грохот трамваев, автомобилей, слышались лишь шарканье ног гуляющих да голубиная возня.
Трое сидели молча, завороженные всей этой воздушностью, вечерним покоем, где не было места думам, и думали, что в этом, может быть, заключается истинное счастье. Оркестр перестал играть, и в наступившей внезапно тишине послышалась далекая сирена отплывающего парохода.
Доктор, покончив со вторым коктейлем, расчувствовался:
— Посмотри, Веса, — он неопределенно повел рукой, — прекрасно, правда?
Художник, слегка склонившись в сторону, поправил растрепавшиеся волосы и улыбнулся, не вынимая изо рта погасшую трубку.
Женщина вздрогнула, на мгновенье закрыла глаза, словно возвращаясь из какого-то дальнего странствия. Она спросила:
— Что ты сказал?
— Посмотри, говорю, как прекрасно! Это как сон…
Она взглянула на мужчин, потом перевела взгляд на площадь и беззвучно шевельнула губами.
Сон?.. Она покачала головой не отвечая. Какой же это сон, боже мой! Да все здесь наяву, все — жестокая истина! Она снова посмотрела на мужчин, как будто увидев их только сейчас. Как же это случилось, что они трое встретились в этом прекрасном, печальном городе?
Сон? А вкус пепла на губах, а диплом врача в кармане мужа, а женщина с платиновыми волосами в кафе, а поезд в одиннадцать сорок вечера?
Официант принес напитки. Художник вынул изо рта трубку, доверительно наклонился к доктору и, улыбаясь, заговорил:
— Я, знаете, господин доктор, должник вашей супруги… Да, вот уже восемь лет я должен ей двадцать левов. Поэтому сегодня вы мои гости. Сегодня я хочу вернуть долг…
Доктор вопросительно улыбнулся, молодая женщина смотрела испуганно.
— Погодите!.. Восемь лет тому назад, — продолжал художник, — мы были студентами Академии… изящных искусств в Софии. Я тогда жил… впрочем, лучше не рассказывать, как я тогда жил. Так живет большинство студентов… Родителей у меня нет, содержал себя сам… — Он коротко рассмеялся. — Однажды два дня ничего не ел и, — мне было немного стыдно, однако же я был очень голоден, vi assicuro![16] — попросил взаймы у Весы Мерджановой, вашей супруги, тогда она была барышней Мерджановой. Жила с родителями обеспеченно, на вечерних занятиях нередко угощала нас сигаретами, булочками… Она дала мне двадцать левов. В те времена для меня двадцать левов были немалые деньги: я жил на них целых три дня! Понимаете! А я… так и не вернул долг. Позвольте мне сегодня его вернуть.
Он смущенно засмеялся, лицо его светилось нежностью.
Молодая женщина вдруг вспыхнула:
— Как вам не стыдно сочинять такие небылицы!.. Ничего подобного не было, не помню! Вы, оказывается, по-прежнему… любите ставить других в неловкое положение!..
— Я правду говорю, господин доктор! Честное слово, было! А я теперь, — он повернулся к женщине, и голос его стал глухим и нетвердым, — совсем не такой, совсем не такой, сударыня! У меня теперь достаточно денег, мне отнюдь не в диковинку валюта разных стран, я свободно болтаю на разных языках…
Женщина потерла пальцами лоб и промолчала. Снова на ее лице появилось отсутствующее выражение.
Как хорошо она помнила тот давнишний случай! Она думала, что художник обо всем забыл, и на душе было спокойно. В тот далекий, холодный, сырой вечер он, съежившись в своем тоненьком пальтишке, посеревший от голода, смущенно, с напускной шутливостью попросил у нее немного денег «до завтра», на сигареты… Это осталось для нее самым дорогим воспоминанием о той поре. Он доверительно обратился к ней, только к ней… Почему же теперь он не стесняется упоминать об этом вслух?
Ужинали в ресторане, на террасе, увитой виноградом и обсаженной кустами граната. Было немноголюдно, прохладно и тихо. Городской шум доносился сюда приглушенно. Временами, как дуновение ветра, с лагуны слышался звон бубна, звуки пианино, поющие голоса: «Ямбо! Ямбо!»
Доктор, явно довольный обстановкой, встречей с этим странным, но забавным человеком, а более всего решительным отказом жены задержаться в городе еще на один день, стал вдруг чрезвычайно любезен с новым знакомым, они беседовали, словно давнишние друзья.
— Знаете, доктор, — говорил художник, касаясь пальцами докторского рукава, — какие великолепные вещи писала ваша супруга в академии!.. Какие этюды животных! Совершенство линий, экспрессия, ритм!.. Просто шедевры! Мы, мужчины, завидовали ей… Вы, конечно, еще работаете? — обратился он к женщине.
— Не надо… Расскажите лучше о себе. Вы, вы чем занимаетесь?
— Я?.. Ха! Уезжая из Болгарии, я оставил на двери комнаты записку, — знаете торговцы и адвокаты обычно пишут: «Вернусь через десять минут». Я написал: «Вернусь через десять лет». Истекло восемь. Пройдет еще восемь, но я не вернусь… Чем занимаюсь?.. Здесь я — с мая по октябрь каждый год — пишу портреты с натуры на пляжах «Эксельсиор-отеля» и «Паласа» в Лидо… Американцев, англичан, немцев… Портретист мировых магнатов в купальных костюмах… Зимой меня ждут Париж, Берлин, Лондон, портреты знакомых здешних клиентов. Не могу пожаловаться… доход неплохой… Сначала, когда приехал, я был фотографом здесь, на площади… Я и сейчас еще состою в их профсоюзе… — он засмеялся и принялся набивать трубку.
— А для себя что-нибудь пишете? — спросил доктор.
— Да! Пытаюсь, конечно… — кивнул художник. — Но все это еще не для показа… Теперь-то и надо учиться!
— Как — теперь? — воскликнула женщина. — У вас в Софии были прекрасные работы!
— Ах, оставьте, оставьте! — махнул художник рукой, он был польщен и в то же время чувствовал себя неловко. — Тут один американец-фабрикант… английские булавки производит… Я написал два его портрета… меценат… все хотел увезти меня в Штаты. Купил несколько моих последних работ, устроил там выставку на мои деньги! Писал, что выставка имела успех. Прислал даже журнал с репродукциями и отзывами… Ерунда! Все это еще apprentissage… да, обучение ремеслу, я знаю. Если вам интересно — вот у меня несколько снимков, — и он достал из кармана толстый конверт. Женщина взяла конверт, вынула фотографии и стала с жадностью их рассматривать. Но вскоре руки ее задрожали, мурашки пробежали по телу, она едва сдержалась, чтобы не закричать от душевной боли. Что это? Какой злой бог так чудовищно надсмеялся над талантом? В этих сухих линиях, в этих безжизненных образах, которые он позволял себе показывать, не осталось ни крохи от былого богатства, с которым он некогда появился в Академии, точно князь среди нищих! Беспомощные, безнадежно мертвые усилия, очевидные каждому, кроме него самого. Несчастный, несчастный!
Глаза ее наполнились слезами. Она молча протянула фотографии мужу. Художник понял ее, отвернулся, выпустил клуб дыма, сухо засмеялся.
— Да, доктор, искусство — тиран, оно требует, чтобы человек всецело отдавался ему… А мне надо зарабатывать деньги — и я это делаю неплохо. Знаете, — он поднял голову, и в глазах его снова засветилась улыбка, — у меня сын, пяти лет. Сейчас он в Тироле, в пансионе. Ради сына надо зарабатывать…
— А, значит, вы тоже свили гнездо? — тихо спросила женщина.
— Гнездо? Вот гнезда-то, — засмеялся он, — у меня и нет. Сын есть, да. Мать, когда ему исполнилось три года, сбежала с одним аргентинцем. И мы теперь вдвоем — мой мальчик и я. Но scusati, signori!..[17] Извините, я заболтался. Нам пора, если не возражаете. Иначе не останется времени для прогулки.
Прозрачный голубой туман обволакивал город и море. Луны не было видно, ее скрывал силуэт церкви Санта-Мария делла Салуте.
— Джулио! — позвал художник. От набережной отделилась гондола и стала приближаться. — Мы с ним друзья, — объяснил художник, сказал что-то по-итальянски гондольеру и пригласил своих спутников: — Прошу вас!
Гондола отчалила и мягко заскользила по каналу. От воды веяло прохладой, и женщина поежилась.
— Нужно было взять что-нибудь из одежды, — сказал доктор.
Художник тотчас вскочил и набросил свой пиджак, который он так и держал под мышкой, на плечи женщины.
— Разрешите… Я все равно не надеваю его.
Она не стала возражать и закрыла глаза. От пиджака слабо пахло табаком, этот запах смешивался с терпкими ароматами, растворенными в воздухе, и наполнял все ее существо усталостью.
Гондола плыла по Большому каналу, потом свернула в узкие поперечные каналы, темные, затаившиеся, в которых стояла тяжелая, нечистая вода; на порталах домов красовались старинные гербы, кипарисы в крохотных двориках четко вырисовывались над почерневшими оградами. Спутники молчали. Время от времени художник вполголоса говорил что-то гондольеру, затем указывал на какую-нибудь безжизненную постройку: «Здесь жил Тьеполо… В этой церкви есть фрески Веронезе…».
Потом гондола снова выплыла на Большой канал и причалила к набережной у моста Риальто возле залитого светом кафе. Официант принес в лодку мороженое, и она снова поплыла во мраке уснувших каналов. Казалось, мир исчез, и все вокруг не имело ничего общего с реальной жизнью. Пассажиры в гондоле были бесплотными тенями, вот-вот готовыми раствориться в зеленоватом сумраке.
На одном из перекрестков гондола неожиданно причалила к ступеням освещенного подъезда. Незаметно приплыли к гостинице. Художник первым пригнул на берег, помог сойти супругам и попрощался с ними смущенно улыбаясь.
— Finita… Я очень благодарен вам за этот вечер! У вас еще целый час до отхода поезда… Спасибо! Счастливого пути, господин доктор! Счастливого пути, сударыня!..
Она снова ощутила знакомое сильное пожатие его жилистой, нервной руки. Художник наклонился, прикоснулся губами к ее пальцам и произнес еще раз:
— Спасибо!
Поезд выбрался из-под стеклянной крыши вокзала и побежал по насыпи. Свет города вдруг отдалился. Справа и слева мелькали цветные огоньки, силуэты барж, грузовых катеров. Супруги были одни в купе. В глубине вагона шумная компания итальянцев угощалась кьянти. Молодой человек в форме военного летчика с портфелем в руке прошел в соседнее купе.
Доктор расстегнул воротничок рубахи и удовлетворенно вздохнул:
— Ну, слава богу! Сегодня можно поспать…
Женщина устроилась в противоположном углу купе и смотрела в окно. Покачивание вагона, быстро бегущий за окном берег, громкие голоса итальянцев — все сливалось в острое ощущение глубокой боли, — так ноет больной зуб.
Через несколько минут поезд остановился в Местре. Дверь купе с шумом отворилась, пропустив девочку лет пятнадцати — шестнадцати, в школьной шапочке, из-под которой на уши свисали две каштановые косички. Провожавшая ее семья кричала с перрона свои наставления, советы, слышались шутки. В окно подали чемоданчик, и поезд снова полетел сквозь ночь. Девочка не успела оглядеться, как перед ней предстал военный летчик из соседнего купе. Улыбаясь, он предложил ей свою помощь. Девочка лукаво стрельнула глазами, кивнула и, бросив взгляд на нашивки на его кителе, загадочно улыбнулась и устроилась в углу. Молодой человек сел напротив, и они стали разговаривать вполголоса.
Женщина со своего места с любопытством наблюдала за этой обычной дорожной сценой. Девочка была стройненькая, с трогательно тонкими, почти детскими ногами, но развитым бюстом, а у летчика бросался в глаза неприятно большой рот с выпяченными, как бы разодранными плотоядными губами. Вскоре выяснилось, что она две недели гостила у родственников и теперь возвращается в Триест к родителям. Он ехал только до Портогруаро. Спустя некоторое время молодой человек подсел к барышне и зашептал ей что-то на ухо. Она в ответ засмеялась грудным вызывающим смехом и откинула спадавшие на лицо косички.
Море за окном пропало, поезд бежал по равнине, в сумраке угадывались сады с рядами тутовых деревьев. В дальнем купе продолжали кричать, будто бранились, итальянцы. Не обращая внимания на шум, доктор дремал. Женщина закрыла глаза и тщетно пыталась уснуть. Острое болезненное возбуждение не оставляло ее, и, против своего желания, она продолжала наблюдать за парочкой. Одной рукой парень уже обнимал девушку, а другой повернул к себе ее лицо и начал целовать ее — подолгу, обстоятельно, методично. Оба нисколько не стеснялись, как будто находились в купе одни. Время от времени летчик посматривал на ручные часы и принимался уговаривать гимназистку — наверное, настаивал, чтобы она сошла с поезда вместе с ним. Но она упрямо, со смехом повторяла: «Но!», «Но!», трясла головой и еще теснее прижималась к нему, словно чувственный зверек.
«Господи, до чего, в сущности, проста жизнь!» — думала женщина, глядя в окно. Отвращение, тайная зависть и раздражение из-за этой зависти, неутоленные желания комом подступили к горлу и душили ее. Неожиданно ее ладонь и пальцы «вспомнили» энергичное, многозначительное пожатие руки художника, она прикрыла глаза, и ей показалось, что она опять чувствует на своих губах прикосновение его влажных горячих губ — еще, еще и еще раз! И это было все — давнее, бледное, почти стершееся воспоминание о той глубокой, обжигающей, единственной в ее жизни страсти, которую оба они в течение двух лет скрывали друг от друга! О, эти быстрые молчаливые поцелуи накануне его отъезда, что так походил на бегство! Зачем все это было?.. Зачем?.. И все эти глупые воспоминания, и эта случайная встреча, и вечер в Венеции, и это страдание, с которым она теперь едет домой и которое — она знала — незаметно будет угасать с каждым днем, пока не исчезнет совсем, и тогда в душе станет совсем пусто…
Локомотив свистнул, приближаясь к Портогруаро. Когда поезд остановился, летчик с портфелем в руке потянул девочку к раскрытой двери купе. Она вырвалась, раскрасневшаяся, с растрепанными волосами, с застывшей на лице улыбкой, закрыла дверь, подошла к окну и помахала рукой. Когда же колеса застучали опять, она открыла сумочку и осмотрела себя в зеркальце, поправила волосы, припудрила лицо. Затем принялась за бутерброд и апельсин. В Триесте на перроне она бросилась на шею пожилой, прилично одетой женщине, наверное матери, и они удалились, взявшись под руки, весело и громко разговаривая. Сошли и шумные итальянцы. В вагоне сразу стало тихо, сонно, печально, как бывает поздней ночью на вокзалах, когда толпа прибывших пассажиров уже схлынула, а отъезжающих почти нет.
Вскоре паровоз с пыхтеньем потащил состав в гору, к границе. Женщина смотрела, как таяли вдалеке рассеянные огни пристаней, как море постепенно сливалось с мутно-молочным небом. Там, в этой неясной дали, растворялось, не оставляя воспоминаний, все, чем она жила, что увидела и перечувствовала за эти тридцать — сорок дней: города, местечки, музеи… все исчезало, теряя всякую ценность, и самое странное было то, что сердце ее не дрогнуло от сожалений. Она старалась вспомнить хоть какие-нибудь подробности — все было напрасно, не было желаний, душа ее как бы одеревенела. И только нынешний полдень, эти несколько вечерних часов, проведенных в Венеции, заполняли сознание; они, без остатка вытеснив все остальное, оказались единственной и неподозреваемой целью всей поездки, о которой она так много мечтала. Мысль об этом, однако, не доставляла ни радости, ни даже острой боли: это был предел опустошенности.
Муж, удобно устроившись в опустевшем купе, мирно спал. Из полуоткрытых губ слышалось тихое дыхание здорового, уставшего человека. Она посмотрела на его спокойное, грубое лицо с проступившей щетиной, заметила торчащую из верхнего кармана пиджака дорогую автоматическую ручку — и внезапное ощущение чего-то чужого, почти враждебного, смешавшись со смутным чувством отвращения, пронзило ее сердце. Она вдруг почувствовала себя совершенно одинокой, лишенной всего, что было ей дорого, точно очутилась в незнакомой стране. Это было страшно: сумеречная, убывающая ночь за окном, заснувший поезд, который уносил ее куда-то… Куда?.. Она провела пальцами по лбу, как бы отыскивая последнюю опору. Достала из сумочки фотографию смеющейся трехлетней девочки, принялась внимательно рассматривать ее. И опять «Какое же я чудовище!» — подумала она ничто не дрогнуло в ее душе, в этой темной, беспроглядной глубине, которую она и сама не могла постичь. Одно-единственное ощущение угнетало ее теперь: все — каждый день, и завтра, и все дни — вся жизнь безвкусна и пошла, а сама она, увядшая и обессиленная, словно воздушный шар, у которого внезапно проткнули оболочку…
За окном начало светать. Серые предрассветные сумерки повисли над темной возвышенностью, на которую все еще вползал поезд. Постепенно открывалась каменистая серо-белая местность: ни жилья, ни зелени. Камни и скалы тянулись до самого горизонта. Небо было низкое, холодное, без солнца, и над этим бездушным пейзажем медленно всходил мертворожденный день.
1937
Перевод В. Андреева.