Я направлялся в Н. на день-два по делам службы. К небольшой н-ской станции поезд подошел в полдень. Шоссе, незаметно переходившее в улицу, вело к двум невысоким холмам на западе, у подножия которых беспорядочно столпились домишки. Это и был городок.
День стоял серый, дождливый. На земле блестели лужи, в них отражалось свинцовое пасмурное небо. Осень уже наступила, с полей тянуло холодной сыростью.
Расхлябанный фаэтон с грохотом вез меня по длинной извилистой улице. Вдоль нее тянулись первые окраинные постройки: кузницы, где подковывали волов, поваленных на землю, точно перед закланием; механическая, с железной трубой, чесальня кудели; трактиры в подвальчиках и распряженные крестьянские повозки возле них. Потом улица сузилась и стала огибать дощатые заборы, которыми были огорожены садики и побеленные домики. Мелькнула пекарня, бозаджийница[8], галантерейный магазин, в котором продавались и похоронные принадлежности. Из школы шли дети, под низкими облаками медленно кружилась пара голубей, как бы выбирая место посуше, чтобы опуститься. Неожиданно на одном из перекрестков возникло новое здание с вывеской — «Болгарский народный банк».
Наконец мы остановились на центральной площади, перед гостиницей. Здесь же находились аптека с большими витринами, несколько магазинов, а посередине площади — памятник из серого камня, изображающий солдата в шинели с приставленной к ноге винтовкой. Вереница облепленных грязью гусей, гогоча, шествовала мимо него.
В гостинице мне предоставили единственный свободный номер, окно которого выходило на задний двор.
— Есть и получше, да труппа приехала, все и заняла, — объяснил коридорный.
— Труппа? Что за труппа?
— А как же — артисты… Уже неделю у нас представляют.
Номер с высоким потолком и голыми стенами выглядел убого: кровать, вешалка, стол да стул. Деревянный умывальник до половины закрывал дверь, ведущую в соседнее помещение. Номер давно не проветривали, было холодно, как будто здесь бог знает сколько лет никто не обитал, пахло пылью и еще чем-то — то был особый запах провинциальных гостиниц. Я ненадолго открыл окно. На дощатой галерее напротив висело ватное одеяло, старик с желтым лицом, накинув на плечи тулуп, неподвижно сидел на стуле. Во дворе, у кухни ресторана, кто-то заготовлял щепу. С холма, замыкавшего всю панораму, сползал густой туман.
Пока я вынимал из чемодана вещи, где-то в другом конце коридора зазвенел электрический звонок, продолжительно, настойчиво. На секунду замолк и снова залился. Потом звон прекратился, скрипнула дверь, и по коридору прокатился высокий мужской голос, — каждое слово звучало отчетливо, как на сцене:
— Алло! Эй, мальчик!.. Алло! Есть какой-нибудь персонал в этом заведении?
Наверное, кто-то из артистов-гастролеров звал коридорного. На зов никто не явился, дверь захлопнулась, и снова стало тихо.
За окном начал моросить дождь, сделалось еще темнее, все вокруг словно бы затаилось. В это время за стеной в соседней комнате послышался легкий шум. Кто-то прошлепал босыми ногами, брякнул кувшин, раздался плеск воды, потом я услышал стук открываемых коробок и звяканье флаконов, а через некоторое время часто застучали каблучки.
Мне нужно было сойти вниз. Когда я запирал комнату, из соседнего номера выглянула молодая полуодетая женщина, испуганно ахнула, засмеялась и захлопнула дверь. По коридору распространился запах дешевого одеколона. За это короткое мгновение я успел разглядеть мою соседку: круглое, розовое, по-детски задорное лицо, темно-русые завитые пряди волос, беспорядочно спадающие на шею. Слава богу! В этой жалкой гостинице, по крайней мере, соседство будет приятным.
Площадь внизу была пуста. У памятника стояли два старых, почти разбитых автомобиля, под одним из них лежал шофер: он что-то ремонтировал. Девочка-служанка с большим зонтом в руке входила в аптеку. К тюрьме проследовала смена караула. На заборе напротив и у входа в гостиницу мокрые афиши извещали о гастролях бродячего театра, который привез разнообразнейший репертуар: «Трильби», «1001 ночь, или Носильщик из Багдада», «Големанов», «Процесс Мэри Дюган», «Белая гвардия» и т. д. «с балетом, музыкой и специальными декорациями». Сегодня для учащихся и местного гарнизона давали «Изгнанников»[9]. На афише красовались портреты всех актеров, у большинства из них были типично театральные фамилии: Светлов, Долинский, Славин… Две большие фотографии изображали «балетный ансамбль». Среди артисток я сразу узнал мою соседку по гостинице — госпожу Нелли Зорину.
Из ресторана доносился звон тарелок. У входа, на столике, накрытом афишей, лежали билеты, сидящий за ним молодой человек с острым кадыком вертел в руках красный карандаш и рассеянно смотрел на улицу. В помещении, тесном и полутемном, звучал неясный говор, пахло вареной капустой. В глубине зала виднелась стойка, над которой с потолка свисали две липкие ленты — от мух. Между ними, как в рамке, возвышалась фигура хозяина ресторана; он раскладывал хлеб, салфетки, вилки и время от времени громко выкрикивал заказы в кухонное окошко. Два столика были заняты постоянными клиентами — чиновниками. Еще за одним сидели трое местных молодых людей, хорошо одетых, упитанных, — они пили ракию[10], чокались и нахально рассматривали длинный стол напротив, за который усаживались артисты.
Они уже почти все были в сборе, их общая трапеза напоминала семейное торжество. Во главе стола сидел директор театра — седеющий брюнет с типичным, в глубоких морщинах, лицом старого актера. Надев роговые очки, он тщательно изучал меню, лицо его изображало досаду и презрение. Рядом расположилась его жена, ослепительная блондинка с темными, подведенными глазами, похожая на большую шелковую куклу с лицом Пьеро и порочной девушки. Очевидно, супруг ее был трагиком труппы, а она играла роли «роковых женщин».
Между ними сидела девочка лет четырех, должно быть дочь, с салфеткой на шее, девочка стучала ложкой по тарелке и капризно хныкала. Далее размещалась другая пара: тощий, плешивый, бесцветный мужчина с неестественно выпуклым лбом и черноглазая, уже увядшая женщина с огромным бюстом, искусственной родинкой над верхней губой и стеклянным ожерельем на шее. Это были резонер и его жена, в прошлом примадонна, занятая теперь на вторых ролях.
Директор поднял голову от меню и басом спросил:
— А где, sapristi, Жан?
— Наверху. Целый час завязывает галстук, — отозвался низенький плотный человек с мясистым лицом. Сидя на углу стола, он отщипывал кусочки хлеба и глотал их в ожидании первого блюда. Это был комик труппы. Временами он строил девочке смешные рожи, та в ответ немедленно показывала ему язык. Возле него сидела инженю — моя соседка по гостинице. Теперь я смог рассмотреть ее получше. Пухленькая, с улыбчивым лицом, зеленоватыми глазами, курносая, она, точно дитя, топала ногами, болтая, поправляла непослушные волосы и казалась пушистым, веселым котенком. Лишь голос — хрипловатый альт — да не первой свежести цвет лица выдавали преждевременно уходящую молодость. Рядом с нею устроились трое длинноногих девушек из «балетного ансамбля».
Дверь в глубине ресторана открылась, и вошел Жан — первый любовник, о котором спрашивал директор. Он остановился перед зеркалом. Это был высокий молодой человек с напомаженными волосами, узким лицом — все его лицо казалось профилем. Поправив галстук-бабочку, он повернулся к столу и пропел тоненьким голосом:
— Mahlzeit![11]
После чего, фамильярно растолкав балерин, уселся среди них, подмигнул моей соседке из гостиницы, которая ответила ему тем же. Постучав по тарелке, пискливо крикнул:
— Алло! Персонал! Один вермут! Мигом!
Затем потер руки и тоненьким голосом пропел:
Я был так одинок,
я был сир и убог,
мрак ночной мои дни
своей тенью покрыл…
— Боже! Начинается! — девушка зажала уши и топнула ногой. — Пожалуйста, дайте ему скорее что-нибудь, пусть ест, пусть пьет, — только бы замолчал!
Юноша прищурил глаза, протянул руку к артистке и пропел:
Покуда не встретилась мне
златокудрая Нелли…
— Перестань! — притворно-сердито крикнула она. Но тот не унимался:
Пока не назвал я прекрасную Нелли
радостью жизни своей!
Жан замолк, вытаращил глаза, схватил рюмку и, выпив вермут одним махом, причмокнул губами. Потом ущипнул одну из балерин и развернул обеденную салфетку. Никто уже не обращал на него внимания, каждый был занят своей тарелкой.
Обедали неторопливо, шумно, с расчетом на эффект, возбужденные вниманием соседних столиков. Возмущались едой, вином, заказывали специальные порции, и все-таки челюсти работали без отдыха, придавая лицам подвижность. Иногда голос директора с его плотной звучностью перекрывал общий говор. Разговаривали нарочито громко — о прошедших спектаклях («Блестяще!») о столичных актерах, называя их уменьшительными именами, снисходительно и фамильярно, о кутежах в столичных ресторанах, где выбрасывались бешеные деньги на шампанское, женщин, автомобили…
Под окном на тротуаре вертелось несколько подростков-школьников, с любопытством и почтительностью заглядывая в зал.
Вошел мокрый от дождя молодой человек, на его непокрытой голове колюче топорщились волосы. Он был в легком пальто с основательно потертыми обшлагами, под мышкой держал рулон раскрашенной ткани и деревянный меч. Подойдя к директору, молодой человек стал что-то говорить ему. Он и мужчина, продававший билеты, тоже были членами труппы, оба они выполняли самые разнообразные обязанности: завхоза, художника, режиссера, а когда требовалось, и артиста.
— Ну хорошо, заканчивай скорее, а потом приходите с Орловским обедать, — распорядился директор.
Молодой человек ушел. Дождь за окном усилился, изредка вдоль стен торопливо пробегали прохожие или какой-нибудь крестьянин, набросив на голову вывороченный наизнанку тулуп, пересекал площадь.
А в зале было дымно, тепло, сонливо-шумно. Казалось, время замерло. Словно какое-то липкое, густое марево опускалось сверху и заливало все — предметы, людей, звуки. Можно было подумать, что весь окружающий мир угас, захлебнувшись дождем, и только этот тесный ресторанный зал медленно плыл, подобно затерянной в волнах лодке, невесть куда в сумраке бесконечного полудня. За общим столом болтали, размахивали руками. Перекатывались взрывы смеха. Но как раз это, более чем все остальное, и казалось призрачным, ненастоящим, бездарным вымыслом, претендующим на амплуа настоящей жизни. Эти обычные, усталые лица, дешевые наряды с претензией на шик, громкие выдуманные имена, которыми артисты называли друг друга, эти движимые неутолимым аппетитом челюсти, пережевывавшие вместе с кусками пищи имена Моисси, Дузе, Шаляпина, — все это были гримасы жестокого фарса, абсурдная игра, которая повторялась ежедневно и смысл которой невозможно было постигнуть.
Я вскочил, направился к выходу. По улице протарахтела повозка с бутылками из-под содовой. В соседней парикмахерской, надрываясь, пела канарейка. Да, денек выдался невеселый!
Городские часы пробили два пополудни, стали открываться учреждения. Я пошел по своим делам, и вскоре забыл об артистах.
К вечеру дождь прекратился. На главной улице появились гуляющие. Перед клубом-читальней зажглись лампы, представление для учащихся и гарнизона начиналось рано. Я поужинал и от нечего делать долго бродил по каменистым кривым улочкам. Прежде чем вернуться к себе, я зашел в ресторан выпить кофе и убить остаток вечера.
Спектакль уже кончился, артисты ужинали. Усталые, но еще возбужденные, с остатками грима на лицах, они были менее шумны, чем за обедом. Теперь к ним присоединились два поручика, которые тоже ужинали, заказывали напитки, сигареты. Понемногу настроение повысилось. Супруга директора загадочно улыбалась, моя соседка толкала коленом сидящего рядом офицера и кричала «экс!»[12]. «Балетный ансамбль», закинув ногу на ногу, пускал колечками дым. Поднявшись к себе, я долго еще слышал смех и звон рюмок.
Проснулся от странной, приглушенной мелодии. Сначала не мог понять, в чем дело. В комнате никого не было. Выглянул в окно — на дворе уже занялся новый, придавленный облаками день. Пение продолжалось. Я прислушался и понял: звуки доносились из-за стены, из соседней комнаты. Хрипловатый женский голос выводил негромко немудреную, однообразную, унылую песню. Соседка моя ходила по комнате, постукивая каблучками, и пела. То была популярная, безвкусно-сентиментальная песенка-шлягер, в ней звучало одиночество, которое изливало жалобы в пошлых словах и созвучиях, весьма подходивших и к гостиничной комнате, и к осеннему мокрому утру в этом городе. Временами песня прерывалась громкими вздохами. Было в разбитом, дребезжащем голосе нечто такое, от чего сумрак сгущался еще больше, а потолок, казалось, опускался и давил на голову.
Неожиданно мелодия стихла и тут же перешла в бурное, безудержное рыдание. Кровать заскрипела под тяжестью упавшего на нее тела, рыдания не прекращались, то затихая, то усиливаясь. Я вскочил. Чувствовалось, что плач исходит из самых глубин души, что каждая ее частица разрывается неистовым, опустошающим отчаянием. Стоя в растерянности посреди комнаты, я не знал, что предпринять. В сущности, я ничего не мог сделать. Но что же происходило там, за стеной?..
Вся гостиница безмолвствовала в этот ранний час. Только из коридора доносились размеренные и напевные звуки капающей в раковину воды да на улице прогромыхала телега. А здесь, за стеной, девушка задыхалась от неудержимых рыданий, как будто не желая и не имея сил остановить слезы, в которых изливалось горе — огромное, непереносимое. Не знаю, сколько времени продолжалось так. Постепенно всхлипывания сделались короткими и частыми, как спазмы, а затем перешли в тихое стенание; наконец послышался вздох — и все затихло. Через несколько минут кровать скрипнула снова, послышались шаги, уже не такие быстрые, раздался стук коробок: наверное кризис миновал. Стараясь не шуметь, я быстро вышел из комнаты и спустился вниз.
День был базарный. По грязной улице тянулись мокрые крытые телеги, возы с дровами, крестьяне гнали телят на бойню, крестьянки поспешали к площади — кто с торбой перца, кто с цыпленком под мышкой. Вся эта сельская беднота резко бросалась в глаза здесь, в городе.
Отправляясь на обед, я еще издалека заметил, что перед рестораном царит необычное оживление. Люди, толпившиеся у входа, тихо переговаривались, покачивая головами, указывали на окна гостиницы. В зале ресторана за большим столом сидели, прижавшись друг к другу, точно перепуганные зверьки, три балерины с платочками в руках. Они тихо плакали. Что-то случилось. Хозяин ресторана за стойкой, оживленный более обычного, рассказывал что-то двум любопытным. Я приблизился. Случилась беда: нынче утром отравилась маленькая артистка. По словам хозяина, она долго не выходила из комнаты. Когда пошли ее звать, наткнулись на остывший труп. На кровати обнаружили пузырек из-под какого-то лекарства. В больнице врачи констатировали смерть. Почему? Как?.. Никто ничего не знал. Женщина не оставила ни строчки. «Вечером допоздна все сидели здесь. Она была очень веселая», — рассказывал хозяин. Недоуменно пожав плечами, усмехнулся: «Что с них возьмешь — артисты…»
Коллеги умершей, ошеломленные случившимся, как будто сразу постарели; они входили, выходили, бесцельно слонялись по гостинице, то поднимались в номера, то снова появлялись в ресторане и, усевшись где придется, смотрели перед собой невидящими глазами. Директор, небритый и оттого еще более мрачный, курил одну сигарету за другой, и губы его дрожали, как у ребенка.
К вечеру женщины, заплаканные, опухшие, с букетами георгинов отправились в больницу. Каждая повязала себе на шею траурную черную ленточку. Впереди шли обе актрисы, за ними, взявшись за руки, балерины. В их облике не осталось ничего от фотографий на афишах, — теперь это была просто кучка бледных, запачканных женщин, которые несли цветы и восковые свечи для покойницы. Одна из балерин была в белых туфлях — наверное, единственной паре обуви.
За ужином большой стол пустовал. Собравшись в другом конце зала, мужчины молча пили ракию, курили. Женщины не появлялись.
Я сидел в ресторане допоздна, пока не начали гасить свет. Бог знает, удастся ли заснуть в эту ночь.
Рано утром я поехал на станцию. Холодный ветер гнал по небу тучи. На востоке сквозь их пелену тщетно пытался пробиться свет. Люди спешили на работу. Вдалеке громко заливался школьный звонок. Перед магазином галантерейных товаров и похоронных принадлежностей, подняв воротник потертого пальтишка, стоял молодой человек из театральной труппы, отвечающий за реквизит, его жесткие волосы колюче торчали в разные стороны. В руке он держал булочку — завтракал. На прислоненном к стене деревянном кресте продавец тонкой кисточкой выводил золотые буквы. За поворотом улица перешла в шоссе, дома расступились, и вдали показалось красное здание станции. Вскоре прибыл поезд и после трехминутной стоянки тронулся. За первым же поворотом городок медленно растаял в тумане.
1935
Перевод В. Андреева.