На маленькой станции нам долго пришлось ждать дачного поезда. Над скошенными полями дрожало марево жаркого июльского полдня. На трех пыльных, пожухлых акациях перед вокзалом не шевелился ни один листок. Под их жидкой тенью стояли вынесенные из буфета столики, облокотясь на которые дремали несколько пассажиров. Стрекотали цикады, где-то, назойливо, как во сне, стучал телеграфный аппарат, время от времени слышался скрип водяного насоса.
Мой товарищ взглянул на часы, брезгливо наморщившись, отхлебнул тепловатого розового лимонада. Мы сидели здесь уже почти час, охваченные тупым равнодушием, время от времени лениво перебрасываясь отрывочными словами. Из станционного здания вышел железнодорожный служащий, повернул ручку семафора и снова исчез. Коротко прозвенел автоматический звонок. Ждать предстояло еще долго.
В это мгновенье на наш столик упала чья-то тень, послышался бодрый голос:
— Здравствуйте, господин следователь!
Подтянутый полицейский с приятным, несколько лукавым деревенским лицом стоял, почтительно вытянувшись, отдавая честь моему товарищу, который глядел на него снизу вверх, стараясь вспомнить.
— Не припоминаете… Пешо Рангелов, младший Пешо из Н-ского управления, — проговорил полицейский. — Мы с вами на следствия ездили…
— А, это ты, Пешо! — с удивлением воскликнул мой друг. — Как же мне тебя не помнить! Только — что ты тут делаешь?..
— В командировке я, господин следователь, — широко улыбнулся Пешо, довольный, что его узнали. — Арестантов возили в В., а теперь возвращаюсь обратно… Я нынче в Софии служу. А вы, наверное, на следствие?..
— Не езжу я больше на следствия, Пешо. Бросил службу.
— Вон оно что! Значит, по личному делу. А как вы вообще… поживаете?
— Да слава богу!
Мой друг вынул пачку сигарет, они закурили, поговорили еще немного. Потом следователь подал полицейскому руку.
— Ну, всего хорошего, Пешо! Рад, что встретились. Ты давай о себе знать!
— Благодарствуем, господин следователь, — заулыбался полицейский. — Обязательно вас проведаю, а как же! Мало ли нам с вами приходилось по разным захолустным местам мотаться!.. Счастливого пути вам и до скорого свиданья!
Он щелкнул каблуками, повернулся кругом и бодро направился в зал ожидания.
Мой товарищ проводил его взглядом, нахмурился, нервно погасил в пепельнице сигарету и задумался. Прошло две-три минуты, и вдруг он заговорил — всю сонливость с него как рукой сняло.
— Гм! Удивительная вещь — человеческая память. Эта вот встреча напомнила мне о событиях, которые произошли несколько лет тому назад. Представь себе, целая полоса моей жизни — обычная, ровная, без каких-либо неожиданностей, полоса, которую я почти никогда не вспоминал, — сейчас вдруг воскресла в моем сознании, полностью захватила меня, и мне кажется, что я перенесся в те дни, в те места. Мне даже кажется, что я чувствую приятный запах чуть подгоревшего молока, который доносится из кухни моих тогдашних хозяев, вижу щербатый стакан толстого, зеленоватого стекла на тумбочке рядом с моей кроватью, слышу скрип входных дверей, голос которых менялся в зависимости от того, открывали их или закрывали… И чем больше я думаю об этом, тем больше меня захватывают воспоминания. Где это было? Сейчас расскажу.
Он пододвинулся поближе.
— Некоторое время я замещал следователя в Н. — небольшом городке, расположенном в одном из западных районов страны. Городок был пыльный, ютился среди каменистых холмов. Глушь, нищета, запустение, одним словом — настоящая болгарская провинция. В тех местах не растут ни пшеница, ни фрукты, ни овощи. Население питается кукурузой, которую называет «житом». Окрестные селеньица состоят из нескольких бедных домишек, сгрудившихся на холме в одном или двух километрах от другой такой же кучки хибар. Отупевший от бедности и тяжелой работы народ добывал пропитание бог знает как — земля, поросшая местами буком и грабом, была совершенно бесплодная. Я попал туда впервые. Участок попался большой, но работы было немного. Происшествия случались редко и сводились, в основном, к мелким кражам и дракам. Я знал, что нахожусь там временно и, вероятно, поэтому захолустная жизнь меня не особенно тяготила. Иногда она мне даже нравилась, то есть я чувствовал, что вот это и есть наша земля — моя, твоя, наша, понимаешь? И мне становилось хорошо. Я тогда еще ходил в холостяках, у меня была собака, охотничье ружье, я часто бродил по окрестным полям. Иногда, вместо того чтобы назначать следствие в городе и вызывать людей туда, я сам отправлялся на место происшествия. Начальство против этого не возражало, люди были довольны, да и мне было приятно. Вскину на плечо ружье, возьму лошадь в полицейском управлении — этот вот Пешо почти всегда меня сопровождал, — глядишь, и дело сделаю и привезу домой зайца или пару куропаток.
Особенно любил я осеннюю пору — те солнечные, безмятежные, чуть туманные дни, когда глохнет любой звук, любое движение. Сухие долы, полные опавших листьев, поля, где неубранная кукуруза шелестит как чьи-то шаги за спиной, придорожные сливовые деревья с оставшимися кое-где на ветках янтарными плодами, охотничий домик на холме из необожженного кирпича, с вьющимся над крышей голубым дымком — все это было невыразимо прекрасно. Мне казалось, что я попал в обширное, покинутое людьми царство, которое готовится отойти ко сну…
Он умолк и прикрыл глаза, затем мечтательно улыбнулся и продолжал:
— Да, хорошо там было! Поистине хорошо! Но я хотел рассказать тебе кое-что о жизни в тех местах. Тебе интересно? — он посмотрел на свои часы. — До поезда еще полчаса. Только не настраивайся на какие-нибудь необыкновенные приключения или удивительные случаи. Напротив, событие, о котором я тебе расскажу, совершенно незначительное, хотя в известном смысле характерное и представляет интерес. Одним словом, по выражению наших нынешних литераторов, типичный «бытовой реализм», сколок жизни…
Он закурил новую сигарету.
— Ну, это неважно. Однажды, помню, в конце ноября, у меня были назначены расследования в двух самых отдаленных селах моего участка, лежащих по соседству. С утра все вокруг заволокло густым, холодным туманом. Мы с Пешо тронулись в путь рано, прибыв в первое село, покончили с делами до полудня и час спустя выехали в следующее село. Я собирался, сняв допрос, переночевать там и на следующий день вернуться пораньше в Н. А дело у меня в том селе было вот такое: весной там река вышла из берегов, унесла дома, скот, смыла посевы — пострадали почти все крестьяне. Государство и кое-какие учреждения отпустили вспомоществования. Вначале их распределяли специальные комиссии, но потом эту деятельность передали общинным властям. Короче, в конце истекшего месяца на мое имя в канцелярию пришло пространное письмо, в котором, с точным указанием имен и сумм, сообщалось о злоупотреблениях в ходе распределения пособий пострадавшим со стороны старосты и налогового секретаря. Письмо было написано грамотно, немногословно, даже сухо, и излагались в нем только факты. Под ним стояла подпись сельской учительницы, имя, фамилия — полностью. Именно это меня удивило. Обычно, как ты знаешь, письма, в которых сообщается о преступлениях, пишутся анонимно. Меня заинтриговала смелость этой учительницы. Я назначил день следствия и вот ехал на место проводить его.
Дорога сначала огибала склон голого холма, затем резко поворачивала вверх. Туман рассеялся, но пошел крупный, мокрый снег, как пеленой отгородивший весь мир. Когда же мы выехали на вершину холма, поднялся такой холодный ветер, что наша одежда покрылась коркой льда и стала негнущейся, как фанера. Низкорослые лошаденки с трудом передвигали ноги в загустевшей от холода грязи, ветер хлестал их по глазам, они на каждом шагу спотыкались и фыркали. До вечера было еще далеко, но вдруг стемнело. Время от времени, когда сильный порыв ветра разрывал снежную пелену, можно было рассмотреть расстилавшуюся слева вороненую гладь незамерзшего большого болота, за которым находилось село. Одним словом, погода была премерзкая. Мы тащились уже почти два часа по этой голой, ледяной, мрачной пустыне. Хорошо еще, что расстояние было небольшое, а то, чего доброго, мы могли и вовсе замерзнуть насмерть.
Наконец мы добрались до села и подъехали к управе. Помещалась она в двухэтажном здании, нижняя часть которого представляла сарай, а в верхней помещались большая комната и веранда. Возле управы нас уже ждали люди, они стояли, прислонясь к наружной стене и под лестницей. Мы поднялись на второй этаж. В комнате гудела раскаленная докрасна печка. Первое время, разомлев от жары и спертого воздуха, я не видел и не ощущал ничего, кроме блаженства: наконец-то мы находились в тепле, под крышей. Затем я постепенно осмотрелся. Вокруг меня суетился староста — высокий, косоглазый мужик в барашковой шапке, с висящей на сгибе локтя железной тростью. Он улыбался и невразумительно что-то объяснял. За столом раскладывал бумаги коренастый, чернявый, с изрытым оспой лицом секретарь, — он же сборщик налогов, молчаливый и насупленный. И вдруг, не знаю по какой причине, я почувствовал, причем совершенно определенно, что попал в гнездо жуликов, мелких, но хитрых мошенников, тупоумных, нахальных и в то же время трусливых воров, какими бывают у нас большей частью преступники, состоящие на службе.
Пока я собирался проверять людей по списку, вошел сторож и сообщил, что все, вызванные на допрос, явились, только что прибыла и учительница. Я велел тут же впустить ее и повернулся, чтобы взять папку. От моих глаз не укрылось, что староста и секретарь у меня за спиной делают сторожу какие-то знаки. В это время раздался короткий, энергичный стук в дверь, и в комнату вошла учительница.
— Не знаю, — продолжал рассказчик после короткой паузы, — случалось ли тебе когда-нибудь, при первой же встрече с чужим, незнакомым человеком, почувствовать… нет, не почувствовать, а совершенно определенно понять, что тебе вдруг открылась вся его прежняя и будущая жизнь, что она известна тебе досконально, как никому другому, даже самому этому человеку?.. Бог знает, как это происходит, совсем исподволь, незаметно для других… то ли все дело в складочке, легкой тенью залегшей в углу рта, то ли в чуть заметной сутулости. Носок туфли, повернутый внутрь, тяжелое дыхание с хрипами — да мало ли еще что? Еле уловимый запах бензина, которым вчера чистили платье, тонкая желтоватая рука, прижимающая к груди купленный хлеб… Право, не знаю, не могу тебе объяснить. Но происходит так, что внезапно, каким-то чудом прозреваешь, все понимаешь, и с головой окунаешься в это чужое существование, которое, как по волшебству, становится вдруг каким-то прозрачным. Вот такое состояние овладело мной в ту самую минуту, когда учительница вошла в канцелярию. Это была крупная, угловатая молодая женщина с плоской грудью, одно плечо немного выше другого. Голова повязана шерстяным платком. Когда она сняла платок, на котором таяли снежинки, открылось широкое увядшее лицо, от брови до уха пересекаемое шрамом от недавно зажившей раны. Одета она была в поношенное пальто, из под которого виднелась темная юбка, промокшая, с испачканным грязью краем подола. Она стояла молча, устремив на нас серьезный, строгий, почти враждебный взгляд. И вот тогда-то, глядя на ее жалкую, измятую юбку, в горящие, злые глаза, я понял, что женщина эта из тех, кто с самого рожденья и до последнего вздоха идет по краю страшной пропасти. Не знаю, понимаешь ли ты меня. Такие люди знают всю бесполезность своих усилий, они даже с каким-то злорадством ждут каждый новый удар — и все же не хотят и не могут стать другими. В них есть нечто, заставляющее тебя чувствовать себя виноватым неизвестно почему… Я предложил ей сесть и начал дознание. Она повторила все, изложенное ею в письме, прибавив некоторые подробности. Голос учительницы соответствовал всему ее облику — он был ясный, твердый, слова она произносила отчетливо и резко. В конце она добавила, что с тех пор, как все раскрылось, люди постоянно слышат угрозы со стороны старосты и секретаря.
Эти разбойники начали возвращать людям невыплаченные деньги и увещевать каждого в отдельности ничего не говорить на следствии. Учительница рассказала еще, что они грозились ее уволить, а три дня тому назад, когда пришло сообщение о приезде следователя, кто-то швырнул в нее два камня возле чешмы, когда она брала воду, и один камень угодил ей в лицо — она показала на шрам через щеку.
Я вскочил:
— Как же так?.. Почему вы не пожаловались немедленно?
Она пожала плечами и усмехнулась:
— Жаловаться? На кого?.. Было поздно, темно. Как же я докажу, что это они бросали камни? Вы, судейские, все доказательства требуете…
Она встала и спросила, можно ли ей идти. У двери остановилась на минуту и как-то неохотно сказала:
— Здесь, в нашем селе, нет ни гостиницы, ни постоялого двора. Вряд ли вам кто-нибудь предложит место для ночлега… кроме старосты. Если хотите, можете переночевать в моей комнате. Я уйду спать к соседям.
И она вышла, притворив за собой дверь.
Я остался один в сумрачной комнате. Встал, походил по комнате, посмотрел в окно. Вечерело. Все так же продолжал идти крупный снег. По раскисшей дороге быстрыми широкими шагами шла учительница. Чуть наклонясь набок, отворачиваясь от ветра, который трепал ее юбку, она удалялась, становясь все меньше и меньше, пока совсем не пропала из виду. Мне вдруг все осточертело — и работа, и собственная жизнь, все на свете. Я чувствовал себя разбитым и подавленным, как с похмелья. В это мгновение я вспомнил о знаках, которыми обменивались у меня за спиной староста и секретарь, меня передернуло. И тут же в сознании у меня мелькнула подлая мыслишка — слава богу, что завтра я отсюда уезжаю!..
Снаружи послышались голоса, вошел сторож. Дознание продолжалось. Люди, которых злоумышленники, видимо, припугнули, отвечали на вопросы односложно, неохотно. Но вскоре все и так выяснилось. Эти головорезы — староста с секретарем — разработали целую систему вымогательств; они удерживали в свою пользу у кого четверть, у кого целую треть пособия под видом накладных расходов, причем расписки у крестьян требовали на полную сумму. Они поспешили кое-кому вернуть деньги, сказав, что произошла будто бы ошибка. Оба они, разумеется, все начисто отрицали и обвиняли учительницу в клевете и подстрекательстве крестьян против властей. Однако я тут же, на месте, привлек их к ответственности в качестве обвиняемых.
Расследование продолжалось до позднего вечера. В селе в самом деле негде было переночевать, а идти к старосте я, разумеется, не мог. Я попросил, чтобы меня отвели в дом, где жила учительница. Хозяева меня дожидались, я поужинал на скорую руку и остался один. В маленькой комнатке с беленными известью стенами и перкалевыми занавесками, освещаемой керосиновой лампой, гудела печка. Было приятно — чисто, аккуратно. На столе, застланном вышитой скатертью, — стопка школьных тетрадей, два-три учебника, несколько переводных книг, будильник. На стене в углу семейный фотографический портрет, а над ним — ветка айвы с двумя плодами. Стояла глухая, деревенская зимняя ночь. Еле держась на ногах от усталости, я лег и сразу же заснул.
Утром чуть свет Пешо постучал в дверь, и мы тронулись в обратный путь. Перед отъездом я спросил, где учительница, мне сказали, что она на занятиях в школе, в другом конце села. Так я и уехал, не попрощавшись с нею…
Где-то в поле протяжно закричал пастух. Мой товарищ умолк, рассеяно глядя перед собой и постукивая по столу спичечным коробком.
— Что же дальше?.. Или это все? — спросил я, немного подождав.
— Ты разочарован?.. Я же тебя еще в начале предупредил, что история эта ничем не примечательна…
— Ну хорошо… Только ведь должен же быть какой-то конец?
— Конец?.. Конец, конечно, есть. Но он, тоже как и весь рассказ, самый обыкновенный. Я расскажу его тебе. Вскоре меня отозвали обратно в Софию. На следующее лето, возвращаясь из Варны, где я проводил отпуск, мне вздумалось сбегать в буфет на станции Горна-Оряховица. В толпе пассажиров, запрудивших перрон, я случайно толкнул какую-то женщину. Она обернулась, и лицо ее показалось мне знакомым. В следующее мгновение я узнал ее — это была та самая сельская учительница. Я окликнул ее, и мы остановились на пару минут среди вокзальной сутолоки. Внешне она выглядела все такой же — сухо сдержанной, только сильно похудела, на скулах горели красные пятна. В одной руке она держала чемодан с переброшенным через него пестрым домашним пледом, в другой — перевязанный веревкой небольшой тюк. Под мышкой был зажат букет помятых цветов. Она ехала учительствовать в какое-то другое село, не помню уже куда именно, с прежней работы ее уволили сразу же после окончания следствия. Не знаю, почему, но я страшно смутился, услышав эту новость… Тебе ведь известно это наше профессиональное лицемерное возмущение царящей несправедливостью… Тьфу!..
— А чем же кончилось следствие? Дело замяли? — спросила она на прощанье, насмешливо прищурив глаза.
— Как это — замяли? — раздраженно ответил я. — Я, правда, не интересовался, но наверняка оно будет скоро слушаться.
— Неужели! — вызывающе сказала она, кивнула мне головой и затерялась в толпе.
Возвратившись на работу, я справился о деле. Суд был назначен на весну.
В назначенный день коридоры суда заполнились теми самыми пришибленными, задавленными вечной нуждой людьми, которых я допрашивал полтора года назад. Однако, как это обычно бывает на подобных процессах, все они смягчали свои показания или отказывались от них — ссылались на то, что плохо помнят, как было дело, что прошло много времени, что они люди темные и потому, наверное, тогда ошибались, что, вероятно, все причитающиеся деньги получены ими сполна. Обвинение явно начинало казаться беспочвенным. Я зашел в зал заседаний и остался там, ожидая, когда вызовут главного свидетеля — учительницу. Но председатель суда сообщил, что повестка, посланная этой свидетельнице, пришла обратно, что лицо, которому подлежит явиться в суд, скончалось, и поэтому будут зачитаны показания, данные ею на предварительном следствии. Однако и это не помогло. Прокурору пришлось отказаться от обвинения. Подсудимые были оправданы.
Мой друг встал, закурил сигарету, криво улыбнулся и добавил:
— Вот тебе и конец. Давай-ка лучше пройдемся до прибытия поезда.
1934
Перевод Ю. Царвуланова.