К книге
Саван из Овчины. Том 1Глава 32. Зеленая преисподняя
91%
Глава 32. Зеленая преисподняя
32

Конец февраля предзнаменовался началом большого весеннего похода. Собрание назначили на девять утра, но уже к половине девятого у дверей комендантского дома начали собираться офицеры. Они подходили пешие и конные, в потертых мундирах и выцветших черкесках, в кавказских папахах, простых фуражных шапках без козырьков и заношенных фуражках с наскоро пришитыми, потрескавшимися от морозов кожаными козырьками. Лица у всех были хмурые, сосредоточенные — в этих застывших взглядах не было лишних вопросов или напускной тревоги, лишь трезвое, выжженное окопной каторгой осознание, что время долгих гарнизонных приготовлений вышло и настал час неизбежного, огромного дела.

Весь январь и февраль крепость Грозная гудела, стягивая штыки и сабли в один убийственный кулак, и теперь это долгое зимнее ожидание подходило к концу. В воздухе, еще по-утреннему свежем и влажном, уже витал тревожный дух, что всегда предшествует большим кампаниям.

Дмитрий подошел к дверям одним из последних, с трубкой в зубах и шашкой на поясе. Рядом с ним, шагая плечом к плечу и едва заметно, доверительно склонив к майору голову, двигался Гвоздев. Низко надвинутый козырек фуражки бросал на его лицо глубокую, зловеще густую тень, а левая рука штабс-капитана лежала на рукояти трофейной шашки.

Следом за ними, стараясь держаться чуть особняком, шагал капитан Тростинский. Он удерживал прямую строевую спину, но его невысокую фигуру мелко, едва заметно потряхивало, а судорожно сжатые до белых суставов кулаки непрерывно дрожали. Он шел тихо, почти беззвучно, стараясь не привлекать к себе внимания.

Позади, чуть отстав, плелись двое младших офицеров из батальонного штаба; юноши шли голова к голове, едва слышно, хмуро переговариваясь между собой о какой-то своей лагерной маете.

Чуть поодаль, вдвоем с хорунжим Корнеем, двигался Лука Тимофеевич. Они о чем-то переговаривались между собой, затерявшись в общей толчее казачьих офицеров из других сотен. Огромные усы Луки, заново расчесанные и лихо подкрученные, воинственно топорщились в стороны, а из короткой носогрейки густо валил дым. Завидев Дмитрия, старый казак приветственно мотнул головой и, ловко протиснувшись сквозь толпу соратников, вырос прямо перед ним.

— Ну что, Волк, — негромко, в самые усы произнес Лука, хмуро косясь на комендантский дом. — Отгуляла Грозная, отгудела чарками. Пришло наше время. Погляди вокруг — кажись, самые главные наши сороковины завариваются.

Дмитрий, не вынимая трубку изо рта, ответил скупо:

— Пришло, Тимофеич. Рано или поздно, а надо.

У дверей штаба в окружении адъютантов стоял высокий, сухощавый мужчина в безупречно сидящем мундире с полковничьими эполетами. Узкое бледное лицо с резко очерченными скулами и тонкими, поджатыми губами выдавало человека, привыкшего повелевать. Глубоко посаженные серые глаза смотрели на мир с холодной, почти брезгливой проницательностью. В осанке и в том, как он держал голову — чуть откинув назад, словно принюхиваясь, — чувствовалась порода.

Это был барон фон Краузе из остзейских немцев, офицер Генерального штаба, присланный из Тифлиса со специальными полномочиями от самого Ермолова для координации весенней кампании. Поговаривали, будто барон лично разрабатывал план вырубки просек в Малой Чечне, и что именно этому сухому, исполнительному немцу главнокомандующий доверял самый жесткий кадровый надзор и ведение тайного учета сложнейших операций.

— Фон Краузе, — пробормотал Лука, сплевывая через зубы. — Этот не подведет. У него, сказывают, ни одной проваленной операции. Зато и люду он нашего не жалеет. Считай, вовсе.

— Посмотрим, — коротко ответил Дмитрий.

Внутри комендантской залы было душно и тесно. Офицеры расселись на стульях и скамьях, составленных вдоль стен. Здесь собрались люди разных родов войск и званий — от молодых, безусых подпоручиков, испуганно оправлявших воротники, до умудренных ветеранов в чинах капитанов и майоров со шрамами на каменных лицах.

Их пропотевшие мундиры и потемневшие от походной грязи черкески были увешаны не только тусклыми Георгиевскими крестами, но и выцветшими, засаленными ленточками боевых орденов Святой Анны и Владимира с бантами, наскоро пришитыми суровыми нитками к сукну. Комната тонула в сизом, густом дыму: офицеры беспрестанно дымили короткими казачьими носогрейками, деревянными трубками и дорогими столичными чубуками, хмуро переговариваясь. Дмитрий, войдя, обвел присутствующих взглядом. Многих он знал лично.

У окна стоял майор-артиллерист Петр Ахвердов — грузный, краснощекий, с огромными, огрубевшими от орудийного железа лапищами; пальцы его были мозолисты и черны от въевшегося порохового нагара, будто старые прибойники. Его зычный, прокуренный махоркой голос обычно был слышен за версту сквозь грохот канонады. Ахвердов командовал батареей, и его пушки не раз выручали егерей в самых жарких схватках. Чин майора артиллерии старик получил еще в седьмом году за лихой штурм Анапы, где схватил осколок в грудь.

Из-за той давней контузии его пальцы-клешни временами сводило глухой, каторжной судорогой, и тогда майор яростно, по-лагерному матерился, растирая суставы о сукно мундира. И хотя новые петербургские реформы одиннадцатого года это звание в артиллерии упразднили, за боевые заслуги чин за стариком сохранили, от греха подальше сплавив его дослуживать на Кавказ.

Таких «вычеркнутых» реформой майоров на Линии хватало. Столица упрямо избавлялась от неудобных, прокуренных махоркой ветеранов, но командующий Отдельным корпусом Ермолов принимал этих обстрелянных офицеров под свое крыло без лишних вопросов. Будучи сам в прошлом выдающимся артиллерийским командиром, проконсул Кавказа ценил не столичные уставные тонкости, а голый боевой расчет. Министерства и канцелярские циркуляры Петербурга разбивались об его непреклонную волю самовластного правителя — на Кавказе Ермолов сам был законом. Ему требовались не паркетные чинуши с безупречными формулярными списками, а те, кто умел заставить пушки выжигать чеченские крепи и держать удар накоротке.

Рядом с Ахвердовым, попыхивая трубкой, стоял штабс-ротмистр Матвей Каверин из Нижегородского драгунского полка. Он лениво крутил пальцами серебряный эфес своей кавалерийской сабли, задумчиво разглядывая мыски заляпанных грязью сапог. Глаза офицера были усталыми, воспаленными от едкого горного ветра, а нервный тик то и дело заставлял его дергать головой — последствия бесконечных, изнурительных конных разъездов и страшных рубок в предгорьях.

Каверин слыл человеком отчаянной, почти безрассудной храбрости, но за этой хмурой кавалерийской черствостью скрывалась иная, глухая мука — он находил отдушину в этом суровом окопном братстве, и от каждой потери в эскадроне его сердце исходило горькой, обжигающей тоской.

Как и многие кавказские офицеры, выжженные этой Линией, Каверин остро, до самого хряща плоти понимал: эти простые лапотные рекруты — его единственный живой щит в здешней преисподней, его последняя опора под огнем. И это жестокое осознание выливалось не в жалость, а в яростную, истовую заботу о людях: Каверин часами до хрипа лаялся с казенными чинушами из снабжения, так что в коридорах интендантства стояло каленое эхо его ругани, выгрызающее для своих драгун каждый нечервивый сухарь.

Чуть поодаль, выпрямив спину и положив руки на колени, сидел капитан Иван Жиленко из Ширванского пехотного полка. На его хмуром, пожелтевшем от вечной кавказской лихорадки лице застыла каменная, безжизненная маска, которую «загорелые черти» Ермолова обретали после сотен кровавых, безжалостных сеч в лесных завалах Линии.

Одетый в потемневшую от дегтя и порохового дыма кавказскую черкеску с засаленными серебряными газырями, Жиленко сидел неподвижно, чуть приклонив голову здоровым ухом к сидевшим рядом офицерам. Взгляд его оставался пустым и ничего не выражающим, словно прожженный пехотинец, отделенный от общего разговора своей давней контузией, полностью ушел в собственные, черные думы.

Прямо рядом с ним устроился майор Петр Воронецкий из сорок третьего егерского полка. На нем была такая же обветренная черкеска из грубого сукна, а из-за выреза ворота проступал страшный, синюшный шрам от кинжального удара, уходивший под самый подбородок. Воронецкий хмуро изучал разложенную на собственных коленях карту Малой Чечни и изредка цедил сквозь зубы махорочную слюну, постукивая костяшками пальцев по колену в такт каким-то своим невеселым мыслям. Он заправлял батальоном егерей, и в Грозной его людей знали как безжалостных лесных досмотрщиков, умевших брать горцев измором в самых глухих папоротниковых засадах.

Все они, завидев Дмитрия, приветственно кивнули. Кто-то поднял руку, кто-то просто встретился с ним глазами и чуть заметно качнул головой. То было скупое, отдаленное признание кордона. Прожженные ветераны не нуждались в парадных речах; они видели перед собой человека той же каленой, жесткой породы, пропитанного пороховой гарью, лазаретным дегтем и износом кавказских просек. Дмитрий ответил им таким же хмурым, коротким кивком.

Майор Волков-Апостол знал послужной список каждого из них, знал цену их шрамам и судорогам, и это безмолвное, мужское доверие связывало их крепче любых уставных присяг. Кавказская линия давно стала для этих темных лошадок глухим, каторжным чистилищем. Неугодные Петербургу, выжженные из казенных столичных рапортов за дуэли, вольнодумство или карточные долги, они прятали свои скелеты в походных сундуках.

Империи эти люди были не нужны — их сослали сюда умирать на безымянных просеках, заживо вычеркнув имена из истории еще до того, как чеченский свинец или тифозная вошь успевали до них добраться. Они знали, что ермоловская служба спишет все грехи подчистую, но носили в себе и другую, страшную правду: когда их кости сгниют под корнями буков, штабные писаря просто заведут новые ведомости, забирая их кровные походные подвиги ради угодных Петербургу лиц — ведь само безмолвие их постыдного существования позволяло воровать их доблесть беззвучно, а сама столица наглухо предаст их имена полному, вечному забвению.

Здесь, под земляными валами Грозной, они все стояли в одной шеренге перед лицом слепой, беспощадной войны.

Лука уселся рядом с Дмитрием, кряхтя и потирая поясницу. Тростинский торопливо, точно ища защиты у чужого железного хребта, опустился на скамью по другую руку от майора и едва заметно, судорожно прижался к нему плечом. Дмитрий скосил глаза на притихшего, бледного капитана, чьи пальцы мелко подрагивали на коленях, но ничего не сказал — лишь хмуро затянулся трубкой, понимая всю преисподнюю его изношенного ума. Гвоздев остался стоять у дверей, прислонившись плечом к косяку.

Когда все расселись и гул голосов стих, фон Краузе поднялся со своего места. Он прошел к столу, на котором была разложена огромная, испещренная пометками и топографическими знаками военно-стратегическая карта Чечни. Барон не стал тратить время на долгие предисловия. Его сухой, отчетливый голос с легким немецким акцентом разнесся под сводами залы. Каждое слово полковника падало тяжело, как камень.

— Господа офицеры. Его высокопревосходительство генерал Ермолов утвердил план весенней кампании. Основная цель — обеспечить безопасность коммуникаций и лишить противника возможности скрытного передвижения. Для этого нам предстоит прорубить просеки в лесных массивах Малой Чечни. Ширина просек — не менее двухсот саженей, общая длина — шесть верст на всем протяжении стратегически важных участков. Срок — один месяц.

По комнате прокатился сдержанный, тяжелый гул. Офицеры переглядывались, хмуря брови и понимающе, угрюмо кивая: то, о чем весь январь и февраль втихомолку гудел гарнизон Грозной, теперь обрело сухой, уставной вес приказа. Прорубка просек — это была не просто инженерная работа. Это была кровавая лагерная каторга.

Офицеры прекрасно понимали, какая преисподняя их ждет: тысячи людей, вооруженных топорами, должны были валить вековые буки и дубы под постоянной угрозой обстрела. Горцы, засевшие в глухой чащобе, били без промаха, и каждая такая экспедиция оборачивалась для Корпуса мясной баней. Но одно дело — знать слухи, и совсем другое — услышать этот срок из уст полковника. Месяц. Месяц непрерывного топорного износа костей и рубки в самом сердце чеченского леса.

— Весной, господа, — продолжал фон Краузе, и его холодные серые глаза обвели собравшихся, — горцы активизируются. Перезимовавшие отряды выйдут из ущелий. Их стрелки, укрытые листвой, будут класть наших солдат, даже не обнаруживая себя. Мы должны лишить их этого преимущества. Мы должны вырубить эти проклятые леса так, чтобы ни одна собака не могла подобраться к нашим колоннам незамеченной.

Дмитрий слушал, и внутри у него все сжималось. Он знал эти леса. Знал их мрачную, величественную красоту. Знал, как солнечный свет пробивается сквозь густую листву, разбрасывая по земле золотистые блики. Знал, как пахнут мокрые папоротники после дождя и как перекликаются птицы в предрассветный час. И он знал, что скоро от этой красоты не останется ничего. Вокруг будут высить только пни да щепа. И земля, густо залитая кровью.

Но он также знал, что приказ есть приказ. И что фон Краузе прав: горцы используют каждый куст, каждое дерево. Если не вырубить эти проклятые заросли сейчас — летом его солдаты будут умирать сотнями. Так что выбора не было.

— Общая численность экспедиционного отряда, — фон Краузе взял со стола бумагу и, надев очки, зачитал: — составит около четырех тысяч нижних чинов при пятидесяти штаб и обер-офицерах. Из них рабочая колонна — полторы тысячи штыков егерей, кавказских гренадер и спешенных драгун. В стрелковых цепях и боковом охранении — две тысячи тех же егерских команд, драгун и ширванцев. Артиллерийская поддержка под началом штаб-офицера артиллерии — десять орудий, в том числе четыре единорога. Три казачьих сотни — триста сабель при семерых обер-офицерах, на прикрытие и разведку. Общее командование осуществляю я.

Фон Краузе отложил бумагу и обвел взглядом офицеров.

— Вопросы?

Вопросов не было. Приказ ясен. Все понимали: предстоит ад.

Следующие четыре часа прошли в обсуждении деталей. Фон Краузе методично, с немецкой педантичностью разбирал каждый этап операции: точки для временных лагерей, подвоз провианта, расстановку артиллерийских батарей для прикрытия рабочих. Отдельно распределяли силы в егерской цепи, чтобы не оставить слепых зон. Дмитрий слушал, задавал вопросы и делал пометки на своей карте. Его пальцы, сжимавшие карандаш, были спокойны, но в голове уже крутились сотни расчетов — где выставить секреты, как растянуть людей и сколько выделить на фланги.

Лука, сидевший рядом, то и дело хмыкал и что-то бурчал себе под нос. Когда речь зашла о движении конного отряда, есаул поднялся. Он изложил свои соображения — коротко, веско, с казачьей прямотой, которая не признает чинов.

— Ежели мы пойдем в авангарде, ваше высокоблагородие, то пускать лаву прямо по общей дороге, плестись за пехотными возами — гиблое дело, — произнес Лука, каменно глядя на немца. — Коням ход нужен. Нам, казакам, степной воздух подавай, простор. Позвольте двум сотням сразу уйти далеко вперед и вширь, летучими разъездами по тайным тропам. Мы чащу и предгорья по бокам прочешем, засады выловим, а пехота с драгунами пускай уставно сзади коробкой прет.

Фон Краузе выслушал, чуть наклонив голову, и кивнул:

— Принимается, есаул. Две сотни казаков уйдут в дальнюю разведку и передовой дозор. В колонне держим только пехоту, драгун, артиллерию и те казачьи отряды, что примкнут к нам по пути.

Лука кивнул и сел, удовлетворенно пыхтя носогрейкой.

Когда собрание закончилось, и офицеры начали расходиться, Дмитрий вышел на крыльцо. Он остановился, с удовольствием вдыхая свежий, влажный воздух. Голова гудела от цифр и планов, в висках тяжело стучало.

— Ну что, Волк, — Лука, вышедший следом, хлопнул его по плечу, — опять в самое пекло. Месяц рубить лес под пулями. Это ж не война, это дурдом.

— Дурдом, — согласился Дмитрий. — Но приказ есть приказ.

Они постояли еще немного, глядя, как офицеры расходятся по своим частям. В одном конце двора уже били барабаны, сзывая солдат на построение, в другом — гремели колеса: артиллеристы выкатывали пушки для смотра. На фоне этого гула всю крепость Грозную привычно оглашал яростный, отборный матерный лай старшего фейерверкера Федорченко. Старый пушкарь так сокрушительно и ладно крыл испуганных рекрутов у орудийных станин, что некоторые из расходившихся офицеров невольно оборачивались на этот ор и понимающе переглядывались между собой, одобрительно кивая. Крепость оживала, наполняясь лихорадочным гулом, который всегда предшествует большим походам.

— Выступаем через три дня, — сказал Дмитрий, чуть пощурившись от яркого солнца, которое слепящими искрами отражалось от начищенных до блеска медных стволов артиллерии Федорченко. — Надо успеть перебрать патроны, выдать топоры и подготовить людей.

— Успеем, — кивнул Лука. — Не впервой.

И они зашагали через двор — майор и есаул, два старых волка, которые снова шли в бой.

Через три дня, едва рассвело, экспедиционный отряд начал вытягиваться из ворот крепости. Это было грандиозное зрелище — без малого три тысячи человек, растянувшиеся по дороге на версты.

Равный ему по силе гарнизон оставался в Грозной для охраны пороховых складов, провиантских магазинов и лазаретов, пока к походной колонне по пути к лесам должны были постепенно примыкать другие линейные батальоны, заранее уведомленные штабными предписаниями.

Впереди колонны, поднимая тучи пыли, шли две казачьих сотни — всадники на низкорослых лошадях, в черных и бурых бурках, с шашками, привычно покоящимися на портупеях по-кавказскому обычаю, рукоятями назад. Едва миновав ворота крепости, лава разом сорвалась с места: казаки хопом ушли далеко вперед, растворяясь в дорожном мареве, чтобы летучими разъездами прочесывать путь далеко впереди отряда. За ними, мерно печатая шаг, двигалась основная пехотная коробка — егеря, кавказские гренадеры и ширванцы в заношенных мундирах и черкесках, с ружьями на плечах.

По обочинам дороги, поднимая копытами тяжелую придорожную грязь, крупным шагом шли драгуны, хмуро покачивавшиеся в седлах своих рослых кавалерийских коней. В середине колонны, гремя колесами и оглашая окрестности матерной бранью ездовых, тащились обозные телеги и артиллерийские упряжки. Десять орудий — легкие пушки и четвертьпудовые единороги — тяжело громыхали на окованных лафетах, покачиваясь на ухабах, и их медные стволы тускло блестели в лучах восходящего солнца.

Воздух был наполнен звуками — топотом копыт, скрипом колес, бряцанием оружия, криками командиров, кашлем солдат. Солдаты шли, перебрасываясь короткими, грубоватыми шутками, и в этих шутках, в этом внешнем спокойствии скрывалось напряжение.

У первого же крупного казачьего поста, что стоял на перекрестке дорог, отряд ждала полусотня казаков — загорелых, обветренных, в овчинных папахах и потертых черкесках. Их командир, молодой еще хорунжий с лихо закрученными смоляными усами и дерзким, опаленным кавказским солнцем лицом, осадил коня перед ехавшим в авангарде Дмитрием и, лихо вскинув папаху с головы, зычно отрапортовал:

— Здорово бывали, ваше высокоблагородие! Полусотня казаков по штабному наряду прибыли. Все при конях, при полном оружии. Ждем распоряжений.

— Хорошо, — кивнул Дмитрий, ухмыльнувшись правым клычком. — Разворачивай людей на фланги, берите под охрану боковые стороны колонны и обоз. Есаул Гречишкин со всей конной лавой уже ушел далеко вперед пробивать путь.

У следующего укрепления, сложенного из дикого камня и обнесенного частоколом, к колонне примкнула рота егерей — запыленные, усталые после долгого перехода, но готовые идти дальше. Дмитрий осмотрел их шеренгу, отмечая заношенные шинели и въевшуюся в сукно грязь, но когда майор сместил взгляд на их капитана, в его груди шевельнулась болезненная, глубокая тоска.

Их капитан, смуглый, с тонкими чертами лица, смеющимися глазами и открытой улыбкой, подъехал к Дмитрию и, вытянувшись во фрунт прямо в седле, доложил звонким, как весенняя трель горной иволги, голосом:

— Ваше высокоблагородие! Капитан Малинин! Прибыл в ваше распоряжение с вверенной мне ротой. Сто восемнадцать штыков.

Дмитрий оглядел его. Совсем мальчишка. Егерский темно-зеленый мундир сидел на нем безупречно, а поверх плеч была накинута ослепительно белая, запредельно дорогая бурка, свалянная в Дагестане из редкой андийской шерсти. Руки капитана, державшие поводья, были обтянуты ослепительно чистыми, белыми лайковыми перчатками, на которых не было ни единого пятнышка грязи.

На лице мальчишки, хранившем какую-то непривычную для этих мест, чистую девичью гладкость, не было ни единого шрама, ни единой зябкой окопной морщины. Из-под чистой, аккуратной фуражной шапки выбивались шоколадные кудри, отливавшие на солнце теплой бронзой, а широко распахнутые, затененные густыми длинными ресницами глаза горели глубоким, терпким цветом полированной меди.

И ведь капитан. Парень наверняка исхлопотал этот чин через личное прошение Государю, увлекшись в петербургских салонах туманными рассказами о кавказской славе, и теперь явился сюда, наивный и необстрелянный, прямо в эту зеленую преисподнюю.

— Вольно, капитан, — отозвался Дмитрий. — Становитесь в середину колонны. Будете в резерве.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! Рад стараться! — Малинин лихо вскинул пальцы в лайковой перчатке к околышу фуражной шапки, и, развернув кобылу, резво поскакал к своим людям.

«Еще один, — подумал Дмитрий, провожая его взглядом. — Сколько их уже было — таких вот мальчишек с горящими глазами? И скольких уже нет?»

Майор тяжело вздохнул и едва заметно, горько покачал головой.

К полудню, когда солнце поднялось высоко и начало припекать, колонна достигла очередного укрепления — старой, почерневшей от времени крепостицы, которая стояла на берегу мелководной речушки. Здесь их уже ждали. У ворот, выстроившись в конную шеренгу, сидели в седлах драгуны.

Мундиры на них были потерты, но вычищены, драгунские ружья за плечами поблескивали смазкой. Впереди, выпрямив спину на породистом кабардинском мерине и положив ладонь на эфес сабли, замер ротмистр — высокий, широкоплечий, с тяжелой, выступающей вперед челюстью и холодными, пустыми глазами. Его лицо, изрытое оспой, оставалось неподвижным, как маска.

— Ротмистр Хомутов, — представился он, осаживая взигравшего под ним коня и подходя шагом к Дмитрию. Голос у него был низкий, глухой, словно из бочки. — Прибыл в ваше распоряжение по приказу полковника на время прорубки просек. Эскадрон — сто сорок сабель. Люди обучены, обстреляны. Готовы выступать.

Дмитрий кивнул, оглядывая прибывших. Солдаты замерли ровно, не шелохнувшись. В их глазах не было ни страха, ни подобострастия — только спокойная, уверенная готовность. Видно было, что ротмистр держит их в ежовых рукавицах.

— Принято, ротмистр, — сказал он. — Становитесь в походный порядок, прикрывайте левый фланг отряда и обозы. Идете конным резервом — в цепь людей не спешивать без крайней нужды. Подробности — через час, у моего костра.

— Слушаюсь, — ответил Хомутов и, коротко осадив коня, развернул мерина обратно к своим людям.

Дмитрий проводил его взглядом. Этот драгунский ротмистр ему пока не знаком. Но что-то в его лице — в этой тяжелой челюсти, в этом холодном, оценивающем взгляде — говорило о том, что человек он непростой.

К ночи отряд достиг первых отрогов лесистых предгорий. Здесь, на небольшом плато, защищенном от ветра пологими холмами, был разбит большой временный лагерь. Колонна уставно замыкалась в глухое, ощетинившееся штыками каре. По внешнему периметру коробки каменно вставали в ряд обозные телеги, превращаясь в надежный походный бруствер, а по углам каре замерли на позициях артиллерийские лафеты, готовые встретить картечью любой прорыв. За этим укрытием располагались гренадеры и ширванцы.

Глубоко внутри лагерного ядра, скрытые от чужих глаз складками местности, дымили артельные котлы, врытые в земляные очаги, а кавалеристы укрывали бурками уставших коней. Но отдыхать было некогда — нужно было выставить охранение. Далеко вперед, в темноту холмов и густые заросли папоротника, ушли бесшумные ночные секреты егерей и летучие пикеты казаков, готовые первыми учуять горцев, а по самому краю лагерного вала замерли часовые посты драгун.

Солдаты, измученные долгим переходом, валились с ног. Лошади опускались на землю, тяжело всхрапывая. Дмитрий, лично проверив скрытые в темноте передовые секреты егерей и обойдя расположение, вернулся к своему огню. Там уже сидели Тростинский, Гвоздев и Степанов. Все молчали, глядя в пламя.

Дмитрий, раскуривая трубку, повернулся к Гвоздеву и произнес:

— Через пару дней войдем под кроны. Там, — он махнул рукой в сторону темнеющего на горизонте леса, — начнется ад. Полторы тысячи человек с топорами. Две тысячи — в цепи, под пулями. И так — месяц.

— Значит, прорубим, — прагматично ответил Гвоздев, взглянув на майора из-под козырька. — Месяц так месяц. Люди выстоят, а лес уступит.

— Месяц в этой жиже, — хмуро добавил Степанов. — Опять, значит, кровью умываться будем. Каждое бревно рекрутским мясом застилать придется. Сколько народу в эту гниль положим…

— Молчи, Степанов, — негромко прервал его Дмитрий. — Не накликай.

Но в глубине души он знал: Степанов прав. Потери будут огромные. И с этим ничего нельзя поделать. Потому что война — это не только красивые подвиги в газетах. Это еще и бесконечная, выматывающая, грязная работа. И им придется делать ее. Изо дня в день. Целый месяц.

Дмитрий глубоко затянулся трубкой и, глядя на догорающие угли, погрузился в свои мысли. О лесе, что будет вырублен. О людях, которых здесь убьют. О том, что ждет их впереди. И о том, что, несмотря ни на что, придется идти дальше. Потому что приказ уже отдан. Потому что такова их служба, и другой у них нет.

На пятый день похода колонна достигла границы леса.

Экспедиционный отряд, вышедший из ворот крепости Грозной, за время марша планомерно разросся в огромную, грозную армаду. По пути к колонне один за другим примыкали отряды из дальних укреплений и казачьих разъездов, впитывая в себя новые силы, пока по дороге не растянулась внушительная, каленая лавина — почти четыре тысячи человек.

В этой лавине смешались самые разные войска и чины. Мерно печатали шаг запыленные егеря с кремневыми ружьями на плечах, глухо побрякивали оружием злые, обветренные ширванцы в потемневших от дегтя черкесках, у которых на портупеях по-кавказски покоились шашки, а рослые кавказские гренадеры своей богатырской статью и широкими плечами шли вровень с грузными, саженного роста артиллеристами Федорченко. Две эти каленые, отборные имперские силы одинаково мощно выделялись в идущей колонне, подавляя всякого своей тяжелой, сокрушительной плотью.

Гремели колесами тяжелые орудийные упряжки, на флангах лихо гарцевали казаки в бурых бурках, а позади них плотным, тяжелым строем шли драгуны Хомутова, хмуро покачиваясь в седлах под мерный стук копыт и звяканье удил. Глаза разбегались от пестроты одеяний и оружия: в строю мелькали овчинные и каракулевые папахи, надвинутые суконные фуражки с самодельными козырьками, блестели медные бляхи портупей и короткие стволы нарезных штуцеров. Вся эта людская масса, оглашая окрестности матерной бранью, двигалась вперед, готовая раствориться в лесной глуши.

Дмитрий, ехавший в голове авангарда вместе со своими офицерами, еще издали заметил, как меняется ландшафт. Пологая равнина, по которой они шли последние версты, постепенно вздымалась, покрываясь редким кустарником. А впереди, насколько хватало глаз, вставала темная, почти черная стена. Это была вековая чаща — густой, непроходимый лес, который начинался у подножия гор и уходил вверх по склонам, сливаясь где-то в вышине с серым, низко нависшим небом. Буки и дубы стояли так плотно, что их кроны смыкались, образуя сплошной, непроницаемый для света свод. Казалось, что этот лес не просто живой — он злой. Он смотрит на пришельцев тысячами невидимых глаз. Он дышит и ждет.

Гвоздев, мерно покачиваясь в седле своего сухого вороного мерина, безмолвно поравнялся с Дмитрием, и, прищурившись на подступающую монолитную тьму бурелома из-под козырька фуражки, крепче сжал левой рукой рукоять трофейной шашки.

— Хороша позиция для завалов, а, Гвоздев? — негромко спросил Дмитрий, не отрывая взгляда от мрачной дубравы и затягиваясь трубкой.

— Лес густой, завалы будут на версту кругом, — глухо отозвался Гвоздев. — Тут каждая ветка стреляет.

— Знаю, — ответил Дмитрий.

Он знал. За три года кавказской каторги он прошел через десятки таких лесов. И каждый раз, вступая под их мрачный свод, чувствовал одно и то же — глухую, сосущую тревогу, которая селилась где-то под сердцем и не отпускала до самого конца экспедиции. Здесь, в этой чаще, не было правил. Здесь не было линии фронта. Здесь враг был повсюду — невидимый, терпеливый, безжалостный. И первые выстрелы грянули, едва колонна углубилась в лес на сотню саженей.

Сперва — одиночный, сухой треск, разорвавший тишину, как удар бича. Потом — еще один. И еще. Пули, противно взвизгнув, пронеслись над головами солдат, срезая листья и мелкие ветки. Одна из них ударила в ствол дерева, выбив фонтан коры и щепы. Другая, шальная, глухо впилась в коня у обозной телеги — животное всхрапнуло, дико заржало и рухнуло на колени, заливая дорогу кровью.

— В цепь! Рассыпаться! — рявкнул Дмитрий, и его голос, усиленный эхом, прокатился по лесу.

Егеря, не дожидаясь повторной команды, бросились врассыпную, занимая позиции за вековыми деревьями. Казаки, спешившись на ходу, с шашками наголо рванулись вперед, в самую чащу — выкуривать стрелков. Но горцев уже не было. Они растворились в лесу, как призраки, оставив после себя лишь едкий запах пороха и тающее эхо выстрелов.

— Сукины дети, — процедил Степанов, вытирая пот со лба. — Бьют и бегут. Бьют и бегут. Как с такими воевать?

— А вот так и воевать, — ответил Дмитрий. — Терпеть. И рубить.

Огромный, неповоротливый механизм четырехтысячного отряда разворачивался на опушке леса со скрипом, натужно и медленно, по всем безжалостным правилам кавказской уставной логистики. Громоздкий лагерный обоз, растянувшийся на версты по пологой равнине, судорожно сгоняли под прикрытие тяжелых орудийных упряжек артиллеристов и сабель драгун. Груженые казенные телеги намертво заклинивали колесо к колесу, спешно сооружая непроходимый, глухой загон на случай внезапного конного налета с открытого поля.

Прежде чем первый топор въелся в вековую кору, опушку чащи оцепил двухтысячный заслон стрелковых цепей. Полукругом, уходя вглубь непроглядного леса на сотню саженей, в сырой мох, папоротники и колючий кустарник зарылись ширванцы, драгунские и егерские команды. Солдаты вылеживали в болотной сырости живым, замершим бруствером, карауля каждую ветку и держа гладкоствольные кремневки, драгунские ружья и нарезные штуцеры наготове.

Три казачьих сотни не замерли в пехотных цепях — они ушли далеко вперед, за внешний периметр заслона, разбившись на мелкие летучие разъезды. Казаки постоянно двигались в самой глуши дубравы, прочесывая лесные тропы и ведя непрерывную разведку, готовые первыми учуять чеченскую засаду.

И лишь когда боевые пикеты и боковое охранение намертво заперли все подступы к чаще, началась каторжная инженерная работа. Полторы тысячи человек из егерских, драгунских и гренадерских команд, скинув тяжелые ранцы и закатав рукава мундиров по локоть, разом взялись за топоры. И начался ад.

Вековые буки и дубы, чьи стволы были так широки, что их не могли обхватить и трое, рушились с грохотом, от которого дрожала земля. Топоры вгрызались в древесину, выбивая фонтаны щепы, и этот глухой, ритмичный, непрерывный стук смешивался с криками командиров, с матерной бранью, с ржанием лошадей и, главное, с выстрелами.

Горцы, засевшие в чаще, били прицельно. Они не тратили пули зря — каждый выстрел находил цель. Вот один солдат, только что замахнувшийся топором, вдруг выронил его и, схватившись за грудь, рухнул лицом в мокрую щепу. Пуля прошла навылет, пробив мундир и разорвав плоть. Вот другой, молодой рекрут с белыми, выцветшими на солнце бровями, стоявший в цепи охранения, вдруг всхлипнул, выронил ружье и осел на землю. Голова дернулась, и из виска, там, где свинец вошел в череп, потекла тонкая струйка крови. Парень даже не успел понять, что умер.

Тимоша стоял в цепи и смотрел на все это. Он застыл по колено в грязи, сжимая кремневое ружье побелевшими от напряжения пальцами, и вглядывался в темную, непроницаемую стену леса. Где-то там, за этой стеной, притаились горцы. Стрелки, способные часами лежать в засаде, не шевелясь, не дыша, дожидаясь своего момента. Тимоша знал, что в любую секунду оттуда может вылететь пуля. Что она может попасть в него. Что умереть можно прямо сейчас — не в бою, не в лихой атаке, а вот так, бессмысленно, стоя в грязи с оружием, которое даже не пригодится.

Страх был повсюду. Он висел в воздухе, как пороховой дым. Слышался в матерной брани, в молитвах, в тихом, сдавленном плаче рекрутов, впервые попавших в этот ад. Один из них, совсем еще мальчишка, стоявший в цепи рядом с Тимошей, вдруг замер и уставился себе под ноги. По суконной штанине текла темная струйка — парень обмочился от ужаса, даже не заметив этого. Никто не засмеялся. Никто не сказал ни слова. Все понимали: такое может случиться с каждым.

— Лебедев! — раздался окрик Звонарева, что проходил вдоль цепи. — Не спи! Гляди в оба! Они там, за теми кустами. Я их носом чую.

Тимоша кивнул, не в силах разлепить пересохшие, искусанные в кровь губы. Он смотрел в чащу. В темноту. В эту проклятую, бесконечную темноту, что скрывала смерть. И казалось, будто лес смотрит в ответ. Тысячами глаз. Тысячами стволов. А работа продолжалась.

Солдаты валили дубы и буки, выбиваясь из последних сил, стирая ладони до кровавых мозолей. Топоры, еще недавно бывшие мирными инструментами, которыми дома рубили дрова для печи или ставили избы, теперь превратились в орудие разрушения. Железо вгрызалось в живую плоть леса, и деревья, стоявшие здесь сотни лет, рушились с жутким, протяжным стоном. Вековые великаны падали непредсказуемо — то в одну сторону, то в другую, — и люди, не успевшие отскочить, попадали под эту страшную лавину.

Один исполинский ствол, толщиной в два обхвата, рухнул прямо на цепь охранения. Раздался хруст костей — такой громкий, что его услышали все кругом. Когда пыль и щепа осели, стало видно: дерево придавило двоих. Один погиб сразу — грудная клетка превратилась в лепешку, а из разорванного рта толчками вытекала темная кровь. Второй еще жил. Он лежал, придавленный у самого бедра, и кричал — тонко, пронзительно, по-звериному. Нога несчастного была раздроблена в крошево, наружу торчала белая острая кость, покрытая ошметками мяса и грязной хвои.

— Фельдшера! Фельдшера сюда! — орал кто-то.

Прибежал Готлиб Иваныч, знакомый Дмитрию сухощавый немец в круглых очках. Оценив ситуацию за секунду, он достал из сумки пилу и принялся отнимать ногу прямо на месте. Солдат кричал, захлебываясь кровью и мольбами, но фельдшер работал молча, методично. В этой холодной, пугающей сосредоточенности было что-то страшнее любой истерики. Через пять минут все закончилось. Потеряв сознание, раненый затих, а отрезанная конечность осталась лежать на окровавленной щепе.

— Следующий! — крикнул немец, вытирая руки о фартук.

И следующий был.

К полудню над просекой стоял такой дым, что дышать было почти невозможно. Костры, разведенные для сжигания веток и сучьев, горели повсюду — огромные, ревущие, пожирающие груды мокрой древесины. Тяжелый, удушливый дым смешивался с туманом, пороховой гарью, запахом крови и гниющей плоти. Эта адская смесь въедалась в одежду, волосы и кожу. Солдаты кашляли, плевались, вытирали воспаленные, слезящиеся глаза. Покрытые сажей и копотью лица сделались неузнаваемыми.

Офицеры стояли в полный рост. И это было самое страшное. Горцы выцеливали именно их. Пули свистели над головами, впивались в стволы деревьев, вздымали фонтанчики грязи у самых ног, — но командиры не имели права пригнуться. Не имели права спрятаться. Гвардейская гордость, офицерский статус, да и просто необходимость — солдаты должны были видеть, что начальники не боятся, — все это заставляло их стоять прямо, неподвижно, с ледяным презрением к смерти.

И плата за это стояние была невыносимо горькой. Стоявший чуть поодаль пожилой капитан из соседнего егерского батальона на секунду нахмурившись повернулся на дальний зычный окрик, приподняв голову, и в то же мгновение слепая свинцовая пуля с глухим, костяным хрустом насквозь пробила ему левый глаз, вылетая через затылок вместе с кровавым месивом. Офицер рухнул в жирную глину как подкошенный, даже не успев выпустить из судорожно зажатых пальцев рукоять трофейной шашки.

В рядах его роты в то же мгновение шевельнулся мертвенный, зловещий ужас. Егеря, оцепенев, слепо уставились на растерзанное тело своего начальника; какой-то рекрут в испуге намертво прижал заляпанные лесной грязью ладони ко рту, глуша утробный крик, позади него кто-то беспомощно, по-детски всхлипнул, а ветераны лишь угрюмо, глухо втянули головы в плечи. Но от яростного, каленого окрика унтер-офицера солдаты тут же в общем строю продолжили рубить, упрямо выполняя приказ под непрекращающимся свистом свинцовых пуль.

Тяжелые круглые пули с утробным гулом крошили вековые стволы, и оттуда веером летела острая, бритвенная щепа. Длинные грязные сколы древесины со звенящим свистом впивались людям прямо в лица, с хрустом разрывая нежную ткань век и лопая глазные яблоки; выбитые глаза студенистым месивом, пополам с кровью и прелой корой, стекали по обветренным щекам на сукно мундиров, а солдаты лишь угрюмо выли от этой слепой, удушливой боли, утирая изувеченные лица заляпанными глиной рукавами.

Дмитрий не шевелился. Он стоял у края просеки, наблюдая за работой. Почерневшее от сажи лицо с запекшейся кровью в зашитом порезе на левой щеке оставалось спокойным. Только зеленые, воспаленные глаза непрерывно двигались, высматривая опасность. Майор видел, как рубят лес. Видел, как падают замертво солдаты и офицеры. Видел, как фельдшера ампутируют конечности прямо на сырых пнях. И сердце, давно уже зачерствевшее, все равно сжималось от глухой, бессильной ярости.

— Скоро стемнеет, — сказал подошедший Гвоздев. — Надо готовить лагерь.

— Готовь, — кивнул Дмитрий, провожая взглядом солдат, которые беззвучно волокли по раскисшей глине тело убитого егерского капитана. — Но костры не жечь. Ни одного. Для абреков мишенью станем. Понял?

— Понял.

Ночь опустилась на лес внезапно — так, как умеет только в горах. Сразу стало темно, холодно и тихо. Лишь изредка где-то в чаще раздавался одинокий выстрел, и тогда все вздрагивали, вскидывая оружие. Но горцы не шли на прямой штурм. Они выжидали, зная, что ночью урусы не разводят костров. В этой глухой, зловещей темноте чеченцы выходили резать: бесшумно, с обнаженными кинжалами, они просачивались сквозь заросли, карауля малейшую оплошность.

Но и Корпус не спал. Командиры намертво расставили секреты: по всему внешнему периметру егеря, ширванцы и казаки тут же зарылись в холодную глину, ушли на брюхе в болотистую жижу и кусты дикого папоротника. Притершись плечом к плечу, словно матерые волкодавы, они каменно стерегли зловещую темень просеки, готовые встретить сталью любого, кто посмеет шагнуть из чащи.

Солдаты и командиры в ядре отряда лежали вповалку, прижавшись друг к другу, укрывшись шинелями и бурками. Сословный блеск, дворянская гордость и чины сошли наглухо в эту ледяную, сырую землю: вопрос выживания стоял выше любой брезгливости, и офицеры делили одно тепло с нижними чинами, спасаясь от пронизывающего до костей холода.

Тимоша, зажатый в ряду между двумя ветеранами, смотрел в черное, беззвездное небо. Думал о том, сколько еще дней продлится этот ад. Думал, доживет ли до конца. И о том, что этот проклятый, бесконечный лес, кажется, никогда не кончится.

— Не ссы, сено, — прошептал рядом Звонарев. — Прорвемся. Мы всегда прорываемся.

Тимоша ничего не ответил. Лишь крепче сжал зубы и закрыл глаза. А из чащи, из темноты, донесся вой — протяжный, гортанный, издевательский. Горцы выли, как шакалы, и этот вой, многократно усиленный эхом, разносился над лагерем. Сердца бились чаще, пальцы крепче сжимали ружейные ложи.

— Воют, — пробормотал кто-то. — Как собаки.

— Пусть воют, — ответил другой голос. — Лишь бы не стреляли.

Стреляли. Всегда. Просто выжидали момент.

Наутро все начиналось заново. Топоры вгрызались в древесину. Деревья рушились с грохотом. Костры горели, и дым застилал небо. И люди умирали. Умирали от пуль. Умирали под падающими стволами. Умирали от ран, от гангрены, от тифа. И каждую ночь в кромешной тьме оставшиеся в живых ложились на сырую землю и молились об одном — дожить до рассвета.

Предыдущая главаГлава 32 из 35Следующая глава