Раздевалка пахла сырой тканью, казённым мылом и чужой кожей. Бетонные стены были выкрашены в бледно-зелёный, и от них исходил холод, который смешивался с влажным теплом тел. Лампы дневного света гудели ровно, как в кабинете ИСБ, и их жёлто-белый свет выбеливал лица, делая кожу серой, безжизненной. В углу стоял длинный деревянный стол, на котором лежали стопки формы — серой, без знаков различия, с гербом Империи на левом рукаве.
Пальцы Романова расстегнули пуговицы гражданской рубашки. Ткань была влажной от пота, и когда она отлепилась от спины, холод прошелся по позвоночнику, заставляя мышцы сократиться. Рубашка упала на стул, и кожа обнажилась под светом ламп — бледная, с въевшейся грязью, которую не отмыть за одну ночь. Шрам на левом боку — старый, от осколка, полученного на Кавказе в 2003-м, — выделялся неровным рубцом, который тянулся от ребра к тазовой кости, затвердевшим на ощупь.
Пальцы взяли серую форму. Ткань была грубой, колючей, с въевшимся запахом типографской краски и казённого мыла. На ощупь — как наждак, с микроскопическими ворсинками, которые впивались в кожу при первом же прикосновении. Романов развернул форму, встряхнул — в воздух поднялась пыль, мелкая, сероватая, осела на лице, на руках, на запахе смешалась с запахом собственного пота.
Брюки натянулись на ноги — ткань обтянула бёдра, икры, оставив лёгкое сопротивление на коленях. Пояс оказался шире на размер, пришлось затягивать ремень почти до последней дырочки. Пальцы нащупали пряжку — металлическую, холодную, с гербом Империи, который выпирал на поверхности, оставляя след на коже при каждом касании.
Рубашка — серая, с длинными рукавами, с пуговицами, которые натирали пальцы, когда Романов застёгивал их. Первая пуговица, вторая, третья — пальцы двигались автоматически, как делали двадцать лет назад. На плече — нашивка с гербом Империи, двуглавым орлом, который смотрел в разные стороны, и его глаза казались пустыми, как небо над головой.
Берцы ждали на полу — чёрные, с высокой шнуровкой, с металлическими носками. Тяжёлые, как гири. Романов наклонился, взял один, и вес его заставил пальцы напрячься. Кожа на берцах была жёсткой, новой, с запахом резины и краски, который щипал в носу. Нога вошла внутрь — плотно, с сопротивлением, пятка упёрлась в задник, пальцы сжались. Зашнуровал — шнурки были тонкими, синтетическими, скользили в руках, и каждый узел требовал усилия.
Второй берц — такая же тяжесть, такое же сопротивление. Романов поднялся, перенёс вес на обе ноги, и боль в левом колене отозвалась тупой волной — берцы давили на ступню, и каждая мышца напряглась, привыкая к новой обуви. Сделал шаг — берцы скрипнули по бетону, оставляя тёмные следы.
Подошёл к зеркалу — старому, с потёртой амальгамой, которая местами облупилась, оставляя тёмные пятна. Стекло было мутным, и отражение казалось размытым, как старая фотография.
В зеркале — чужое лицо. Седина на висках, густая, как иней, которая смешивалась с тёмно-русыми волосами. Мешки под глазами — тёмные, с синевой, которые выдавали бессонные ночи. Морщины у рта — глубокие, как траншеи, которые вырыли годы молчания. Шрам над левой бровью — тонкий, белый, почти незаметный, но Романов знал его наощупь. Смотрел в глаза — серые, с жёлтыми прожилками вокруг зрачков, которые были такими же, как двадцать лет назад, но теперь в них не было огня.
Форма сидела на нём как вторая кожа. Серая, без знаков различия, только герб Империи на рукаве. Ремень затянут до последней дырочки, и пряжка давила на живот, оставляя красный след. Фуражка — серая, с кокардой в виде двуглавого орла, — лежала на столе. Романов взял её, надел. Кожа на лбу сжалась под давлением, и фуражка сидела плотно, как каска.
— Привыкай, — раздался голос сзади.
Романов повернулся. В дверях стоял сержант — коренастый, с широкими плечами и короткой стрижкой, которая открывала залысины на висках. Форма на нём была такой же серой, но на погонах — две лычки, выцветшие до белизны. Лицо было обветренным, с мелкими морщинами у глаз, и пахло от него табаком и потом.
Романов смотрел на сержанта, потом снова перевёл взгляд на зеркало. В отражении — он сам, но чужой. Как будто гражданская жизнь кончилась, и на её место пришла функция. Сорок восемь лет. Слишком стар для этого. Но слишком стар, чтобы умирать в колонии.
— Ну что, Романов, нравится? — Сержант подошёл ближе, встал рядом, тоже глядя в зеркало. Его отражение было таким же серым, как и всё вокруг.
— Как в 2003-м, — сказал Романов. Голос его был ровным, без эмоций. — Только тогда форма была зелёной.
Сержант хмыкнул — коротко, без улыбки.
— Сейчас — серая, — сказал он. — Меньше видно в камере дрона. Земля после боя — серая, небо — серое, и ты — серый. Сливается.
Романов смотрел на свои руки — на пальцы с въевшейся грязью под ногтями, на шрамы на костяшках. Дрон. Теперь он станет тем, кого будут видеть через камеру дрона. Белое пятно на чёрном фоне. Цель.
— Ты — контрактник, — продолжил сержант, и голос его стал жёстче, как сталь. — Ты — никто. Ты — расходный материал. Запомни это. Системе не важно, кто ты был. Важно, что ты можешь делать в грязи.
Романов повернулся к сержанту. Смотрел в его глаза — серые, выцветшие, с лёгким прищуром, который выдавал опыт.
— Я запомнил, — сказал он.
Сержант кивнул, развернулся, пошёл к выходу. На пороге обернулся, и в его взгляде мелькнуло что-то — не сочувствие, а скорее оценка, как у человека, который смотрит на новый инструмент.
— Хорошо, — сказал он. — Теперь иди в казарму. Там — твои новые друзья.
Дверь за ним закрылась с глухим стуком, и Романов остался один перед зеркалом. Смотрел на своё отражение, на серую форму, на фуражку с кокардой, на жетон, который висел на шее, холодил кожу через ткань рубашки.
Пальцы провели по воротнику. Ткань была колючей, с грубыми швами, которые натирали шею. Романов поправил воротник, и пальцы нащупали шрам на левом боку — старый, от осколка, который напоминал о Кавказе. Тогда он был молодым, и форма была зелёной. Теперь форма была серой, и он был старым.
Вспомнил, как двадцать лет назад стоял перед зеркалом в казарме, поправляя форму, и в глазах горел огонь. Тогда он думал, что война — это что-то внешнее, что можно победить. Теперь он знал, что война — это то, что внутри. И она не кончается, даже когда небо пустое.
Взял вещмешок — брезентовый, с ремнями, которые впивались в плечи. Закинул его за спину, чувствуя вес, который давил на позвоночник. Сделал шаг к выходу, и берцы скрипнули по бетону. Ещё шаг — и боль в левом колене отозвалась привычной волной.
На пороге остановился. Обернулся к зеркалу, ещё раз посмотрел на своё отражение. Лицо было чужим, но глаза были теми же — серыми, с жёлтыми прожилками. Смотрел в них и понимал, что гражданская жизнь кончилась. Теперь он — функция. Винтик в системе, которую он ненавидел двадцать лет. Но выбора не было.
— Сорок восемь лет, — сказал он вслух. Голос в пустой комнате прозвучал глухо, как эхо в колодце. — Я слишком стар для этого. Но я слишком стар, чтобы умирать в колонии.
Пальцы сжали ремень вещмешка, и ткань натянулась, скрипнула. Романов шагнул за порог, в коридор, который пах хлоркой и сыростью. Лампы гудели, как всегда, и этот гул был привычным, как дыхание.
В коридоре было пусто. Только звук его собственных шагов — берцы стучали по линолеуму, и этот стук был похож на стук метронома. Романов шёл к казарме, и каждый шаг приближал его к новой жизни.
Форма на нём была серой. Такая же серая, как небо над головой. Такая же серая, как земля, на которой он скоро будет лежать. И в этой серости он терял себя, как теряют себя в тумане, когда не видно горизонта.
Остановился у двери казармы. Деревянная, с облупившейся краской, с номером «3», выбитым на металлической табличке. За дверью слышались голоса — тихие, негромкие, как будто люди боялись говорить громко.
Пальцы коснулись ручки. Металл был холодным, с мелкими царапинами, которые оставляли следы на коже. Романов нажал, и дверь открылась, впуская его в новую реальность.
Казарма пахла сырым бетоном, чужими телами и дешёвым табаком. Двухъярусные койки стояли вдоль стен, и на них сидели люди — такие же, как он, в серой форме, с пустыми глазами. Никто не говорил. Только слышно было, как где-то в углу тихо плакал молодой парень.
Романов нашёл свободную койку у окна, положил вещмешок на матрас, сел. Пружины скрипнули под его весом, и этот звук был привычным, как дыхание. Смотрел в окно — за стеклом было серое небо, без точек, без дронов. Только облака, которые плыли на юг, оставляя за собой синие проплешины.
Пальцы сжали край матраса, и ткань натянулась, скрипнула. Романов сидел на койке, в новой форме, и ждал. Ждал, когда начнётся его год.
Небо за окном оставалось пустым. Но знал, что это ненадолго.