Ангар встретил запахом хлорки и дешёвого мыла — едким, химическим коктейлем, который смешивался с сырым холодом бетонных стен. Высокий потолок терялся в полумраке, и только лампы дневного света, свисавшие на проводах, разгоняли тьму, оставляя жёлтые пятна на сером полу. Пол был бетонным, с микротрещинами, в которые въелась многолетняя грязь, и каждый шаг отдавался глухим эхом, как будто по пустому колодцу.
Ступни скользили по гладкому бетону, и через тонкие подошвы гражданских ботинок чувствовался холод, поднимавшийся от фундамента. Романов шёл в очереди — за спиной топали ещё несколько человек, их дыхание слышалось в тишине, редкое, прерывистое. Впереди — длинный стол, за которым сидели трое в медицинских халатах, выцветших и застиранных до белизны. От них пахло спиртом и казённым мылом, и этот запах перебивал даже хлорку.
Рука, протянутая к столу, легла на шершавый пластик. Врач — женщина лет пятидесяти, с усталыми глазами и седыми прядями, выбивавшимися из-под колпака, — взяла его запястье, нащупала пульс. Пальцы были холодными, с коротко остриженными ногтями, без единой заусеницы.
— Романов Александр Степанович, — сказала она, не поднимая глаз. Голос был ровным, как у следователя, — таким же безразличным. — Раздевайтесь до пояса.
Пальцы Романова расстегнули пуговицы рубашки. Ткань была влажной от пота, и когда она отлепилась от спины, по позвоночнику пробежал холод. Рубашка упала на стул, и кожа обнажилась под светом ламп — бледная, с въевшейся грязью, которую не отмыть за одну ночь.
Врач подошла ближе. Её пальцы коснулись правого плеча — там, где старая рана, полученная на Кавказе в 2003-м, оставила неровный шрам. Кожа в этом месте была толще, грубее, с затвердевшими краями. Врач надавила — боль отозвалась тупой волной, разлилась по ключице, заставила мышцы сократиться.
— Двигайте рукой, — сказала она.
Романов поднял руку. Плечо хрустнуло, и боль усилилась, но он не изменил лица. Врач смотрела на амплитуду движения, потом опустила пальцы на грудь, пощупала рёбра, надавила на живот.
— Дышите.
Вдох — воздух вошёл в лёгкие, холодный, с запахом спирта и мыла. Выдох — воздух вышел с лёгким свистом, из горла, в котором пересохло.
— Ещё раз.
Повторил. Врач кивнула, взяла штамп — резиновый, с деревянной ручкой, — макнула в чернильницу, приложила к листу бумаги. Раздался сухой щелчок — и на документе остался чёткий оттиск: «ГОДЕН».
Романов смотрел на штамп. Красные чернила въелись в бумагу, оставляя неровный край. Слова были короткими, ёмкими, без деталей. Годен к службе. Годен к смерти. Годен к тому, чтобы его послали в грязь, под пули, под визг дронов.
Врач протянула ему бумагу.
— Одевайтесь. Следующий.
Пальцы Романова натянули рубашку. Ткань снова прилипла к влажной спине, и холод исчез, сменившись теплом собственного тела. Взял документ, отошёл в сторону, уступая место следующему в очереди.
Шаги по бетонному полу привели к другому столу — там сидел офицер в форме Императорского Генерального Штаба, с бледным лицом и пустыми глазами, которые смотрели сквозь людей, как через стекло. Перед ним лежали стопки форм — серых, с нашивками, с гербом Империи. Рядом — коробки с жетонами, металлическими, с выбитыми номерами.
— Романов? — спросил офицер, не глядя на него.
— Да.
— Жетон — 784-31-12. Запомни. Потеряешь — расстрел.
Офицер протянул ему жетон — холодный, с острыми краями, с выбитыми цифрами, которые можно было прочитать на ощупь. Романов взял его, чувствуя, как металл холодит пальцы, как номер впивается в кожу, оставляя едва заметный след. Повесил на шею — шнурок был тонким, синтетическим, с узлом, который затягивался при рывке. Жетон коснулся груди, и холод прошёл сквозь ткань рубашки, осев на коже.
Офицер подвинул к нему вещмешок — брезентовый, с затяжной горловиной, с ремнями, которые пахли новой тканью и резиной. Вес — килограммов десять, не меньше. Романов взял мешок, чувствуя, как ремни впиваются в плечи, как вес давит на позвоночник.
— Форма — сорок восьмого размера, — сказал офицер, сверяясь с бумагами. — Берцы — сорок третьего. Проверь.
Пальцы Романова развязали горловину мешка. Внутри — форма, сложенная аккуратно, с нашивками, с гербом Империи на рукаве. Ткань была грубой, колючей, с запахом типографской краски и казённого мыла. Берцы — чёрные, с высокой шнуровкой, с металлическими носками. Тяжёлые, как гири.
— Сорок восьмой, — сказал Романов про себя. Голос внутри был ровным, без эмоций. — Я носил сорок восьмой двадцать лет назад.
Офицер кивнул, ставя галочку в списке.
— Готов. Теперь — оформление. Фуражка, ремень, нашивки. Всё внутри. Иди к столу номер три, там подпишешь документы.
Романов затянул горловину мешка, поднял его, чувствуя, как вес распределяется по плечам, как ремни натирают ключицы. Шаги по бетону — с пятки на носок, чтобы гасить звук, но звук всё равно отражался от стен, возвращаясь эхом.
Стол номер три — деревянный, с выщербленными краями, с чернильными пятнами, въевшимися в доски. За ним — ещё один офицер, с аккуратными усиками и запахом одеколона, который перебивал хлорку.
— Садись, — сказал он, указывая на стул. — Подпиши акт приёмки, ведомость на снаряжение, рапорт о поступлении.
Романов сел. Деревянное сиденье было холодным, с занозами, которые впивались в ткань брюк. Ручка — дешёвая, шариковая, с протекающим стержнем, который оставлял кляксы. Пальцы сжали её, и чернила размазались по пальцу, оставляя синий след.
Подписывал автоматически, как делал двадцать лет — «Романов А.С.», без разбору, без остановки. Бумаги шуршали, и этот звук был привычным, почти успокаивающим. Знакомые формулировки, знакомые графы — «фамилия, имя, отчество», «дата рождения», «подпись». Как будто он заполнял форму 12-Г в старом кабинете.
Офицер собрал документы, поставил печать — сухой щелчок, оттиск герба. Поднял глаза на Романова, и в них мелькнуло что-то — не уважение, а скорее профессиональная оценка, как у человека, который видит новый винтик в системе.
— Романов, ты в третью роту, — сказал он. — Подразделение пока не сформировано. Жди.
Романов поднялся. Стул скрипнул по бетону, и этот звук был похож на треск ломаемой ветки.
— Где моё отделение? — спросил он.
Офицер пожал плечами — движение было вялым, безразличным.
— Не сформировано, — повторил он. — Жди. Скоро скажут.
— «Скоро» — это сколько?
— Сколько скажут.
Романов повернулся, пошёл в сторону скамеек у стены. Деревянные, длинные, с вытертыми досками, которые помнили тысячи тел. Сел, положив вещмешок рядом, и мешок стукнул о бетон глухим звуком.
В ангаре было тихо. Лампы гудели — тот же ровный гул, что и в кабинете ИСБ, и в камере, и в автобусе. Запах хлорки и мыла смешивался с запахом сырой формы, которую он держал на коленях. Пальцы провели по ткани — грубая, колючая, с въевшимся запахом казённого пластика.
Рядом, через несколько метров, сидели другие — такие же, как он. Кто-то читал документы, в которых не было смысла, кто-то смотрел в стену, кто-то просто сидел, закрыв глаза. Никто не говорил. Тишина была плотной, как глина, и в ней слышно было, как где-то в углу плачет молодой парень.
Плач был тихим, сдавленным, как будто парень боялся, что его услышат. Рыдания прерывались всхлипами, и каждый всхлип разносился по ангару, отражаясь от бетонных стен, возвращаясь эхом. Романов не повернул головы. Смотрел прямо перед собой, на серую стену, на которой виднелись трещины и пятна от сырости.
Пальцы сжимали край вещмешка. Ткань была плотной, с грубыми нитками, которые впивались в кожу. Вспомнил свой первый день на полигоне — тогда он тоже сидел на скамье, ждал, смотрел в стену. Но тогда небо было чистым, и он не знал, что такое настоящая война. Теперь он знал. И знал, что этот парень, который плакал в углу, скоро перестанет плакать — либо потому, что привыкнет, либо потому, что умрёт.
Запах солярки и пыли проникал через щели в воротах, смешиваясь с запахом хлорки. Гул ламп стал привычным, как дыхание. Романов сидел неподвижно, чувствуя, как левая нога затекает, как боль в колене становится глухой, привычной.
Вспомнил, как двадцать лет назад ему выдали такой же вещмешок. Тогда он был молодым, и в глазах горел огонь. Сейчас в глазах не было ничего, кроме усталости. Форма — сорок восьмого размера, берцы — сорок третьего. Цифры, которые не имели значения. Только жетон на груди — 784-31-12 — был важен, потому что он делал его частью системы, винтиком, который скоро вкрутят в механизм.
Плач в углу стих. Тишина стала ещё плотнее. Романов сидел на скамье, сжимая вещмешок, и ждал. Ждал, когда скажут, куда идти. Ждал, когда начнётся его год.
Небо за стенами ангара было серым. Знал, что скоро оно станет другим.