Автобусный салон пах соляркой и казённым пластиком — едким, химическим запахом, который выделялся из обивки сидений при нагреве. Летняя жара просачивалась через тонкий металл кузова, и воздух внутри был густым, тяжёлым, как в бане. Романов сидел у окна, чувствуя, как пот стекает по спине, впитывается в рубашку, прилипает к коже. Форма — гражданская, та, в которой его задержали — теперь пахла потом и хлоркой, въевшейся в ткань в камере.
Заляпанное грязью стекло пропускало свет, но искажало его, разбивая пейзаж на жёлто-зелёные пятна. Поля сменялись лесополосами, лесополосы — пустырями и редкими деревнями. Всё выглядело плоским, выцветшим, как старая фотография. Романов смотрел на проплывающие мимо берёзы — они росли неровными рядами, как солдаты в шеренге, и их листья дрожали от ветра, создавая мелкую рябь, которую стекло превращало в размытые мазки.
Автобус трясло на ухабах — подвеска скрипела, и металлический звон разносился по салону. Каждое сотрясение отдавалось в левой ноге, и боль в колене пульсировала в такт с движением, как второй пульс. Романов вжался спиной в пластик сиденья — он был тёплым, с микроскопическими выбоинами, которые оставляли следы на коже через ткань рубашки. Ладони лежали на коленях, сжатые в кулаки, но пальцы постепенно разжимались, привыкая к вибрации.
Рядом сидел молодой парень. Лет двадцати пяти, с испуганными глазами и мелкой дрожью в пальцах, которые сжимали край сиденья так сильно, что побелели костяшки. Лицо было бледным, с тёмными кругами под глазами — не спал несколько дней, а может, недель. Короткая стрижка, неаккуратная, с неровными краями — постригли в камере, как всех перед отправкой. Запах от него — дешёвого мыла, пота и страха — смешивался с общим амбре автобуса, создавая плотный, удушливый коктейль.
В салоне сидело ещё человек двадцать. Все — в гражданской одежде, все — с пустыми глазами, которые смотрели в никуда. Кто-то спал, привалившись к стеклу, и лицо его было расслабленным, почти детским. Кто-то сидел прямо, глядя перед собой, и губы его шевелились — шептал что-то, молитву или просто слова, которые помогали не сойти с ума. Запах солярки и пота смешивался с запахом табачного дыма — кто-то курил на остановке, и дым въелся в обивку, остался в каждой нитке.
Автобус замедлился — за окном показался пост ГИБДД: бетонные блоки, шлагбаум, форма с жезлом. Романов смотрел, как часовой в каске с АК-74М подошёл к водителю, как они обменялись короткими фразами. Автомат был старым, с потёртым деревянным прикладом, на котором виднелись царапины и вмятины. Романов узнал эту модель — АК-74М, с пламегасителем, с ремнём, который натирал плечо до мозолей. Двадцать лет назад он держал такой же.
Шлагбаум поднялся, автобус тронулся дальше.
— Ты тоже по статье? — спросил парень рядом. Голос был дрожащим, как у подростка, который боится темноты.
Романов повернул голову. Смотрел на парня — на его дрожащие пальцы, на испарину на лбу, на кадык, который ходил вверх-вниз при каждом глотке.
— По контракту, — сказал Романов. Голос его был ровным, без эмоций.
Парень кивнул, будто понял что-то.
— А я — за наркоту, — сказал он, и в голосе проскользнула нотка виноватости. — Три года тянул, попался на пересылке. Дали выбор: колония или передовая. Говорят, на войне не стреляют в своих.
Романов молчал. Смотрел на парня, на его молодое лицо, на глаза, в которых ещё теплилась надежда. Знание, которое пришло к нему за двадцать лет, свернулось в холодный комок в груди. На войне стреляют во всех. В своих — особенно, если ты попал под перекрёстный огонь или твой окоп накрыли миной. Или если ты просто замешкался на секунду, и твоя тепловая сигнатура засветилась на экране вражеского дрона. Романов знал это. Но не сказал.
Автобус въехал в лесополосу. Деревья стеной обступили дорогу, и свет стал реже, превратив салон в полутень. Тени от ветвей ложились на лица пассажиров, делая их старше, морщинистее, похожими на выцветшие фотографии.
— Слышь, мужик, — парень снова заговорил, понизив голос, как будто говорил секрет. — А ты на войне был?
Романов перевёл взгляд на окно. Ветки берёз скребли по стеклу — сухой, шуршащий звук, который заглушал гул мотора.
— Был, — сказал он. — В 2003-м. На Кавказе.
— И как там? — Парень подался вперёд, и его пальцы перестали дрожать. — Страшно?
Романов почувствовал, как в горле пересохло. Слова не хотели выходить — они застревали где-то в груди, как те комки глины, которые он откапывал из траншей. Помнил Кавказ — мокрую землю, холод, который пробирал до костей, и запах крови, который смешивался с запахом дыма и кордита. Помнил, как впервые услышал свист мины, как упал в грязь, вжавшись в неё, и слышал собственное сердце, которое стучало быстрее, чем пулемётная очередь.
— Страшно, когда не знаешь, что делать, — сказал он. — Когда знаешь — уже не страшно.
Парень смотрел на него, и в глазах его появилось что-то — не понимание, а скорее надежда, что этот мужик, с серыми глазами и хриплым голосом, знает что-то важное.
— А ты знаешь? — спросил он. — Что делать?
Романов перевёл взгляд на парня. Вспомнил свой первый день на полигоне — 2003 год, инструктор с потёртыми погонами, который учил не маршировать, а выживать. Тогда он тоже не знал. Но научился — на своей шкуре, на крови товарищей, на тех, кто не вернулся.
— Я знаю, как выжить, — сказал он. — Остальное — придёт.
Парень кивнул, откинулся на спинку сиденья. Пальцы его перестали дрожать, но он всё равно сжимал край сиденья, и костяшки побелели. Романов смотрел на его руки — молодые, без шрамов, без въевшейся грязи под ногтями. Через месяц эти руки будут держать оружие, копать траншеи, тащить раненых. Через год — возможно, их уже не будет.
Автобус выехал из лесополосы. Поля снова открылись — бескрайние, с жёлтой стернёй, которая колыхалась на ветру, как море. На горизонте виднелись бетонные блоки и колючая проволока — первые признаки мобилизационного центра.
Пальцы Романова на коленях сжались. Боль в колене отдалась тупой волной, когда он перенёс вес на левую ногу. Смотрел на приближающиеся ворота — высокие, металлические, с колючей проволокой наверху, которая блестела на солнце, как серебряная нить. Часовой у ворот стоял с АК-74М, и автомат был направлен в землю, но ствол всё равно казался направленным на автобус, на каждого, кто сидел внутри.
Автобус затормозил. Шины взвизгнули, и этот звук был похож на крик животного. Романов почувствовал, как его толкнуло вперёд, как ремень безопасности натянулся на груди. Парень рядом схватился за спинку переднего сиденья, и пальцы его вцепились в пластик, оставляя влажные следы.
За воротами — плац, покрытый асфальтом, с трещинами, в которых росла трава. Здания — бетонные, серые, с маленькими окнами, которые казались глазами, смотрящими на них. На плацу стояло несколько человек в форме — инструкторы, с потёртыми погонами и безразличными лицами. Один из них курил, и дым поднимался к небу, смешиваясь с облаками.
Небо над головой было серым. Никаких точек, никаких дронов. Только сплошная пелена облаков, которая давила на горизонт, делая его размытым, нечётким.
Автобус остановился. Двигатель заглох, и в салоне наступила тишина. Только шум собственного дыхания, который казался оглушительным после гула мотора.
Водитель открыл дверь, и в салон ворвался воздух — свежий, с запахом бетона и пыли, смешанным с запахом дыма от сигареты инструктора.
— Выходим! — крикнул водитель. Голос его был хриплым, как будто он не пил воды несколько часов. — По одному, не толпиться.
Пассажиры зашевелились. Кто-то поднялся, пошатываясь — ноги затекли от долгого сидения. Кто-то остался сидеть, глядя в пол, как будто не хотел выходить. Романов поднялся первым, чувствуя, как левая нога затекла, как боль в колене усиливается при каждом шаге. Пошёл к выходу, держась за спинки сидений, чтобы не упасть.
Парень рядом встал следом, почти вплотную.
— Я — Костя, — сказал он, и в голосе проскользнула попытка улыбнуться. — Костик. А тебя как?
Романов остановился у выхода. Смотрел на плац, на бетонные здания, на инструктора, который докуривал сигарету, раздавливая её о подошву сапога.
— Романов, — сказал он. — Степаныч.
Костик кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на благодарность.
— Степаныч, — повторил он. — Я запомню.
Романов шагнул на асфальт. Подошвы скрипнули о бетон, и этот звук был сухим, как шорох бумаги. Инструктор повернулся к нему, и взгляд его был холодным, безразличным.
— Романов? — спросил он, сверяясь с планшетом.
— Я.
— Вторая группа. Жди у здания.
Романов кивнул, отошёл в сторону. Стоял на плацу, под серым небом, и смотрел, как остальные выходят из автобуса — по одному, с пустыми глазами, с дрожащими руками. Костик вышел последним, оглянулся на автобус, как будто прощался с чем-то важным.
Запах солярки и пыли смешивался с запахом бетона и сигаретного дыма. В ушах всё ещё звенело от гула мотора, но этот звон постепенно затихал, уступая место тишине. Небо над головой оставалось серым, без точек, без жужжания. Но Романов знал, что это ненадолго.
Год. Всего год. Он выживет.
Пальцы сжались в кулаки, потом разжались. Шагнул в сторону бетонного здания, оставляя за спиной автобус с открытой дверью, из которой доносился запах солярки и чужого пота.