— Покажите мне брод, — сказал я.
Ремизова вздохнула так, как вздыхают люди, объясняющие одно и то же в двенадцатый раз.
— Это не брод, господин мичман. Это точка перехода.
— Елизавета Андреевна, я знаю. Мне так удобнее думать. Покажите.
Она вывела схему.
Я смотрел на неё уже третий час подряд и всё никак не мог наглядеться. Красивая была схема. Правильная.
Точка перехода Устье выглядела как воронка — узкое горло, в которое корабль входит только на прямом разгоне, и выходит с той стороны тоже по прямой, потому что иначе его размажет по всей округе законами, которых я не понимал и не собирался понимать. Мне хватало главного: чтобы войти, нужно долго и предсказуемо разгоняться. Чтобы выйти — нужно долго и предсказуемо тормозить.
И всё это время корабль не может ни свернуть, ни остановиться, ни спрятаться.
— Значит, так, — заметил я. — Выход из брода — вот эта область. Насколько она велика?
— Створ выхода — около двухсот километров в поперечнике. По космическим меркам это игольное ушко.
— Сколько кораблей могут выйти одновременно?
— Один, — отозвалась Ремизова. — Технически можно два, если у них идеальная синхронизация и командир — самоубийца.
Я закрыл глаза.
Под Ирмой был мост. Каменный, старый, шириной в три телеги. За мостом — дорога, зажатая между рекой и скалой, полторы версты. По ней шёл корпус в двенадцать тысяч человек, и я стоял на скале с двумя тысячами и смотрел, как они идут, и ждал, пока в теснину втянется треть.
Двадцать девять лет прошло. Другой мир, другое небо, другие законы.
Та же теснина.
— Елизавета Андреевна. — Я встал. — Скажите мне, как штурман. Если корабль выходит из створа и обнаруживает прямо перед собой противника — сколько ему нужно времени, чтобы уйти обратно в брод?
— Обратно нельзя, — сказала Ремизова. — Совсем. Воронка односторонняя, обратный вход требует нового разгона с расстояния. Он может только идти вперёд и тормозить.
— А как быстро он остановится?
— Тяжёлый вымпел — минут за одиннадцать-двенадцать. Корвет — минут за шесть.
Я открыл глаза.
— Ефим Палыч. Вы понимаете, что нам подарили?
Дуров понимал. Я видел по лицу, что он понял ещё вчера и всю ночь не спал.
— Они будут выходить по одному, — сказал он хрипло. — И каждый следующий выйдет ровно туда же, где мы будем добивать предыдущего.
— И не сможет ни свернуть, ни развернуться, ни остановиться раньше двенадцати минут.
— И задний не видит, что происходит с передним, — добавила Ремизова. — Из воронки нет связи. Ни в какую сторону.
Мы посмотрели друг на друга.
— Господа, мы не будем воевать с двенадцатью кораблями. Мы двенадцать раз подряд повоюем с одним.
Позицию я выбирал четверо суток.
Ремизова сначала не понимала, что я делаю. «Что тут выбирать? Пустота во все стороны, никакого рельефа». Потом она втянулась, и на третьи сутки я застал её ползающей по схеме с расчётами и бормочущей: «нет, вот с этой стороны они нас увидят на десять минут раньше, а если сюда…»
Рельеф был. В космосе всегда есть рельеф, надо только знать, что считать холмом.
Холмом оказался обломок безымянного астероида в четырёх тысячах километров от створа — мёртвый камень, за которым можно спрятать крейсер, если крейсер не шевелится.
Оврагом оказалось облако рудной пыли, оставшееся от разработок столетней давности. В нём приборы видели плохо, а глазами — вообще никак.
Солнцем, из-за которого атакуют, оказался газовый гигант: если сидеть в его тени и не греться, тебя не заметят до последнего.
— Диспозиция, — сказал я на пятые сутки, собрав всех.
Схема висела во всю переборку кают-компании.
— «Стремительный» встаёт здесь. — Я показал. — За камнем, носом к створу. Не двигается, не греется, ждёт. Ефим Палыч, вы — наковальня. Ваша задача — не манёвр, а стена. Как только первый выйдет — вы бьёте в лоб и держите. Всё, что от вас нужно, — стоять и не сдохнуть.
— Приятная задача, — сказал Дуров.
— Вы для неё созданы. — Я передвинул руку. — «Резвый» и «Отважный» — в облаке пыли, сбоку и ниже створа. Не стреляете, пока не скажу. Вы — не удар, вы засов. Когда первый попытается отвернуть — а он попытается вбок и вниз, потому что вверх у них не принято, — вы там уже стоите.
— Почему вниз? — спросил Штоф.
— Потому что во всех уставах всех миров, — сказал я, — уклонение отрабатывают вниз. Не спрашивайте почему. Люди так устроены: вниз кажется безопаснее.
Пухов поднял руку, как в школе.
— Господин мичман. Согласно наставлению Конкордата по манёвру уклонения, раздел четыре: «уход из-под огня выполняется преимущественно в нижнюю полусферу».
Штоф уставился на него.
— Ты это откуда знаешь?
— Из трофейного реестра, — сказал Пухов. — Он лежал в описи.
— Семён, — сказал я, — вы вообще что-нибудь читали не из описи?
— Нет, — сказал Пухов серьёзно.
Ложные цели надували двое суток.
Это была отдельная и очень поучительная история.
Первая попытка провалилась целиком. Двадцать четыре тонны строительной пены, выпущенные в вакуум по инструкции с банки, повели себя не так, как обещала инструкция: пена вспухла, застыла и превратилась в двенадцать бесформенных клякс, ни одна из которых не напоминала корабль ни при какой фантазии.
Зойка Лаптева смотрела на них минуты три.
— Ваше благородие, — сказала она наконец. — Это позор.
— Это опыт. Что не так?
— Пена дурная. Она в вакууме прёт во все стороны. Ей форму надо задавать.
— Задавайте.
— Из чего?
Тут-то и выяснилось, зачем на перевалочном узле лежит четыреста рулонов упаковочной сетки.
Со второй попытки получилось. Сетчатый каркас — грубый, кривой, связанный вручную, — заливался пеной, обматывался фольгой от термоизоляции, и на выходе получалось нечто, что вблизи выглядело как гигантский комок мусора, а на дальнем радаре — как боевой корабль имперского флота.
Двадцать шесть штук. На две больше, чем я рассчитывал.
— Ваше благородие, — доложил Бурый на исходе вторых суток, — люди просят разрешения.
— Какого?
— Назвать их.
Я не сразу понял.
— Кого назвать?
— Корабли эти. — Бурый почесал шрам на скуле. — Пенные. Говорят, непорядок: висит вымпел без имени.
Я посмотрел на него. Бурый был совершенно серьёзен.
— Разрешаю, — сказал я.
К вечеру у меня в соединении числилось двадцать шесть новых вымпелов.
Крейсер «Тёща». Линкор «Похмелье». Эсминцы «Марфа Игнатьевна» — тут я велел переименовать, но было поздно, — «Недоплата», «Три Оклада» и «Так Точно». Корвет «Дурная Голова». Тяжёлый крейсер «Купин», названный в честь надворного советника, у которого я выторговал три с половиной заправки.
Флагманом пенного флота был назначен «Апостол» — просто потому, что кому-то понравилось слово.
— Господин мичман, — сказала Ремизова с каменным лицом, — я обязана внести их в судовые документы?
— Обязаны, — повторил я.
— Все двадцать шесть?
— Елизавета Андреевна. Если мы победим, эти документы будут читать в академиях лет двести. Пусть повеселятся.
Мины были трофейные.
Их нашёл Пухов — в описи третьего склада, где они лежали четырнадцать месяцев, потому что кто-то в Конкордате однажды отправил на Тарнис партию оборонительных мин, а Тарнис их не принял: «стационарной обороны достаточно».
Сто восемьдесят штук.
— Это подарок, — сказал я, стоя над ящиками. — Понимаете, господа? Крепость сама себе отказалась в минах, мины остались на складе, склад мы забрали, и теперь мы поставим их против неё.
— Ваше благородие, — сказал Штоф, — а мы умеем их ставить?
Умели, как выяснилось, трое. Все трое сидели в штрафной за подрыв — двое по глупости, один по злобе.
Мины ставили шесть суток, аккуратно, редкой сетью, не сплошным полем — сплошное поле противник обнаружил бы сразу и остановился бы. Мне не нужно было, чтобы он остановился. Мне нужно было, чтобы он дёрнулся вбок и вниз, туда, где ждали «Резвый» и «Отважный».
— Вы не хотите их убить минами, — сказала Ремизова, глядя на схему постановки.
— Не хочу.
— Почему? Мин хватило бы.
— Потому что мина убивает корабль вместе с трюмом. — Он сел ровнее. — А мне нужны трюмы. И корпуса. Елизавета Андреевна, у нас восемь вымпелов, из которых половина держится на честном слове. Через месяц у меня должно быть двенадцать.
Она посмотрела на меня.
— Вы собираетесь их забрать себе, — медленно сказала она.
— Конечно.
— Это… — Она поискала слово. — Это вообще предусмотрено уставом?
— Елизавета Андреевна, — ответил я. — В старых войнах армии на треть состояли из трофеев. Пушки, кони, повозки, иногда и люди. Тот, кто выбрасывает трофеи, воюет ровно столько, сколько ему выдали. Тот, кто их подбирает, воюет столько, сколько захочет.
Катерников я гонял сам.
Точнее, гонял их Бурый, а я смотрел и требовал повторить.
Двадцать четыре человека, из которых четверо были штатными пилотами, а двадцать — теми, кого посадили в штрафную за угон, кражу и «нецелевое использование техники».
Задача у них была простая и мерзкая: подойти сзади и снизу к кораблю, который тормозит после выхода из брода, и сесть ему на корму. Не стрелять — стрелять катеру по эсминцу бессмысленно. Просто прилипнуть и высадить людей.
— Абордаж, — сказал я на первом разборе.
— Чего? — сказали катерники хором.
— Абордаж. Это когда вы приходите к противнику в гости и убеждаете его сдаться.
— Ваше благородие, — сказал старший из штатных, — так не воюют уже лет двести. Есть же орудия.
— Двести лет никто и брод не запирал. — Я поправил китель. — Скажите, что мешает?
Он подумал.
— Ну… — сказал он. — Технически ничего. Стыковочные узлы у них стандартные. Кормовые башни в мёртвой зоне под четвёртым шпангоутом. Если подойти правильно, они нас просто не увидят.
— Так подходите правильно.
Среди двадцати угонщиков особенно выделялся один.
Ему было двадцать лет, звали его Пашка Ежов, и в штрафную он попал за то, что угнал адмиральский катер, чтобы съездить на соседнюю станцию за девушкой. Съездил. Привёз. Девушку, впрочем, пришлось вернуть тоже.
Летал он так, что у Бурого дважды портилось настроение.
— Ежов, — сказал я после четвёртого выхода. — Где вы учились?
— Нигде, ваше благородие, — сказал Пашка радостно. — Я так.
— Как «так»?
— Ну, я как чувствую, так и веду.
— И часто чувствуете неправильно?
— Один раз было, — признал он. — Но там девушка была не та.
Я смотрел на этого мальчишку — на год старше тела, в котором я сидел, — и думал, что в моём мире таких я забирал в разведку и терял в первый же месяц, потому что они лезли вперёд, а потом мне писали их матери.
— Ежов, — добавил я. — Вы у меня в резерве. Пойдёте четвёртым, не первым.
— Ваше благородие! — обиделся он.
— Четвёртым, — произнёс я. — Первым идёт тот, кто умеет считать. Вы умеете чувствовать. Чувствующих берегут.
На восьмые сутки Дуров задал вопрос, которого я ждал две недели.
Мы сидели в его каюте, разбирая расписание постов, когда он вдруг отложил лист.
— Ваше благородие. Разрешите не по уставу.
— Разрешаю.
— Мы не отправили ни одного донесения.
Я молчал.
— Двадцать девять суток, — возразил Дуров. — Мы взяли узел Устье, отбили сорок два борта, поставили минное поле и готовим бой с гарнизоном крепости. Адмиралтейство об этом не знает ни слова. Формально соединение «Венец» тридцать дней как пропало.
— Формально да.
— Почему?
Я отложил лист тоже.
— Ефим Палыч. Что мне ответят, если я доложу?
Дуров молчал долго.
— Прикажут выполнять приказ, — сказал он наконец. — Идти на Тарнис.
— Вот и я так думаю. — Я откинулся. — Приказ подписан. Приказ ясен: войти в систему и штурмовать крепость. Мне не поручали брать перевалочные узлы. Мне не поручали трофеев. Мне вообще ничего не поручали, кроме как умереть красиво в назначенном месте.
— Это трибунал, — сказал Дуров ровно.
— Это трибунал, — согласился я.
— Вы это понимаете?
— Ефим Палыч. — Я разглядывал его. — Я это понимал в тот день, когда развернул соединение. Скажу больше: я специально не отправлял донесений, чтобы у вас у всех была ровно одна строчка в защиту. «Выполняли приказ командующего, о характере операции не осведомлены».
Дуров медленно поднял голову.
— Вы что, — сказал он, — заранее готовили нам оправдание?
— На вторые сутки перехода, — отозвался я. — Ефим Палыч, я не собираюсь никого топить вместе с собой. Двадцать три года мимо чинов — это ваше, а не моё.
Он встал.
Постоял.
Потом сказал — тихо, но очень отчётливо:
— Ваше благородие. Я прошу занести в журнал, что я был осведомлён о характере операции с самого начала и поддерживал её.
— Ефим Палыч…
— Занесите, — подтвердил Дуров. — Иначе я подам рапорт. Я один раз в жизни развернулся и ушёл, и мне это восемь лет вспоминают. Больше не хочу.
Я перевёл взгляд на него.
И понял, что за тридцать суток у меня появился начальник штаба.
Настоящий. Такой, каких у меня за сорок кампаний было трое.
— Занесу. — Я снял перчатки. — И, Ефим Палыч. Спасибо.
На двенадцатые сутки вернулась разведка.
Два катера ходили к самому Тарнису — не подходя ближе двух суток хода, только слушать. Слушали шесть дней.
— Формируют, — доложил старший, разворачивая запись. — Конвойное соединение. Сбор в зоне отстоя. Наблюдали за пять суток.
— Состав, — сказал я.
— Двенадцать вымпелов, — сказал он и запнулся.
— Что?
— Двенадцать вымпелов было позавчера, ваше благородие. Вчера подошли ещё два. И один из них… — Он вывел запись. — Вот.
Мы смотрели на отметку.
— «Хальдер», — сказал Пухов из угла. Голос у него был странный. — Тяжёлый крейсер типа «Хальдер». Двадцать два орудия главного калибра. Броневой пояс два с половиной метра. Их всего одиннадцать в Конкордате.
Тишина в кают-компании стала плотной.
— Четырнадцать, — сказал Дуров. — И один из них — «Хальдер».
Я смотрел на схему.
Двенадцать я просчитал. Двенадцать выходили из брода по одному, натыкались на наковальню, дёргались вниз, ловили засов, получали абордаж и заканчивались. Двенадцать я разложил на бумаге пять раз подряд, и пять раз сходилось.
«Хальдер» ломал всё. «Хальдер» не остановился бы от огня «Стремительного». «Хальдер» проломил бы наковальню за один залп и пошёл бы дальше, и за ним пошли бы остальные тринадцать.
Все смотрели на меня.
Вот он, момент. Их у командующего немного — три-четыре за всю кампанию. Момент, когда все уже поняли, что расклад сломался, и ждут, что скажет тот, кто их сюда привёл.
Я разглядывал отметку ещё секунд двадцать.
Потом сказал:
— Прекрасно.
— Что? — подтвердил Штоф.
— Прекрасно, — повторил я. — Семён, вопрос. Тяжёлый крейсер типа «Хальдер» — какой у него разгон в воронку?
Пухов заморгал.
— Э-э… Масса покоя двести двенадцать тысяч тонн. Разгонное плечо… — Он побледнел. — Он входит в воронку дольше всех. И тормозит дольше всех.
— Насколько дольше?
— Втрое, — прошептал Пухов. — Он будет тормозить тридцать четыре минуты.
Я обвёл всех взглядом.
— Господа. Самый страшный корабль в их конвое тридцать четыре минуты будет лететь по прямой, не имея возможности ни свернуть, ни остановиться, ни выстрелить назад. — Я улыбнулся. — Ефим Палыч, что мы делаем с телегой, которая застряла в теснине?
Дуров смотрел на схему. И вдруг усмехнулся — некрасиво, зло, впервые за всё время.
— Мы её не трогаем. — Он помолчал. — Мы её пропускаем вперёд и запираем за ней дорогу.
— Именно. — Я смотрел мимо него. — «Хальдер» пусть летит. Пусть тормозит свои тридцать четыре минуты. Пусть уходит хоть до самого Устья, там его встретит минное поле и, при удаче, наша станция, у которой очень крепкие стыковочные узлы.
— А остальные тринадцать?
— А остальные тринадцать, — сказал я, — выйдут в створ и обнаружат, что их флагман ушёл вперёд и не отвечает, а вокруг них тридцать четыре вымпела противника.
Штоф начал считать на пальцах.
— Восемь плюс двадцать шесть, — подсказала Ремизова тоскливо.
— Тридцать четыре. Ваше благородие, из них двадцать шесть — пена.
— Карл, — проговорил я. — На радаре пена не пахнет.
Вечером я вышел в ангар.
Их было полторы сотни — все, кто не на вахте. Сидели на ящиках, на палубе, на кожухах. Ждали.
— Через шесть суток, — сказал я, — сюда придут четырнадцать боевых кораблей.
Гул.
— Из них один — «Хальдер». Кто не знает, что это, спросите у Пухова, он объяснит, и вам станет нехорошо.
Смех. Нервный, но смех.
— Нас восемь. И двадцать шесть пенных. — Я прошёлся вдоль первого ряда. — Я не буду врать: расклад скверный. Кто-то из нас через шесть суток умрёт. Может быть, я.
Стало тихо.
— Но вот что я вам скажу. — Я остановился. — Все двести сорок человек в этом ангаре попали сюда за одно и то же. За то, что не умеете быть послушными. Дрались, спорили, отказывались, били по морде.
Я обвёл их взглядом.
— За это вас списали. Собрали в одном месте и отправили умирать, потому что армии не нужны те, кто спорит.
Пауза.
— А через шесть суток четырнадцать кораблей Конкордата придут сюда и выяснят, что армия, состоящая из тех, кто спорит, — это самая мерзкая вещь, с которой они сталкивались за семь лет войны. Потому что мы не будем делать ничего из того, что по уставу.
Кто-то в задних рядах засмеялся первым.
— Крейсер «Тёща», — сказал я громко, — на позицию выходит третьим.
И ангар взорвался.
Из письма капитан-лейтенанта Штофа (не отправлено, найдено в личных вещах):
«Ефим, я знаю, что ты в соседней каюте, но написать проще.
Помнишь, ты сказал в первый день: мальчишка ненормальный? Я вчера считал за него расчёт по «Хальдеру» и понял одну штуку, от которой мне до сих пор нехорошо.
Он не выиграет этот бой. Он его уже выиграл. Он выиграл его тогда, когда велел красить «Марию» и отпускать экипажи с квитанциями. Всё, что будет через шесть суток, — это просто уборка.
Знаешь, чего я боюсь по-настоящему? Что после этого боя он не остановится.
Он ведь не остановится, Ефим.»