— Два вымпела, — проговорила Ремизова. — Эсминец типа «Гарм» и корвет сопровождения. Идут прямо на нас. Подход — через одиннадцать часов сорок минут.
В диспетчерской стало очень тихо.
Я посмотрел на схему. Две отметки ползли к Устью ровно, спокойно, никуда не торопясь, — так ходят не в бой, а по служебной надобности.
— Наконец-то.
Дуров закрыл глаза.
— Ваше благородие, — сказал он с той особой интонацией, которую я за три недели научился узнавать: она означала, что сейчас начальник штаба будет говорить очевидные вещи, надеясь, что командующий одумается. — Эсминец типа «Гарм» несёт восемь орудий главного калибра. Один залп «Гарма» разбирает «Стремительного» на запчасти.
— Знаю.
— Мы можем взять их в клещи. Восемь на два — расклад отличный. Потери будут, но…
— Ефим Палыч. — Я развернулся к нему. — Что случится, если два корабля, посланные на проверку, не вернутся?
Дуров помолчал.
— Тарнис поймёт, что здесь противник.
— И?
— И перекинет снабжение на обходные маршруты, — сказал Дуров тоскливо. — Я помню, ваше благородие. Просто мне сорок девять лет, и мне очень хочется хоть раз в жизни решить вопрос стрельбой.
— Мне тоже, — сказал я честно. — Мне всю жизнь хотелось. Один раз попробовал — до сих пор стыдно.
Совет я собрал через десять минут, прямо там, в диспетчерской, чтобы не терять времени на переходы.
Штаб расселся кто где. Штоф сел на стол, Зойка — на подоконник, которого в диспетчерской не было, поэтому она села на кожух кабельного канала и болтала ногой. Пухов встал у стены, прижимая планшет. Бурый остался стоять у двери — он всегда так делал, и я перестал ему на это указывать, потому что человеку, у которого за спиной должна быть стена, лучше не мешать.
Ирма Гарц сидела в своём кресле, потому что это было её кресло, и вставать она не собиралась.
— Диспозиция. — Я взял следующий лист. — Через одиннадцать часов сюда придут два корабля Конкордата. Они пришлют инспекцию — я почти уверен, что пришлют, потому что двадцать два дня бумаги в порядке, а груза нет. Такое проверяют лично, а не по связи.
— Пришлют, — подтвердила Гарц, не поворачивая головы. — И это будет офицер снабжения. Не боевой. У Тьена всё, что касается складов, ведёт Крейн.
Я посмотрел на неё.
Это был первый раз за двадцать два дня, когда она сказала мне что-то, о чём я не спрашивал.
— Спасибо, — ответил я.
— Не за что. Я хочу, чтобы никто не стрелял в моей станции. Только поэтому.
— Отличная причина. — Я повернулся к остальным. — Итак. Вариант первый: драка. Отпадает, я объяснил почему. Вариант второй: спрятаться и не отвечать. Ефим Палыч, что скажете?
— Хуже драки, — отозвался Дуров. — Молчащая станция — это тревога на весь сектор.
— Согласен. Вариант третий: мы пускаем их внутрь.
Штоф перестал болтать ногой.
— Ваше благородие, — сказал он осторожно. — А их не смутит, что тут двести сорок человек в имперской форме?
— Их бы смутило, — согласился я. — Поэтому за одиннадцать часов на станции не останется ни одного человека в имперской форме, ни одного имперского предмета и ни одной надписи на нашем языке. Станция будет ровно такой, какой была двадцать три дня назад.
— А склады?
Вот это был правильный вопрос. Я его ждал.
— Склады, — сказал я, — придётся заполнить обратно.
Пауза.
— Чем? — спросила Зойка очень спокойно, и в этом спокойствии слышалось, как где-то далеко точат нож.
— Тем, что мы из них вынесли.
— Вы, — сказала Зойка, — хотите, чтобы я вернула на склад Конкордата четырнадцать заправок топлива?
— Не четырнадцать. — Я подошёл к схеме. — Семён, сколько груза должно лежать на Устье по нормальному циклу?
Пухов ожил.
— Средний остаток на складах узла — от девяти до четырнадцати процентов оборота, — отчеканил он. — Перевалочный узел не хранит, он передаёт. Больше пятнадцати процентов — это уже затоваривание, и его отмечают в отчётах как проблему.
— Вот. Зоя, нам не нужно возвращать всё. Нам нужно вернуть двенадцать процентов. Ровно столько, чтобы человек, вошедший на склад, увидел нормально работающий склад.
Зойка прищурилась.
— Двенадцать процентов, — заметила она. — И потом мы их заберём обратно?
— Разумеется.
— То есть мы своруем одно и то же дважды.
— Зоя. — Я кивнул. — Я всю службу искал слова, чтобы это красиво объяснить. Вы уложились в одну фразу.
Штоф захохотал так, что чуть не свалился со стола.
Одиннадцать часов — это мало.
Одиннадцать часов — это очень много, если у тебя двести сорок человек, которым наконец-то дали задачу, где не надо умирать.
Работали все.
Восемь вымпелов ушли за газовый гигант и легли в тени, погасив всё, что можно погасить. Ремизова считала параметры сама, дважды, потому что «если нас засекут из-за чужой арифметики, я этого не переживу». В итоге получилось так, что «Стремительный» висел, прикрывшись обломком безымянной каменюки, и от этого мне было почти уютно: я всю войну прятал полки за холмами, и оказалось, что холм — он и в космосе холм.
На станции остались тридцать два человека.
Все — переодетые в комбинезоны станционных подрядчиков, которых у Гарц на складе лежало с избытком, потому что подрядчики их не возвращали никогда.
— Господа, — сказал я, обходя строй в ангаре, — с этой минуты вы гражданские. Гражданский отличается от военного тремя вещами. Первое: он не тянется. Второе: он ноет. Третье: он смотрит начальству в глаза с ленивым недовольством, а не с преданностью.
— А если он и правда тянется? — спросил кто-то. — Привычка.
— Тогда почешитесь. — Я отложил карандаш. — Человек, который вместо стойки «смирно» чешет затылок, выглядит убедительнее любого артиста.
Бурый со своими ушёл в технические ярусы. Двадцать восемь человек десанта, при оружии, в полной тишине, у распределительных узлов — на случай, если всё пойдёт не так. Идея была скверная и мне не нравилась, но иметь кулак в рукаве и не пустить его в ход всегда лучше, чем наоборот.
Пухов трое суток не спал ещё до этого, а тут окончательно превратился в привидение с планшетом.
Он переписывал журналы.
Не подделывал — переписывал. Все двадцать два дня приёма и отправки надо было привести к виду, в котором к ним не придерётся человек, всю жизнь читающий такие журналы. Проблема была в том, что цифры-то в них стояли правдивые: борта приходили, оформлялись, отправлялись. Требовалось только, чтобы совпали десятки мелочей — время швартовок, расход энергии на доках, отметки о ремонте, мусорные ведомости.
— Господин мичман, — сказал он мне на восьмом часу, и голос у него дрожал от счастья, — тут расход воды не сходится.
— Насколько?
— На семнадцать процентов больше нормы. Потому что у нас на станции лишние люди, и они моются.
Я поднял на него глаза.
— Семён. Я на войне двадцать лет. — Я осёкся: — То есть… неважно. Я читал про войну много. Так вот: армии гибли от того, что кто-то не сходился на семнадцать процентов и все решили, что мелочь.
Пухов покраснел от макушки до шеи.
— Что вы предлагаете? — спросил я.
— Списать на протечку в третьем контуре, — выпалил он. — Она там правда есть, ей четыре года, Гарц про неё три раза писала жалобы, и жалобы в реестре лежат!
— Делайте.
Ирму Гарц я нашёл за час до подхода.
Она сидела в диспетчерской одна и смотрела на две отметки, которые уже были не отметками, а двумя настоящими кораблями с настоящими людьми, идущими её спасать.
Я сел рядом. Молча. Довольно долго.
— Не надо, — сказала она наконец.
— Что не надо?
— Не надо говорить речь. Про то, что я поступаю правильно. Я поступаю не правильно. Я поступаю удобно.
— Я не собирался. — Я не стал садиться. — Я хотел сказать другое. Через час у вас будет ровно одна секунда, в которую вы сможете всё изменить. Одно слово в эфир — и мои двести сорок человек умрут в этой станции. Я это понимаю. Вы это понимаете. Давайте не будем делать вид, что нет.
Гарц повернулась ко мне.
— И вы всё равно пускаете их сюда?
— Пускаю.
— Почему?
— Потому что просчитать вас я не могу, — отозвался я. — Я могу просчитать корабль, склад, комендантa Тьена и даже собственного брата. Человека, который сорок шесть лет прожил своей жизнью, я просчитать не могу — данных мало. Поэтому я не считаю. Поэтому я просто держал слово двадцать два дня.
— Двадцать девять экипажей, — отозвалась она.
— Двадцать девять экипажей.
— И квитанции.
— И квитанции.
Она усмехнулась — коротко, невесело.
— Знаете, что самое паршивое? Мне их отдавать некому. Если я скажу правду, меня будут судить за то, что я двадцать два дня писала честные сводки. А если промолчу — за то же самое, только позже.
— Значит, вам вообще не о чем беспокоиться, — проговорил я. — Вы в одинаковом положении при любом раскладе. Люди, которых устраивают оба варианта, обычно выбирают тот, где меньше трупов.
Гарц долго молчала.
— Идите отсюда, — продолжила она. — Мне надо работать.
Инспекция прибыла в десять сорок по станционному времени.
Их было шестеро. Впереди шёл человек лет тридцати пяти, невысокий, с папкой под мышкой и лицом, знакомым мне до боли: так выглядят офицеры снабжения во всех армиях всех миров. Смесь усталости, подозрительности и глубокого убеждения, что все вокруг воруют.
— Лейтенант-инспектор Крейн, — представился он. — Служба тыла крепости Тарнис. Госпожа Гарц?
— Я.
— У меня к вам вопросы.
— У меня к вам тоже, — добавила Гарц. — Где мой ремонтный борт? Я его третий квартал жду.
И вот тут я понял, что всё получится.
Не потому, что она соврала. Она не соврала ни разу. Просто человек, который встречает проверку жалобой на ремонтный борт, — это человек, у которого точно ничего не спрятано, и любой тыловик мира знает это костным мозгом.
Крейн поморщился.
— Госпожа Гарц, у меня сорок восемь суток недопоставки на крепость.
— А у меня протечка в третьем контуре. И четыре года жалоб.
Дальше было четыре часа, за которые я поседел бы, будь мне снова пятьдесят восемь.
Крейн ходил.
Он ходил по докам, по складам, по галереям, и всюду совал нос, и всё записывал в свою папку. За ним ходили Гарц, двое его людей и я.
Я — потому что представился.
— Это ещё кто? — спросил Крейн в первые же пять минут, ткнув в меня пальцем.
— Стажёр, — сказала Гарц скучным голосом. — Прислали в позапрошлом квартале, по программе подготовки гражданских специалистов. Курьером взяли, обратно забыть забыли.
— Как зовут?
— Митя, — отозвался я.
Крейн посмотрел на меня. Худой мальчишка в мешковатом комбинезоне не по росту, с планшетом, который держит неправильно.
— Сколько лет?
— Девятнадцать.
— Что здесь делаешь?
— Считаю, — сказал я тоскливо. — Всё считаю. Она мне даёт списки, я их считаю, потом она говорит, что я неправильно, и я считаю заново.
Крейн хмыкнул.
И потерял ко мне интерес полностью и навсегда — потому что за двадцать один год службы я тоже видел сотни таких стажёров и знал, как они выглядят и как их не замечают.
Дальше я просто ходил за ним и слушал.
На складе номер два он остановился и долго смотрел на штабеля.
— Двенадцать процентов, — произнёс он.
— Двенадцать и четыре, — сказала Гарц.
— Норма.
— Норма.
Он перешёл к следующему стеллажу. Пнул поддон. Поддон стоял как влитой, потому что Зойка Лаптева лично проверила крепёж и лично объяснила грузчикам, что случится, если хоть что-нибудь качнётся.
В третьем доке нас чуть не убило.
Крейн шёл вдоль стены, и я, идя следом, увидел на переборке, на уровне колена, свежую царапину. И в царапине — букву. Кто-то из наших, ожидая швартовки, от скуки нацарапал первую букву своего имени. Нашу букву. Которой в алфавите Конкордата нет.
Я не остановился. Я даже шага не сбил.
Я просто уронил планшет.
Он грохнул о палубу так, что все обернулись, а я сел на корточки, собирая его, и оказался ровно между Крейном и переборкой, и, поднимаясь, вытер царапину рукавом, размазав по ней смазку с пола.
— Руки-крюки, — сказала Гарц с отвращением. — Я же говорю: прислали.
— У меня такой же был, — сказал Крейн неожиданно человечным голосом. — Три года назад. Умный парень, а всё роняет.
Мы пошли дальше.
Я шёл и слушал, как у меня в чужой девятнадцатилетней груди колотится сердце, и думал, что тридцать лет не испытывал ничего подобного, потому что тридцать лет я стоял на холме, а не ходил в разведку.
Обедали в столовой станции.
Это была отдельная операция, и вёл её не я.
Марфа Игнатьевна встретила инспекцию Конкордата борщом.
— Что это? — спросил Крейн, глядя в тарелку.
— Суп, — сказала Марфа Игнатьевна на языке Конкордата, чудовищно, но внятно. — Ешь.
— Из чего?
— Из хорошего.
Крейн съел две тарелки. Один из его людей — три. Никто не задал ни единого вопроса про то, откуда на перевалочном узле Конкордата взялась пожилая кухарка, потому что все шестеро прибывших были военными людьми на казённом довольствии, а военный человек, которого хорошо кормят, не задаёт вопросов из инстинкта самосохранения.
Потом Крейн вытер губы и сказал:
— Госпожа Гарц. Теперь по делу.
Он раскрыл папку.
— За двадцать три дня через ваш узел прошло сорок два борта. Все оформлены. Все отправлены. Ни один не дошёл до Тарниса. Объясните.
Гарц положила руки на стол.
— Не могу, — произнесла она.
— То есть?
— Инспектор, моя зона ответственности заканчивается на выходном створе. Я принимаю борт, оформляю груз, выпускаю борт. Дальше он идёт по маршруту, который прокладывает не Устье, а транзитная служба. Что с ним происходит после створа — я не знаю и знать не обязана.
— Сорок два борта, — повторил Крейн. — Сорок два, госпожа Гарц.
— Сорок два, — согласилась она. — И все сорок два вышли отсюда с полными трюмами. Журналы у вас в руках.
Крейн смотрел в журналы.
Я стоял в углу с планшетом и не дышал.
Вот она, та секунда. Всё, что я построил за двадцать три дня, держалось сейчас на одной женщине, которой я отбил руку, отобрал станцию и не дал ничего, кроме двадцати девяти живых экипажей и слова, которое держал.
— Инспектор. Можно я скажу, что думаю? Неофициально.
— Скажите.
— Их берут на транзите.
Крейн поднял голову.
— Что?
— Их берут после Устья, — ответила Гарц. — Транзитный коридор до Тарниса — семнадцать часов хода. Без охраны. Ни разу за семь лет там никого не трогали, потому что кому нужен коридор в глубоком тылу? А теперь, видимо, кому-то понадобился.
— Пираты?
— Или имперские рейдеры. — Гарц пожала плечами. — Или наши же транзитники продают груз на сторону, а борта прячут. Я двадцать один год на узлах, инспектор. Я такое видела трижды.
Крейн медленно откинулся на спинку.
Я смотрел на его лицо и видел, как у человека складывается картина. Как разрозненные, бессмысленные, бесящие факты вдруг встают в понятный ряд — и как ему становится легче, потому что понятная беда лучше непонятной.
Я знал это ощущение. Я пользовался им как оружием.
Человеку не надо давать ложь. Человеку надо давать удобное объяснение — и он сам достроит его до конца, сам поверит, и будет защищать от чужих сомнений яростнее, чем свои собственные мысли.
— Мне понадобятся копии журналов, — заметил Крейн.
— Забирайте, — сказала Гарц. — И, инспектор… если у вас будет возможность. Ремонтный борт.
Они улетели в семнадцать двадцать.
Я стоял в диспетчерской и смотрел, как две отметки отползают от станции, разгоняются и уходят к броду.
Никто не разговаривал. Тридцать два человека на станции, двадцать восемь в технических ярусах и двести с лишним за газовым гигантом молчали, как будто нас всё ещё могли услышать.
Когда отметки исчезли, Штоф произнёс — тихо, с чувством:
— Ваше благородие. Я больше не буду пить. Совсем. У меня сердце не выдержит.
— Выдержит. Ефим Палыч, общий сбор через час. Начинаем вывозить обратно те двенадцать процентов.
— Есть.
И тут я обернулся к Гарц.
Она сидела в своём кресле и смотрела в пустой экран.
— Госпожа Гарц. Спасибо.
— Идите к чёрту.
— Обязательно. — Я пошёл к двери и остановился. — Только один вопрос. Вы ведь не соврали ни разу. Ни единого слова.
— Ни единого, — сказала она, не оборачиваясь. — Груз действительно берут после Устья. — Пауза. — Просто прямо возле створа.
Ночью я не спал.
Я сидел в каюте, смотрел на портрет — тот самый, парадный, привезённый «для вдохновения» и притащенный мной на корабль, потому что бросить его было почему-то нельзя, — и раскладывал ходы.
Крейн увезёт версию про транзит. Тьен её примет: она объясняет всё и не требует признавать, что противник сидит у него на снабжении. Люди принимают такие версии охотно.
Дальше Тьен сделает то единственное, что можно сделать против пиратов на транзитном коридоре.
Он даст конвой.
Он выделит боевые корабли для сопровождения грузов — не два, а больше, потому что сорок два борта надо отбить обратно и провести. И эти корабли пойдут через брод. По одному. В разгоне. Не имея права свернуть.
Я сам, своими руками, только что заставил коменданта крепости Тарнис вывести гарнизон наружу — и он сделает это добровольно, с чувством выполненного долга, считая, что защищает своё снабжение.
— Старик, — сказал я портрету. — Не смотри на меня так. Я знаю, что это подло.
Старик молчал сурово.
— Ладно, — согласился я. — Красиво тоже.
Я потушил свет.
Двадцать три дня назад двести сорок человек смеялись над мальчишкой, который спрашивал, как летают корабли. Сегодня тридцать два из них четыре часа изображали гражданских перед вражеской инспекцией и не сорвались ни разу.
Это уже была не штрафная команда.
Это уже была армия. Маленькая, ржавая, ворующая одно и то же дважды. Но армия.
Крепость Тарнис, тридцать первые сутки.
— Транзит, — сказал полковник Тьен.
— Транзит, — подтвердил лейтенант-инспектор Крейн. — Узел работает штатно, документы в порядке, склады в норме. Я лично проверил три дока и два склада. Груз уходит с Устья и пропадает в коридоре.
Тьен смотрел на схему.
Ему стало легче. Это он отметил сам, и отметил с неудовольствием, потому что за тридцать лет службы научился не доверять облегчению. Но факты складывались: воровство на транзите — вещь понятная, привычная и, главное, поправимая.
— Сколько нужно, чтобы прикрыть коридор? — спросил он.
Начальник штаба сверился с расчётами.
— Полноценное охранение маршрута — восемь-десять вымпелов. С учётом того, что коридор проходится за семнадцать часов, а конвои надо водить постоянно…
— Двенадцать, — пояснила Тьен. — Возьмите двенадцать.
— Полковник, это треть гарнизона.
— Это треть гарнизона, которая вернёт мне сорок два борта. — Она выдержала паузу. — Без груза мы к весне будем есть переборки. Готовьте.
Он подошёл к иллюминатору.
Где-то там, за семнадцать часов хода, лежала точка перехода Устье — крошечная, скучная, никому не нужная дыра, о которой он за три года ни разу не подумал дольше минуты.
— И вот ещё что, — сказал Тьен, не оборачиваясь. — Отправьте им ремонтный борт. У них там протечка четыре года.