Переход занял девять суток.
Девять суток — это, как выяснилось, очень много, если ты командующий, который не умеет ничего из того, что умеют твои подчинённые.
На третьи сутки я понял, что придётся выбирать. Либо я честно сажусь учиться и признаю, что ничего не понимаю, — и тогда двести сорок человек девять суток смотрят, как их командир учит азбуку. Либо я делаю умное лицо и молчу — и тогда через месяц кто-нибудь задаст мне вопрос, на который я не отвечу, и вот тогда всё рассыплется по-настоящему.
Я выбрал первое. Не из скромности. Из расчёта: солдат прощает командиру незнание, но не прощает вранья. Незнание видно сразу, враньё вылезает в самый неудачный момент.
Поэтому каждое утро я приходил в рубку и садился к Ремизовой.
— Сегодня — манёвр, — говорила она, и в голосе у неё было уже гораздо меньше яда, чем в первый день. — Господин мичман, вы вчера сказали, что хотите «зайти во фланг». Так вот. Фланга нет.
— Как это нет?
— Так. Космос трёхмерен, господин мичман. У корабля нет левого борта в том смысле, в каком он есть у… — она поискала слово, — …у телеги. Он может вращаться как угодно. Он смотрит во все стороны сразу.
Я подумал.
— А орудия?
— Что орудия?
— У него орудия во все стороны сразу?
Пауза.
— Нет, — сказала Ремизова. — Основной залп — вперёд и в конус, градусов сорок. Сзади только две башни оборонительного огня.
— То есть фланг есть, — проговорил я. — Просто он не слева, а сзади и снизу.
Ремизова открыла рот. Закрыла.
— Это не называется фланг, — сказала она наконец.
— Елизавета Андреевна, мне всё равно, как это называется. Мне важно, что туда можно зайти.
К шестым суткам я знал, чего стоят мои корабли.
«Стремительный» — стар, но крепок; его броня старого образца, толстая и тупая, и по нынешним меркам это считается недостатком, потому что современные корабли берут скоростью. Я записал в другую графу: у меня есть один вымпел, который может стоять под огнём дольше, чем положено.
«Резвый» — четверть хода потеряна из-за неотрегулированных дюз. Дуров, услышав это от механика, побагровел и лично полез в машинное. Вернулся через сутки чёрный, злой и счастливый. Ход подняли на восемнадцать процентов.
«Отважный» — двигатель поставили тот самый, который два года лежал у Штофа под брезентом. Штоф во время монтажа стоял рядом с видом человека, у которого отбирают ребёнка.
Три транспорта. Медленные, вместительные, беззащитные. По всем уставам — обуза.
Я смотрел на них и видел обоз. А обоз, если знать, что с ним делать, — это не обуза, это то, ради чего вообще ведут войну.
Два катера. Мелкие, шустрые, с плохой бронёй и хорошими двигателями. Разъезды. Лёгкая конница. Прекрасная вещь, если не пытаться ими воевать.
— Ефим Палыч, — сказал я на седьмые сутки. — Сколько у нас людей, умеющих водить катер?
— Штатно — четверо, — сказал Дуров.
— А нештатно?
Дуров помолчал.
— Ещё человек двадцать, — признал он. — Из тех, кого сюда за угон и посадили.
— Отлично. Учебные выходы, по два в сутки. Всех двадцать.
— Топливо, — напомнил Дуров.
— Ефим Палыч. — Я посмотрел на него. — Я выторговал у Купина три с половиной заправки именно для того, чтобы жечь топливо до боя, а не в бою. Люди, которые не тренировались, — это не люди, это списочный состав.
Вечерами я ввёл поверку.
Не уставную — уставную они бы возненавидели. Я ввёл другую: после ужина, в ангаре, четверть часа. Кто хочет — приходит.
Первый вечер пришло восемнадцать человек, в основном из любопытства.
Я говорил про Мьер. Разумеется, не называя Мьер: я говорил «был один случай в старой войне». Как две тысячи человек три недели держали переправу против пятнадцати тысяч, потому что переправа была одна, и как командующий пятнадцатитысячного корпуса в конце концов ушёл, потеряв четыре тысячи, и это было единственно разумное решение, и он был прекрасный офицер.
— И кто победил? — спросили из темноты.
— Те, кто держал переправу, — заметил я. — Их было в семь раз меньше, они были хуже вооружены, и половина из них потом умерла от лихорадки. Но пятнадцать тысяч ушли, а переправа осталась.
Помолчали.
— Так себе победа, — сказал кто-то.
— Так себе, — согласился я. — Победы вообще выглядят паршиво изнутри. Красиво они выглядят только в галерее с портретами.
На второй вечер пришло сорок человек. На четвёртый — сто двадцать, и Дуров начал ворчать про вахтенное расписание.
Я рассказывал им про осады, обозы, засады у бродов, про то, как под Тервейном я три дня жёг костры на пустом холме, чтобы противник считал, что там стоит корпус. Про то, что дезертирство — это не трусость, а отсутствие смысла, и что за смысл отвечает командир, а не солдат.
Я говорил «в старых войнах». Они думали, что я вычитал это в книгах.
В каком-то смысле так и было. Книги про это писали. Правда, писал их я.
На восьмые сутки ко мне пришёл Бурый.
Он вошёл в каюту, встал у двери и молчал, пока я не поднял голову.
— Ваше благородие. Вы просили рассказать. Про офицера.
Я отложил лист.
— Садитесь, Захар.
Он сел. Стул под ним скрипнул.
— Ольгинская, два года назад, — заметил он. — Разгружали борт с ранеными. С Кеми везли, после второго штурма Тарниса.
Я молчал. Молчать — половина всякой беседы.
— Их было триста двенадцать человек. — Бурый смотрел в стену. — Мест в госпитале — сто. Остальных велено было держать в транспортном ангаре до утра. Ангар не грели. Экономия.
Он потёр ладонью колено.
— Я пошёл к дежурному по базе. Говорю: там люди на металле лежат, дайте хоть маты с тренажёрного. Он говорит: не по инструкции, имущество спортивное, списывать под кровь не буду. Я говорю: они замёрзнут. Он говорит: не замёрзнут, они уже наполовину не жильцы.
Пауза.
— И вы его ударили, — кивнул я.
— Не сразу, — продолжил Бурый. — Сразу — не ударил. Я сходил, принёс маты. Он велел вернуть. Я вернул. Он велел мне их лично вернуть, при людях, чтобы, значит, дисциплину показать.
Он поднял на меня глаза.
— Вот тогда ударил.
— Сколько умерло? — спросил я.
Бурый не удивился вопросу. Ему, я думаю, все два года никто этого вопроса не задавал.
— Двадцать девять.
Я встал, дошёл до переборки, вернулся.
У меня в жизни бывали ситуации хуже. У меня был обоз под Ирмой, где я сам приказал бросить раненых, потому что иначе не уходила армия, и это было правильное решение, и я до сих пор помню, как это выглядело.
Разница между мной и тем дежурным по базе была не в милосердии. Разница была в том, что я знал, зачем.
— Захар, — добавил я. — В моём… в старых войнах у нас было правило. Ответственный за обоз отвечает за раненых головой. Не служебно. Буквально. Если раненые умерли от холода, а не от ран, обозного вешают.
Бурый посмотрел на меня.
— Строго.
— Дёшево, — произнёс я. — Один обозный стоит дешевле, чем армия, которая знает, что её бросят. Солдат идёт вперёд не потому, что храбрый. Солдат идёт вперёд, потому что верит, что его вытащат.
Мы помолчали.
— Вы поэтому меня старшим поставили? — спросил Бурый.
— Я поставил вас старшим, потому что вы единственный, кто задал правильный вопрос на первом смотре, — проговорил я. — А теперь я знаю, что не ошибся.
Он встал.
— Ваше благородие. Разрешите спросить.
— Разрешаю.
— Вы нас вытащите?
Я мог соврать. Соврать было бы легко и приятно.
— Не всех, — начал я. — Не буду обещать того, чего не могу. Но я не потрачу ни одного человека ради красоты. Ни одного, Захар. Если я кого-то положу, это будет потому, что иначе никак.
Бурый кивнул.
— Этого хватит, — сказал он и вышел.
Устье мы увидели на девятые сутки.
Точнее, увидел его Пухов — на схеме, вычитав в реестрах, — а потом уже подтвердили приборы.
Я собрал штаб.
— Диспозиция, — продолжил я. — Семён, что там?
Пухов встал, прижимая планшет.
— Перевалочный узел «Устье», — начал он унылым голосом описи. — Диспетчерская станция типа «сорок-семь-бис». Три складских модуля. Обслуживающий персонал — от восемнадцати до двадцати четырёх человек, гражданские подрядчики Конкордата. Боевого прикрытия нет. Стационарного вооружения нет. — Он перевернул лист. — На стоянке в среднем от четырёх до девяти грузовых бортов.
— Охрана?
— Согласно расписанию — дежурная смена, шесть человек. С лёгким стрелковым.
Штоф присвистнул.
— Ваше благородие, да мы их шапками закидаем.
— Вот именно этого мы делать не будем, — сказал я.
Все посмотрели на меня.
— Объясняю. — Я показал на схему. — Что произойдёт, если мы войдём и раздавим станцию?
— Она перестанет работать, — сказал Дуров.
— И?
— И… — Дуров нахмурился. — И Тарнис через сутки узнает, что снабжение встало.
— Через сколько именно, Семён?
— Плановый сеанс связи Устье — Тарнис: каждые восемнадцать часов, — отчеканил Пухов. — Плюс аварийный маяк. При потере связи или срабатывании маяка Тарнис высылает проверку.
— Проверку, — повторил я. — Не эскадру. Проверку. Один-два корабля, которые придут, увидят имперский флаг над развалинами и уйдут докладывать. А дальше Тарнис сделает единственно разумное: перекинет снабжение на обходные маршруты. Долгие, дорогие, но живые. И будет сидеть в крепости ещё год.
Тишина.
— То есть мы победим, — медленно сказала Ремизова, — и ничего не добьёмся.
— Мы захватим станцию, — заметил я. — А надо захватить поток.
Я обвёл их взглядом.
— Господа. Мы не берём Устье. Мы становимся Устьем.
Идея была не моя. Идее было лет шестьсот, и придумал её не я, а какой-то безымянный командир пограничной стражи, который однажды взял таможенный пост на горной дороге и три месяца собирал с купцов пошлину, честно выдавая квитанции, потому что купцам было всё равно, кому платить, а его отряду нужно было жалованье.
Я прочитал про него в юности и тридцать лет ждал случая повторить.
— Первое, — добавил я. — Станцию берём тихо. Ни одного выстрела в эфир, ни одного маяка. Захар, сколько вам нужно людей?
— Смотря как заходить.
— Заходить будем через парадную дверь. — Я кивнул Пухову. — Семён, у нас есть коды опознавания грузовых бортов Конкордата?
— Есть, — ответил Пухов. — Позапрошлогодние. Из трофейного реестра, который я… который лежал в описи.
— Меняются часто?
— Раз в квартал.
— Значит, не годятся, — пояснил Дуров.
— Годятся. Зоя, скажите: у нас на транспортах есть краска?
Зойка Лаптева, сидевшая с ногами на кресле, подняла бровь.
— Есть. И что?
— Перекрасить один транспорт в цвета грузового борта Конкордата. Плюс маркировка. Плюс тот самый позапрошлогодний код — пусть он просроченный.
— Просроченный код вызовет тревогу, — возразила Ремизова.
— Просроченный код вызовет не тревогу. — Он потёр висок. — Просроченный код вызовет раздражение.
Я встал.
— Елизавета Андреевна, представьте. Вы диспетчер на складе у чёрта на рогах. Смена восьмой час. К вам ползёт грузовик, у которого код двухлетней давности и который на все запросы мычит про сбой передатчика. Что вы подумаете первым делом?
Ремизова подумала.
— Что у них опять техника сыпется, — сказала она неохотно. — И что мне это разгребать.
— Именно. Вы подумаете «опять эти идиоты», а не «вражеский десант». Потому что вражеских десантов у вас не было ни разу за семь лет войны, а идиотов — каждую неделю.
Штоф захохотал.
— Ваше благородие, — сказал он, вытирая глаза, — вот это по-нашему. Это же чистое интендантство.
— Это чистая война, Карл. Просто её давно так не ведут.
Транспорт «Мария» красили тридцать часов.
Работали в вакууме, посменно, матерились так, что Марфа Игнатьевна — которая, разумеется, отправилась с нами, потому что «Митенька без меня не поест» — трижды приходила в ангар с половником и обещала кому-то что-то оторвать.
Получилось скверно. Вблизи «Мария» выглядела как борт Конкордата, покрашенный пьяными людьми в темноте, каковым и являлась.
— Ужасно, — сказала Ремизова.
— Прекрасно, — произнёс я. — Ровно так и должен выглядеть корабль, у которого не работает передатчик.
Заходили мы восемь часов спустя.
«Мария» ползла к станции малым ходом, распустив за собой облако технической пыли из аварийного клапана — идею подала Зойка, и я до сих пор считаю, что это был лучший штрих во всей операции. Остальные семь вымпелов остались за газовым гигантом, в четырёх часах хода, и молчали.
В рубке «Марии» сидел Штоф. Именно он, потому что говорить с диспетчером должен был человек с абсолютно правдивой интонацией усталого сволочного грузовика, и лучшего кандидата в соединении не было.
Я стоял рядом и слушал.
— «Устье», «Устье», борт четыре-девять-один, — тянул Штоф на языке Конкордата с чудовищным акцентом. — Приём.
Пауза.
— Борт четыре-девять-один, «Устье», — раздалось в динамике. Голос был женский, скучный до зевоты. — Код не проходит. Повторите.
— Повторяю: четыре-девять-один. Передатчик барахлит, третий рейс жалуюсь.
Пауза длиннее.
— Борт, у вас код позапрошлого квартала.
— У меня, дорогая, и корабль позапрошлого века, — сказал Штоф с чувством. — Ты мне швартовку дай, а с кодами пусть в конторе разбираются.
Я слушал и думал, что в моём мире у меня был точно такой же капрал. Его звали Мод, он мог провести телегу с оружием через любую заставу, и в конце концов его повесили в Ирме за то, что он трижды провёл её мимо моих собственных постов.
— Борт четыре-девять-один, — сказал динамик после долгого молчания. — Швартовка во втором доке. И жалобу вашу я запишу, чтоб вы знали.
— Запиши, милая, — пояснил Штоф. — Обязательно запиши.
Он отключил связь, повернулся ко мне, и лицо у него было мокрое.
— Ваше благородие. Я двадцать два года служу. Мне сейчас было страшнее, чем при Кеми.
— Захар, — сказал я в интерком. — Пошли.
Всё кончилось за одиннадцать минут.
Я не пошёл с десантом, хотя, каюсь, хотелось. Командующий, который лезет в первую волну, — это не храбрец, а человек, который считает себя незаменимым бойцом и заменимым командующим. Мой предшественник в Северной армии так и погиб, и я потом три недели вытаскивал корпус из того, во что он его завёл.
Поэтому я стоял в рубке и слушал доклады.
Дежурная смена — шестеро — сидела в караулке и играла в карты. Их взяли, не разбудив никого в жилом блоке. Диспетчерскую взяли отдельно, двумя людьми, и там, судя по всему, произошло единственное сопротивление за всю операцию: диспетчер, женщина сорока с чем-то лет, попыталась дотянуться до аварийного пульта и получила по руке. Ей потом дважды извинялись.
Ноль погибших. Двое раненых — оба наши, оба по глупости: один зацепился за переборку, второй прищемил палец.
— Захар, — сказал я, когда он доложил. — Убитых точно нет?
— Точно, ваше благородие.
— Хорошо. — Я выдохнул. — Теперь самое главное. Слушайте внимательно и передайте всем.
Я нажал общую трансляцию.
— Говорит Нахимов. Станция наша. Поздравляю. — Я выждал секунду. — Теперь запоминайте: никакого флага. Никаких надписей на стенах. Никаких трофеев. Станция «Устье» продолжает работать как работала.
Пауза в эфире была почти осязаемая.
— Мы будем принимать грузы Конкордата. Расписываться в получении. Отправлять подтверждения. Через восемнадцать часов диспетчер Устья доложит на Тарнис, что смена прошла штатно.
— Ваше благородие, — тихо сказал Дуров рядом. — Диспетчер не станет.
— Станет. — Я выпрямился. — Пойдёмте знакомиться.
Её звали Ирма Гарц.
Она сидела в диспетчерской, держась за отбитую руку, и смотрела на меня с той степенью ненависти, которая делает честь любому гражданскому.
Ей было сорок шесть. Двадцать один год на диспетчерских узлах. Двое детей на планете, о которой я слышал впервые.
Я сел напротив.
— Госпожа Гарц, — закончил я. — Я не буду вам угрожать.
— Уже угрожаете. — Она подождала. — Вы сидите тут с оружием.
— У меня нет оружия. — Я развёл руками. — Я вообще не умею стрелять, если честно. Мне девятнадцать лет и я, по мнению собственного семейства, не в себе.
Она посмотрела на меня внимательнее.
— Что вам нужно?
— Чтобы вы делали свою работу, — отозвался я. — Ровно ту же, что делали вчера. Принимали борта, оформляли грузы, отправляли сводки на Тарнис. Каждые восемнадцать часов.
— Идите к чёрту.
— Разумеется, — согласился я. — Позвольте я объясню, почему вы всё-таки согласитесь, а вы потом решите.
Я откинулся на спинку.
— Вариант первый. Вы отказываетесь. Я не могу вас заставить — пытать людей я не буду, это не благородство, это расчёт: под пыткой вы дадите неверный код, и я об этом не узнаю. Значит, при отказе я просто взрываю станцию и ухожу. Тарнис через сутки перекидывает снабжение на обходные маршруты, теряет треть тоннажа, но живёт. Ваши восемнадцать человек персонала при этом никуда не денутся — я их высажу на ближайшем маршруте, — но станции не будет, а вместе с ней не будет и работы. Ни у вас, ни у них.
Гарц молчала.
— Вариант второй, — пояснил я. — Вы работаете. Станция цела. Ваши люди целы, сыты и заняты делом. Я не трогаю ни одного гражданского и не отправляю ни одного донесения от вашего имени, кроме тех, которые вы напишете сами и покажете мне. Я не буду просить вас лгать про численность имперских кораблей — я буду просить вас про них молчать. Разница есть, и вам она известна лучше меня.
— Это одно и то же, — ответила она.
— Нет. Ложь — это когда вы пишете «всё спокойно», зная, что нет. Молчание — это когда вы пишете «прибыло четыре борта, оформлено, отправлено», и это чистая правда, потому что борта действительно прибыли и действительно оформлены. То, что вы не пишете про меня, — не ваша обязанность. Вы гражданский подрядчик, госпожа Гарц. В вашем контракте нет пункта о разведке.
Она смотрела на меня очень долго.
— Вы дьявольски мерзкий мальчик, — сказала она наконец.
— Мне это говорили, — согласился я. — Правда, в других выражениях и по другому поводу.
— Что будет с грузами?
— Мы их заберём, — сказал я честно. — Это война, и я тут ровно за этим. Но каждый борт получит подпись, печать и квитанцию о приёме груза. По всей форме. Экипажи мы отпустим — без кораблей, но живыми, на попутных.
Гарц медленно подняла брови.
— Квитанцию, — повторила она.
— Обязательно. — Я встал. — Госпожа Гарц, я хочу, чтобы через два месяца в Конкордате никто не мог сказать, что здесь была резня. Пусть говорят, что здесь был грабёж. Грабёж прощают, резню — нет, а мне ещё воевать в этом секторе.
Я пошёл к двери и обернулся.
— И покажитесь нашему врачу. Рука.
Первый сеанс связи с Тарнисом состоялся через одиннадцать часов.
Я стоял за спиной Ирмы Гарц, читая текст, который она написала сама, — я не изменил в нём ни слова, потому что менять было нечего.
«Смена штатная. Принято четыре борта. Оформлено. Отправлено. Передатчик борта 491 неисправен, жалоба зарегистрирована. Гарц».
Она отправила.
Потом откинулась в кресле и сказала, не оборачиваясь:
— Вы понимаете, что рано или поздно они пришлют не сводку, а корабль?
— Понимаю, — ответил я. — Я на это и рассчитываю. Только пусть это будет попозже и поменьше.
— Зачем вам это? — вдруг спросила она. — Вам девятнадцать.
Я подумал.
— Мне сказали идти вперёд и не сворачивать, — продолжил я. — Я решил свернуть.
Диспетчерская сводка, узел «Устье», выдержки за первые двадцать суток:
Сутки 3. Принято 2 борта. Оформлено. Отправлено. Сутки 6. Принято 5 бортов. Оформлено. Отправлено. Сутки 9. Принято 3 борта. Оформлено. Отправлено. Сутки 14. Принято 6 бортов. Оформлено. Отправлено. Сутки 19. Принято 4 борта. Оформлено. Отправлено.
Всё — правда. Каждое слово.
За двадцать суток в трюмы соединения «Венец» ушло: топлива — на четырнадцать полных заправок, продовольствия — на четыре месяца для гарнизона вчетверо больше нашего, боеприпасов — больше, чем империя выдала соединению при выходе, в двадцать шесть раз.
Двадцать девять экипажей были высажены на транзитных маршрутах. Все живы. У каждого капитана — квитанция о приёме груза, подписанная лично мичманом Д. А. Нахимовым, с оттиском судовой печати «Стремительного».
Тарнис за эти двадцать суток не получил ничего.
Ни одного борта. Ни одной тонны. И ни одного тревожного донесения.
Крепость Тарнис, двадцать вторые сутки.
Комендант крепости, полковник Ольгерд Тьен, стоял над сводками и не понимал.
Всё было в порядке. Устье докладывало исправно, каждые восемнадцать часов, тем же почерком, тем же формуляром, с той же занудной точностью, с какой Ирма Гарц работала последние четыре года. Борта принимались. Грузы оформлялись. Отправлялись.
Просто ничего не приходило.
Сначала он решил, что это маршрутная неразбериха. Потом — что воруют на транзите; такое случалось, и он даже написал жалобу. На шестнадцатые сутки склады крепости показали шестьдесят один процент, и он перестал верить в неразбериху.
Тьен вызвал начальника штаба.
— Что у нас на Устье?
— Всё штатно, полковник. Сводки поступают.
— Я вижу, что поступают. — Тьен ткнул пальцем в цифру. — Я спрашиваю: где груз?
Начальник штаба посмотрел на цифру. Потом на сводки. Потом опять на цифру.
— Я… — сказал он. — Я запрошу разъяснение.
— Не надо разъяснений, — произнесла Тьен. — Пошлите корабль.
— Один?
Тьен посмотрел на схему. Восемь ржавых имперских корыт где-то в стороне от Тарниса, мальчишка-аристократ, церемониальное назначение — эту сводку он читал три недели назад и уже забыл.
— Пошлите два, — уточнил он. — И пусть доложат сразу, как войдут.
Он ещё не знал, что через сорок один час у него кончится последний резерв терпения, а через двое суток он отдаст приказ, которого от него и ждали.