Крепость я увидел вблизи на семьдесят девятые сутки.
Она была огромна.
Я знал цифры — Пухов доложил мне их четыре раза, — но цифры ничего не объясняли. Двенадцать километров в поперечнике. Броневой пояс, за которым можно спрятать город. Восемьдесят орудийных гнёзд стационарной обороны, из которых каждое стреляло дальше, чем весь мой флот вместе взятый.
Я стоял у иллюминатора «Стремительного» и смотрел на неё, и мне было слегка нехорошо.
— Ефим Палыч. Скажите честно. Если бы мы пошли на штурм, как было приказано.
Дуров посмотрел на крепость.
— Мы бы не долетели до пояса, — начал он. — Восемь вымпелов. Нас бы сняли на подходе, минут за одиннадцать.
— Одиннадцать минут, — повторил я.
— Одиннадцать минут, — подтвердил Дуров. — Ваше благородие, вы это и без меня знаете.
— Знаю, — проговорил я. — Но иногда полезно посмотреть глазами.
Семьдесят девять дней назад мне вручили приказ идти сюда и не сворачивать, и я тогда прочёл его как некролог, но некролог абстрактный, бумажный.
Теперь я смотрел на то, чем этот некролог был на самом деле.
Двести сорок человек. Одиннадцать минут.
Акт подписывали в бывшем зале управления крепости.
Зал был громадный, холодный и очень пустой — Тьен велел вынести всё лишнее, и это было правильно: пустое помещение придаёт церемонии достоинство, а обставленное превращает её в семейный обед.
Я запомнил всё до мелочей и потом записал в тот же вечер, потому что знал: через двадцать лет это будут пересказывать неправильно.
Их было девять — Тьен и восемь старших офицеров гарнизона.
Нас было четверо: Вяземский, я, Дуров и секретарь департамента с папкой.
Полковник Ольгерд Тьен оказался невысоким, коренастым, седым. Лет пятидесяти пяти. Мундир сидел на нём плохо — за два месяца он потерял килограммов десять, и это было заметно всем, включая его собственных офицеров.
Он подошёл к столу и положил на него шпагу.
— Полковник, — закончил Вяземский. — Согласно условиям, личное оружие офицеров остаётся при них.
— Знаю, — сказал Тьен. — Положено класть. Потом заберу.
Он положил, постоял и забрал обратно.
Один из его офицеров — молодой, с перевязанной рукой — издал звук, похожий на смешок, и тут же закашлялся.
Акт читали двадцать минут.
Вяземский читал сам, ровным голосом, все девять пунктов, включая тот, где говорилось про шестьсот одиннадцать гражданских, и тот, где было записано про больных наравне с нашими.
Тьен слушал стоя.
Потом подписал.
Потом подписал Вяземский — и я увидел, как у него дрогнула рука, и понял, что человек, довёдший до суда трёх адмиралов, только что впервые в жизни расписался под документом, за который его самого могут посадить.
— Крепость Тарнис передана. — Он перевернул лист. — Господа, благодарю за корректность.
Тьен подошёл ко мне уже потом, когда все расходились.
— Мичман.
— Полковник.
Он посмотрел на меня снизу вверх — он был ниже, а тело девятнадцатилетнего Митьки Нахимова оказалось на удивление длинным.
— Я хочу задать один вопрос, — закончила Тьен. — И я хочу, чтобы вы ответили честно, потому что вы за восемьдесят дней ни разу не соврали, и мне это, откровенно говоря, надоело.
— Спрашивайте.
— Что бы вы сделали, если бы я не ответил на письмо?
Я подумал.
— Я бы ждал ещё пять недель, — закончил я. — Потом, когда у вас начали бы умирать гражданские, я бы пошёл на штурм.
— Вы бы его не взяли.
— Взял бы. — Я помолчал. — Через ваш восемнадцатый шлюз. Он проектировался под транспорты старого типа, и створки там открываются наружу, а не внутрь. У вас его не переделали, потому что переделка стоила бы дороже, чем весь ремонт крепости за три года.
Тьен смотрел на меня.
— Откуда.
— Из вашей же строительной сметы. Она лежала в описи третьего склада на Устье, куда её отправили четырнадцать месяцев назад вместе с минами, которые вы не приняли.
Тьен закрыл глаза.
— Мины. Которые я не принял.
— Которыми я разбил ваш конвой, — подтвердил я. — Полковник, я не хвастаюсь. Я отвечаю на ваш вопрос. Я бы взял крепость. Я потерял бы на этом человек четыреста своих и полторы тысячи ваших, и ещё год мне бы снились ваши гражданские.
Я посмотрел ему в глаза.
— Поэтому я и написал письмо.
Тьен долго молчал.
— Мичман, — сказал он наконец. — Сколько вам лет?
Пятый раз. Я устал считать.
— Полковник, — заметил я. — Хотите правду?
— Хочу.
— Мне пятьдесят восемь. И меня отравили свои на моём собственном триумфе, потому что я выиграл все войны и стал не нужен.
Тьен посмотрел на меня очень внимательно.
Потом кивнул.
— Так я и думал, — подтвердил он.
И ушёл.
Я до сих пор не знаю, поверил он или решил, что это самая изящная отговорка, которую он слышал за всю службу. Спросить я не успел, а потом стало поздно.
Крепость принимали шесть суток.
Это была самая скучная и самая тяжёлая работа за всю кампанию. Четыре тысячи человек личного состава, шестьсот одиннадцать гражданских, лазарет на восемьсот коек, восемьдесят орудийных гнёзд, склады, реакторы, документация.
Зойка Лаптева пропала на третьи сутки и нашлась в техническом ярусе, где сидела над схемами энергоснабжения с лицом человека, увидевшего Бога.
Пухов не спал шесть дней. Ему передали архив крепости — тридцать один год документации. Он вошёл в него, как входят в воду, и вышел через неделю другим человеком.
Бурый организовывал охрану пленных и на вторые сутки подрался с одним из своих, который попытался снять с конкордатского лейтенанта часы.
Я узнал об этом из его же рапорта, поданного через час после происшествия.
— Захар, — произнёс я. — Вы могли просто разобраться на месте.
— Я и разобрался на месте, — проговорил Бурый. — Рапорт — это чтоб в журнале было.
— Зачем в журнале?
— Затем, ваше благородие, что мы обещали, — отозвался Бурый. — Мы двести шестьдесят одного отпустили, лекарства отдавали, условия подписывали. А потом бы кто-то часы снял, и вся цена нашему слову — одни часы.
Я смотрел на этого человека, который два года назад ударил офицера за маты из тренажёрного зала.
— Захар. Хотите совет?
— Слушаю.
— Учитесь читать карты. Всерьёз, по-настоящему, с расчётами. Года через три вам придётся командовать не ротой.
Бурый почесал шрам.
— Ваше благородие, у меня четыре класса.
— У меня, — сказал я, — до недавнего времени вообще не было представления, как летают корабли.
На четвёртые сутки я пошёл в лазарет.
Никто меня туда не звал. Дуров, узнав, попытался отправить со мной охрану, и я отказался, потому что человек, входящий в чужой госпиталь с охраной, входит туда не как победитель, а как трус.
Лазарет крепости Тарнис был рассчитан на восемьсот коек. Занято было шестьсот сорок.
Меня встретил тот самый сутулый майор медицинской службы — я узнал его по рукам раньше, чем по лицу.
— Мальчик, — сказал он.
— Майор.
— Пришёл смотреть?
— Пришёл спрашивать, — ответил я. — Чего не хватает?
Он посмотрел на меня и вдруг засмеялся — сухо, некрасиво, устало.
— Всего, — заметил он. — Всего не хватает, кроме бинтов. Бинтов у меня четыре тысячи метров, потому что бинты нам присылали исправно, а всё остальное — нет.
— Составьте список.
— Составил три месяца назад. Он у меня в кармане.
Он вынул сложенный вчетверо лист, потёртый по сгибам, и протянул мне.
Я развернул и прочёл. Восемнадцать позиций.
— Двенадцать из этого есть в трюмах, — продолжил я. — Ваших же трюмах, с Устья. Остальное запрошу через транзит.
— Через транзит, — повторил майор. — Мичман, я в этом секторе шесть лет. Транзит идёт девять недель.
— Не в этот раз. — Я подождал, пока стихнет. — Майор, у меня сорок два грузовых борта и подпись капитана первого ранга адмиралтейства на всём, что я запрошу. Три недели.
Он смотрел на меня.
— Зачем? — спросил он. — Мы теперь пленные. По уставу вы обязаны обеспечить нам минимум.
— По уставу — да.
— Так почему не минимум?
Я вернул ему лист.
— Майор, — начал я. — Тридцать восемь лет назад я въезжал в город, который держал в осаде девятнадцать дней, потому что мой начальник штаба доказал, что ждать выгоднее, чем брать. Он был прав, у него сходилось всё. В госпитале того города лежало восемьсот человек, которых можно было спасти на неделю раньше.
Я замолчал.
Майор медленно поднял брови.
— Тридцать восемь лет назад.
Я понял, что сказал, только когда услышал.
— В книге, — добавил я. — Я много читаю.
— Ну да. Много читаешь.
Он свернул список и убрал в карман.
— Иди отсюда, мальчик, — сказал он почти мягко. — У меня обход.
Я пошёл к выходу и на пороге обернулся.
Шестьсот сорок коек. Люди на них лежали и смотрели на меня — не с ненавистью, не с благодарностью, а с тем ровным, выключенным вниманием, с каким смотрят на погоду за окном.
Я вдруг очень отчётливо понял одну вещь, которую сорок лет знал теоретически.
Крепость Тарнис — это не двенадцать километров брони и восемьдесят орудийных гнёзд. Крепость Тарнис — это шестьсот сорок человек в лазарете, четыре тысячи в казармах и шестьсот одиннадцать гражданских, и всё, что я делал восемьдесят четыре дня, я делал вот с ними.
— Майор, — произнёс я. — Список я сегодня же передам в снабжение.
— Я слышал, — сказал он, не оборачиваясь.
На пятые сутки я поднялся в верхнюю галерею крепости.
Это была смотровая площадка коменданта — длинный изогнутый коридор с иллюминаторами во всю стену, откуда была видна вся система: газовый гигант, тусклое солнце, брод, за которым в двух сутках хода лежала станция Устье.
Я стоял там один и смотрел.
Восемьдесят четыре дня.
Из них двадцать три — на станции, которую мы взяли враньём и покраской. Один — бой у брода, где погиб Пашка Ежов. Девятнадцать минут — второй бой, где Вяземский сказал «занесите: попадание».
Одиннадцать убитых. Двое ранены тяжело, оба выкарабкались.
И крепость, которую империя не взяла двумя штурмами и четырьмя тысячами двумястами жизнями.
Я думал, что почувствую что-нибудь.
Сорок лет назад, после Мьера, я стоял на холме и не чувствовал ничего — и меня это тогда напугало настолько, что я неделю пил. Потом привык. Потом решил, что так и надо: командующий, который чувствует после каждой победы, не доживает до третьей кампании.
Сейчас я стоял в чужой галерее в чужом теле и с некоторым изумлением обнаруживал, что чувствую.
Не гордость. Гордость я знал, гордость дешёвая.
Что-то другое, для чего у меня не было слова ни в одном из двух языков, которые я знал. Ближе всего было — облегчение. Как будто я восемьдесят четыре дня нёс что-то тяжёлое и наконец поставил.
— Господин мичман.
Я обернулся.
Вяземский стоял в дверях галереи с папкой под мышкой.
— Илья Борисович.
— Я вас искал. — Он подошёл и встал рядом. Посмотрел в иллюминатор. — Ничего вид.
— Ничего.
Мы помолчали.
— Мичман, — продолжил Вяземский. — Следствие окончено.
Я не повернул головы.
— И?
— И я обязан объявить вам его результат. — Он раскрыл папку. — Дело номер четырнадцать. Установлено: боевой приказ от четырнадцатого числа мичманом Нахимовым не выполнен. Обстоятельства отягчающие: длительное сокрытие, отсутствие донесений, самостоятельное ведение боевых действий вне рамок поставленной задачи.
— Обстоятельства смягчающие?
— Их нет.
Я всё-таки повернулся.
— Смягчающих нет, — повторил он спокойно. — Потому что смягчающие — это когда человек нарушил приказ по слабости, по глупости или в состоянии крайней необходимости. Вы нарушили его сознательно, с расчётом, заранее подготовив себе процессуальную позицию. Это не смягчает. Это отягчает.
— Согласен, — сказал я.
— Знаю, что согласны. — Вяземский закрыл папку. — Поэтому я и говорю вам это здесь, а не в кают-компании. Мичман, дело я направляю в столицу с заключением о наличии состава. Всё как есть.
— Хорошо.
— Не хорошо. — Он посмотрел на меня. — Вместе с ним я направляю второе дело. О порядке назначения соединения «Венец» и о лицах, подготовивших операцию без единого расчёта. И третьим документом — свой рапорт о принятии капитуляции с превышением полномочий.
— Три дела.
— Три дела, — подтвердил Вяземский. — И, мичман, я вам скажу как человек, который насмотрелся, чем это кончается. Они друг друга не отменят. В столице их разъединят, разложат по разным департаментам, и каждое пойдёт своим ходом.
— И что будет?
Вяземский пожал плечами.
— Понятия не имею. — Он посмотрел в сторону. — Первый раз за двадцать два года не имею понятия. И, знаете, меня это довольно бодрит.
Курьерский борт пришёл на восьмые сутки после подписания акта.
Он привёз три пакета.
Первый — Вяземскому. Тот вскрыл его при мне, прочёл, поднял брови и сказал: «Занятно». Больше я в тот день из него ничего не вытянул.
Второй — соединению «Венец». Официальное уведомление адмиралтейства о том, что соединение переводится из состава сил Ольгинской базы в непосредственное подчинение штаба флота с сохранением наименования.
Третий был мне.
Я вскрыл его в каюте, один.
Внутри лежало два листа.
Первый — приказ о производстве мичмана Д. А. Нахимова в лейтенанты «за отличие». Сухой, стандартный, на восемь строк.
Второй — письмо из Дома.
«Дорогой Дмитрий.
Отец и я с огромной радостью узнали о твоих успехах, которые делают честь нашей фамилии и памяти нашего великого предка.
Дом Нахимовых подал ходатайство о твоём производстве и награждении, а также поручился за тебя перед следствием и просит о переводе дела в разряд дисциплинарных.
Мы гордимся тобой. Твоё место в семье отныне иное, и я лично прослежу, чтобы это было так.
Возвращайся. Тебя ждут дома.
Твой брат Аркадий».
Я прочёл письмо дважды.
Потом сел и долго смотрел на переборку, где висел парадный портрет старика с худым лицом и глазами человека, спящего по четыре часа.
Восемьдесят семь дней назад этот же самый человек написал в юридический департамент три строчки, чтобы меня судили. За две недели до того он отправил меня на смерть с восемью корытами и топливом в один конец. За месяц до того кто-то в этом доме столкнул девятнадцатилетнего мальчишку с балюстрады.
А теперь мне писали, что Дом за меня поручился.
Я поймал себя на том, что не злюсь.
Злиться было не на что. Аркадий делал ровно то, что сделал бы я на его месте, — и это было самое поганое во всей истории. Мёртвого списывают. Живого возвышают, приближают, окружают заботой и делают своим, потому что герой внутри семьи безопаснее героя снаружи.
Меня не собирались убивать во второй раз.
Меня собирались усыновить.
Я сложил письмо и положил его в стол, рядом с засушенным цветком, который переехал со мной из дворца на «Стремительный», а со «Стремительного» — сюда.
— Ну что, старик, — сказал я портрету. — Второй заход. Вино, только другого урожая.
Старик молчал сурово.
— Не переживай, — проговорил я. — В этот раз я знаю, откуда ждать. И у меня, в отличие от прошлого раза, есть двести тридцать один человек, которым всё равно, что скажет твой Дом.
Я встал, одёрнул мундир — теперь уже лейтенантский, хотя нашивок ещё не было, — и пошёл в кают-компанию, где меня ждал штаб.
Надо было решать, что делать с крепостью, у которой восемьдесят орудийных гнёзд, четыре тысячи пленных и склады на тридцать один процент.
И, кажется, надо было наконец выспаться.