— Он не выйдет, — повторил Дуров.
Штаб собрался в полтретьего ночи, и вид у всех был соответствующий. Штоф пришёл в исподнем, накинув китель. Зойка — с гаечным ключом, который так и не выпустила из рук. Пухов явился с четырьмя томами описей, потому что не умел приходить без описей.
— Ефим Палыч, он выйдет.
— У него тридцать четыре процента складов и топливо на один выход. Куда он пойдёт? Это самоубийство.
— Это единственный ход, который у него остался. — Я развернул схему. — Ефим Палыч, посчитайте за него. Он сидит. Через шесть недель у него ноль. Что дальше?
— Сдаётся.
— Кому?
Дуров открыл рот. И закрыл.
— Вот именно. Мне. Мичману девятнадцати лет, у которого нет ни полномочий принимать капитуляцию, ни статуса, ни даже права подписи под гарантиями. Он это знает — я сам ему написал, что нахожусь под следствием, потому что не считаю нужным врать.
Я обвёл штаб взглядом.
— Полковник Тьен не может сдаться. Не потому, что горд. Потому, что некому. Он может либо уморить четыре тысячи человек, либо выйти и попытаться отбить собственные склады. Он выберет второе. Я бы выбрал второе.
— Когда? — спросила Ремизова.
— Пока у него есть топливо на разгон и люди на ногах. Значит — в ближайшие дни.
Он вышел через четверо суток.
Мы узнали об этом за девятнадцать часов до подхода: катер дальней разведки, который я держал у самого Тарниса все шестьдесят дней, доложил движение в зоне отстоя.
— Десять вымпелов, — сказал старший разведки. — Девять и «Хальдер». Идут все разом.
Я стоял над схемой и чувствовал странное, почти забытое удовольствие.
Сорок лет я воевал с людьми, которые делали то, чего я от них ждал. Это удобно, но скучно. Тьен сделал ровно то, чего я ждал, — и при этом сделал единственно верное, а не единственно предсказуемое, и разница между этими двумя вещами составляет весь смысл нашего ремесла.
— Он идёт не за нами. Он идёт за складами. Ему нужно Устье целым.
— Значит, драться будет осторожно.
— Значит, драться будет отчаянно, — поправил я. — Осторожно дерутся те, у кого есть завтра.
Вяземский нашёл меня в рубке через час.
— Господин мичман. Мне доложили, что вы объявили боевую тревогу.
— Объявил.
— Следствие не окончено.
— Илья Борисович. — Я развернулся к нему. — Через восемнадцать часов сюда придут десять боевых кораблей Конкордата. Из них один — тяжёлый крейсер, который в прошлый раз мы не приняли в бой, потому что он нас разбирает за четыре минуты. Сейчас он придёт не через брод, а с фланга, и уклониться нам будет некуда.
Вяземский молчал.
— Ваш «Гневный», — сказал я, — крейсер второго ранга, полностью боеспособный, с полным боекомплектом и обученным экипажем. На сегодня это лучший корабль в этом секторе.
— Господин мичман…
— Я не прошу его в бой, — пояснил я. — Я прошу вас увести его. Отойдите на десять часов хода, переждите и вернитесь. У вас на борту материалы дела за пятьдесят три дня. Если «Гневный» погибнет, всё, что мы тут наработали, пропадёт вместе с ним.
Вяземский смотрел на меня очень долго.
— Вы серьёзно, — сказал он.
— Абсолютно.
— Вы отправляете единственный боеспособный крейсер в тыл, чтобы сохранить материалы собственного уголовного дела.
— Именно. Илья Борисович, я предпочитаю трибунал по документам, а не по слухам. Если мы победим и я останусь жив, я хочу, чтобы вы судили меня по бумагам, а не по тому, что расскажет мой брат.
Вяземский повернулся к иллюминатору.
Стоял он там минуты две.
— Нет, — сказал он наконец.
— Илья Борисович…
— Я сказал нет, мичман. — Он повернулся. — «Гневный» останется. И примет участие в бою.
Я открыл рот.
— Не спорьте. — Вяземский поднял руку. — Я объясню один раз. Я — представитель адмиралтейства в зоне боевых действий. При появлении противника я обязан действовать в интересах империи. Уводить исправный боевой корабль от боя ради сохранности папок — это не в интересах империи, это в интересах моей карьеры. Я судил людей, которые путали эти вещи.
Он одёрнул китель.
— Кроме того, — добавил он суше, — есть процессуальное соображение. Я обязан устанавливать обстоятельства лично. До сих пор я изучал ваши действия по документам. Теперь у меня появилась возможность наблюдать их непосредственно.
Штоф, сидевший в углу, издал звук.
— Господин капитан первого ранга, — сказал он с восторгом. — Вы что, идёте с нами в бой, чтобы потом точнее нас посадить?
— Именно, капитан-лейтенант, — отозвался Вяземский. — Именно так.
Диспозицию я строил девять часов.
Позиция была скверная — не то что у брода. Тут не было теснины. Тут была станция Устье, которую нельзя бросить, и десять кораблей, идущих на неё широким фронтом, и никакой воронки, которая заставила бы их выходить по одному.
Зато были склады. Три складских модуля, набитых тем, ради чего Тьен и шёл.
— Господа, — сказал я на последнем совете. — У нас четырнадцать вымпелов против десяти. По числу мы сильнее. По качеству — нет: пять трофейных освоены наполовину, два в ремонте, а «Хальдер» стоит четырёх моих.
Я показал на схему.
— Поэтому мы не деремся за станцию. Мы деремся за то, чтобы Тьен не смог взять груз.
— Не понял, — подтвердил Штоф.
— Карл, зачем он идёт?
— За жратвой.
— Значит, наша задача — не убить его, а не дать ему загрузиться. Разница огромная. Убивать его дорого. А не дать загрузиться — дёшево.
Ремизова первой поняла.
— Мы вывозим склады.
— Мы вывозим склады, — подтвердил я. — Все три модуля, начиная с этой минуты. Сорок два грузовых борта у нас есть, руки есть, восемнадцать часов есть.
— Ваше благородие, — сказала Зойка медленно. — Вы понимаете, сколько это тонн?
— Понимаю. Поэтому начинаем немедленно, и грузить будут все, включая штаб, включая меня и включая, если он согласится, юридический департамент адмиралтейства.
Вяземский, сидевший с краю, поднял голову.
— Я согласен, — кивнул он.
Восемнадцать часов мы таскали ящики.
Я потом читал в чужих донесениях, что «соединение готовилось к бою». Это правда, но правда неполная. Соединение восемнадцать часов подряд, без сна, посменно, вручную и грузовыми захватами вывозило три склада, и последние четыре часа люди работали молча, потому что на разговоры не осталось воздуха.
Двести тридцать один человек. Одиннадцать следователей юридического департамента адмиралтейства. Экипаж «Гневного» в полном составе, кроме вахты.
Марфа Игнатьевна варила и носила прямо в трюмы.
Вяземский таскал ящики четыре часа, потом сорвал спину и следующие шесть считал накладные, что, по-моему, доставило ему больше удовольствия.
Мы вывезли восемьдесят три процента.
На тринадцатом часу я столкнулся с Вяземским в переходном тамбуре второго склада.
Он сидел на ящике, привалившись к переборке, и дышал. Китель расстёгнут, рукав в смазке, лицо серое.
— Илья Борисович.
— Мичман. — Он не открыл глаз. — Не докладывайте никому, что я тут сижу. Я через минуту встану.
Я сел на соседний ящик.
Некоторое время мы просто дышали вдвоём.
— Мне пятьдесят один, — закончил Вяземский. — Я в жизни не поднимал ничего тяжелее дела о растрате.
— Оно бывает тяжёлое.
— Бывает, — согласился он. — Но не так.
Он открыл глаза и посмотрел на конвейер, по которому шли ящики.
— Знаете, что я подумал на восьмом часу? — спросил он. — Что вот этот ящик, который я держу, — это чей-то паёк. Не абстрактный тоннаж из ведомости. Чей-то обед в крепости Тарнис.
— Так и есть.
— И я его отсюда уношу. — Вяземский усмехнулся. — Мичман, я всегда считал, что моя работа — устанавливать факты. Факты лежат в бумагах, они чистые, у них нет веса. А тут я тринадцать часов таскаю факты руками, и они весят по сорок килограммов штука.
Он помолчал.
— Как вы это выносите? — спросил он. — Не бой. Бой понятен, там кровь и всё быстро. Вот это. Расчёт.
Я подумал.
— Никак, — пояснил я.
— То есть?
— Илья Борисович, никто этого не выносит. Просто у одних получается не думать, а у других — думать потом. Я из вторых. Мне это будет сниться лет двадцать, и я знаю заранее что: не «Хальдер», не Ежов, а вот этот конвейер.
Вяземский смотрел на меня.
— Мичман, — произнёс он. — Иногда вы говорите как человек, который уже прожил эти двадцать лет.
Я встал и подал ему руку.
— Пойдёмте, Илья Борисович. Осталось четыре часа.
Он взялся за мою ладонь и поднялся — тяжело, кряхтя, придерживая спину.
— Занесите, — проговорил он. — Представитель адмиралтейства продолжил погрузку добровольно.
— Некому заносить.
— Я сам занесу, — заметил Вяземский. — Я всё сам заношу. В этом, мичман, весь ужас моей профессии.
Оставшиеся семнадцать я велел не трогать.
— Зачем? — сказала Зойка, злая, как сто чертей.
— Затем, что пустой склад виден сразу, — произнёс я. — А склад, в котором что-то лежит, надо осматривать. На это уйдёт время.
Они пришли в шесть двадцать.
Десять отметок, идущих ровным широким строем, без хитростей и без манёвра. Так идут не побеждать. Так идут доходить.
— Открытый канал, — доложил связист. — Нас вызывают.
— Выведите.
— Соединение «Венец», — сказал голос. Немолодой, спокойный, чуть хриплый. — Говорит комендант крепости Тарнис полковник Ольгерд Тьен. Прошу к аппарату мичмана Нахимова.
Вся рубка посмотрела на меня.
— Нахимов, — ответил я.
Пауза.
— Мичман. — Тьен помолчал. — Я пришёл за своим имуществом.
— Я знаю, полковник.
— Предлагаю следующее. Вы уходите со станции. Я забираю груз и ухожу обратно. Ни одного выстрела. Я даю слово, что не буду вас преследовать.
Я посмотрел на схему.
Десять вымпелов. Четыре тысячи голодных за спиной. Топливо на один выход. Человек, отправивший ремонтный борт на чужую станцию.
— Полковник. — Я перевернул страницу. — Я вам верю.
— Тогда…
— И всё равно откажу.
Тишина в канале.
— Я так и думал, — повторила Тьен.
— Полковник. — Я подался вперёд. — Одну минуту. Я скажу одну вещь, и вы решите, что с ней делать.
— Говорите.
— Складов больше нет. — Я сделал шаг от карты. — Мы вывезли их за последние восемнадцать часов. Восемьдесят три процента. То, что осталось в третьем модуле, — это семнадцать процентов, из которых половина техническое имущество. Вашим четырём тысячам этого хватит на девять суток.
Пауза была длинная.
— Вы лжёте, — сказал Тьен без всякой убеждённости.
— Полковник, я вам за два месяца ни разу не соврал. — Я оперся о стол. — И не начну сейчас, потому что мне это невыгодно. Проверьте. Пошлите разведчика, я не буду по нему стрелять. Даю слово.
Я отключил канал и повернулся к штабу.
— Ефим Палыч, всем не стрелять. Что бы ни было.
— А если он подойдёт вплотную?
— Тогда не стрелять вплотную.
Разведчик Тьена подошёл к третьему модулю через сорок минут.
Мы не стреляли. Он висел у створа двадцать две минуты, потом ушёл.
Я стоял у экрана и считал секунды.
Это был самый рискованный ход за всю кампанию, и я знал это, когда его делал. Я отдавал противнику информацию. Я показывал ему свои карты. Любой офицер моего штаба в старом мире схватил бы меня за рукав.
Но я имел дело не с абстрактным противником. Я имел дело с полковником Ольгердом Тьеном, тридцать лет службы, из простых, дважды отбил штурм полного флота, не любим начальством, любим гарнизоном.
Такой человек не поведёт четыре тысячи умирать за девять суток пайка.
Такой человек считает.
— Открытый канал, — сказал связист. Голос у него дрогнул.
— Мичман, — повторила Тьен. — Вы не соврали.
— Нет.
— Восемнадцать часов. Вы вывезли три склада за восемнадцать часов.
— Двести сорок человек и одиннадцать юристов, полковник.
Тьен издал звук, который при большом желании можно было принять за смешок.
Потом стало тихо.
Тишина длилась почти минуту, и за эту минуту я успел прожить всю оставшуюся кампанию.
— Мичман, — сказал Тьен наконец. — Я не могу вернуться с пустыми трюмами. Вы это понимаете?
— Понимаю, — сказал я.
— Мне нечем кормить крепость. Мне нечего сказать людям. Я вышел, потратив последнее топливо. Обратно я дойду, но больше не выйду никогда.
— Понимаю, — повторил я.
— Тогда вы понимаете и то, что мне придётся драться, — возразила Тьен. — Не за груз. Груза нет. За то, чтобы не возвращаться просто так.
Я закрыл глаза.
Я знал этот разговор наизусть. Я вёл его четыре раза за сорок лет — с разными людьми, на разных языках, всегда в одну и ту же минуту, когда обе стороны уже всё понимают и всё равно вынуждены.
— Полковник. — Я подождал ровно столько, сколько нужно. — Разрешите встречное предложение.
— Слушаю.
— Я не буду вам мешать уйти. Но я не отдам станцию. Если вы пойдёте в атаку — я приму бой и постараюсь вас разбить, и, скорее всего, разобью, потому что у меня четырнадцать вымпелов и вы в этом убедитесь через семь минут.
— И?
— И через двое суток вы получите от меня письмо, — ответил я. — С предложением, которое я не могу сделать по открытому каналу. Полковник, я прошу вас продержаться до этого письма. Это всё, о чём я прошу.
Тишина.
— Мичман, — подтвердила Тьен. — Сколько вам лет на самом деле?
Четвёртый раз.
— Сегодня, — сказал я, — очень много.
Он всё-таки атаковал.
Иначе было нельзя, и мы оба это знали: человек, который прошёл семнадцать часов на последнем топливе и повернул обратно, не сделав ни выстрела, теряет гарнизон вернее, чем от голода.
Бой шёл девятнадцать минут.
Он атаковал не станцию, а нас — грамотно, узким клином, целя в стык между «Стремительным» и трофейной группой, где, как он справедливо полагал, у меня самые сырые экипажи.
Клин повёл «Хальдер».
Я к этому готовился двое суток и, каюсь, получил от этого удовольствие, о котором потом было стыдно вспоминать.
Мы не приняли удар. Мы разошлись.
Четырнадцать вымпелов раскрылись перед клином, как створки, пропустили его внутрь и сомкнулись за кормой — старый, скучный, тысячелетний приём, который в моём мире называли «мешок» и который не работает против манёвренного противника, но прекрасно работает против того, у кого топлива на один выход и кому некуда уклоняться.
«Хальдер» оказался внутри.
Он был сильнее любых четырёх моих кораблей. Он не был сильнее одиннадцати, бьющих в корму и в борта с трёх сторон одновременно, — а корма и борта у тяжёлого крейсера защищены хуже лба, потому что предполагается, что тяжёлый крейсер идёт вперёд.
На седьмой минуте «Гневный» под личным флагом юридического департамента адмиралтейства всадил ему полный залп в кормовые дюзы с двухсот километров.
Я потом трижды пересматривал запись.
Не ради боя. Ради того, что в этот момент сказал по общей связи капитан первого ранга Илья Борисович Вяземский, старший следователь по особо важным делам, — и что было запротоколировано его же секретарём, поскольку секретарь вёл запись непрерывно, как ему и было предписано.
Он сказал:
— Занесите: попадание.
На девятнадцатой минуте Тьен отдал приказ на отход.
Он потерял три вымпела и «Хальдер», который остался без хода и был взят на буксир — нами, потому что своим буксировать его было нечем.
Мы потеряли двоих. Оба — из трофейной команды на «Пашке», где заклинило кормовую башню и расчёт остался в отсеке.
Шесть кораблей Тьена ушли обратно к Тарнису.
Я не преследовал.
— Ваше благородие, — сказал Дуров хрипло. — Мы можем их добить. У них топлива в обрез, ход снижен, мы догоним за четыре часа.
— Не будем, — отозвался я.
— Почему?
Я смотрел, как шесть отметок медленно уползают к крепости.
— Потому что через двое суток, Ефим Палыч, я буду просить этого человека сдать мне крепость, — добавил я. — И мне будет гораздо легче это делать, если я не убью сегодня ещё шестьсот его людей.
Вечером я нашёл Вяземского в кают-компании.
Он сидел один, разложив перед собой листы, и писал.
— Илья Борисович.
— Мичман. — Он не поднял головы. — Не мешайте, я протоколирую.
— Что именно?
— Ход боя. — Он писал быстро, ровным почерком. — Непосредственные наблюдения представителя адмиралтейства. Такой документ, знаете ли, в деле весит больше, чем сто ваших томов.
Я подошёл ближе.
Он писал уже вторую страницу.
— Илья Борисович, — проговорил я. — Разрешите нескромный вопрос.
— Разрешаю.
— Что вы напишете?
Вяземский наконец поднял голову.
У него было усталое лицо, сорванная спина и китель в чужой смазке, потому что четыре часа он таскал ящики со складов Конкордата.
— Я напишу правду, мичман, — продолжил он. — Всю. Что вы не выполнили боевой приказ. Что вы за шестьдесят шесть дней разбили конвой из четырнадцати вымпелов и отбили атаку десяти. Что потери составили одиннадцать человек. Что приказ вам был отдан без единого расчёта и что запрос о вашем преследовании подан из канцелярии вашей собственной семьи на сорок восьмые сутки, когда вы официально числились мёртвым.
Он положил перо.
— А потом, — сказал он, — пусть в столице сами решают, за что вас вешать.