На восьмые сутки Вяземский вызвал меня официально.
Кают-компания «Стремительного» была расчищена: штабеля отодвинули к переборкам, стол накрыли зелёным сукном, которое неизвестно откуда взяла Зойка Лаптева и о происхождении которого я решил не спрашивать.
За столом сидели трое: Вяземский посередине, два офицера департамента по бокам. Секретарь у отдельного столика.
На переборке висел портрет.
— Мичман Нахимов. — Он выдержал паузу. — Прошу.
Я сел на указанный стул.
— Вопрос первый. Вам был вручён боевой приказ от четырнадцатого числа?
— Так точно.
— Вы его прочли и подписали?
— Так точно.
— Вы его выполнили?
— Никак нет, — произнёс я.
Секретарь дёрнулся.
Вяземский даже не моргнул.
— Занесите. — Он снял очки. — Господин мичман, вы отдаёте себе отчёт, что только что признались в неисполнении боевого приказа в условиях военного времени?
— Отдаю.
— Имеете что-либо добавить?
— Имею, — отозвался я. — Разрешите доску.
Доску я готовил четыре дня.
Не электронную схему — обычную доску, из листа обшивки, покрашенного чёрным, потому что схема гаснет, а доска остаётся, и потому что человека, который пишет мелом, слушают иначе, чем человека, который тычет в экран. Я проверял это на двух сотнях военных советов.
— Илья Борисович, — сказал я, — я не буду говорить о том, был ли я вправе. Я не вправе, и мы оба это знаем. Я буду говорить о том, что произошло. Это разные вещи, и я прошу их не смешивать.
— Говорите.
Я написал на доске первое число.
4 200.
— Второй штурм крепости Тарнис, — начал я. — Три года назад. Полный флот, сорок один вымпел, командующий — вице-адмирал Рогов. Приказ: войти в систему и штурмовать крепость. Потери: четыре тысячи двести человек, девять вымпелов, крепость не взята.
Я написал ниже.
9.
— Соединение «Венец». Восемь вымпелов, из них ни одного боеспособного по нормам первой линии. Приказ тот же. Потери: девять человек, один катер.
Я обвёл оба числа.
— Разница — четыреста шестьдесят шесть раз, — продолжил я. — Илья Борисович, я не прошу считать это оправданием. Я прошу занести это в дело.
— Занесено, — сказал Вяземский ровно. — Продолжайте.
Я писал дальше.
42 борта. 14 заправок. 26 годовых норм боеприпасов. 8 боевых вымпелов.
— Это не мои цифры. Это ваша ведомость, которую вы составили сами и трижды проверили. Я знаю, что трижды, потому что мне докладывали, сколько раз вы запрашивали пересчёт.
Один из офицеров департамента поднял голову.
— Вы следили за работой комиссии?
— Разумеется, — ответил я. — Вы находитесь на моём корабле, в окружении моих людей, и я командующий. Если бы я за вами не следил, меня следовало бы судить за это отдельно.
Вяземский едва заметно усмехнулся.
— Продолжайте.
Я написал последнее число.
38 %.
— Склады крепости Тарнис на сегодняшний день, — заметил я. — Через шесть недель будет ноль. Четыре тысячи человек, из них около шестисот гражданских специалистов и семейных.
Я положил мел.
— Илья Борисович. Через шесть недель крепость, которую империя не смогла взять двумя штурмами и четырьмя с половиной тысячами жизней, сдастся сама. Или начнёт есть переборки — что, впрочем, тоже вариант, и я его допускаю.
Тишина.
— Всё? — спросил Вяземский.
— Нет. Главное я ещё не сказал.
Я взял тряпку и стёр доску.
Всю, целиком, включая четыре тысячи двести.
— Всё, что я сейчас написал, не имеет никакого отношения к делу, — сказал я.
Секретарь перестал писать.
— Господин мичман? — заметил Вяземский.
— Илья Борисович, вы сами это сказали шесть дней назад в моей каюте. Успех — не оправдание. Если бы успех оправдывал нарушение приказа, у нас каждый второй командир воевал бы как хочет. Вы правы. Я это признаю.
Я сел обратно на стул.
— Поэтому я не собираюсь торговаться цифрами. Я нарушил приказ. Я готов отвечать. Единственное, о чём я прошу, — чтобы отвечал я один.
Он допрашивал меня ещё три часа.
Дотошно, по пунктам, без единого нажима и без единой поблажки. Кто отдал приказ красить транспорт. Кто конкретно принял решение отпустить пленных. Кто утвердил постановку минного поля.
На каждый вопрос я отвечал одно и то же.
— Я.
— Мичман, — сказал Вяземский на исходе третьего часа. — Вы командовали соединением из тринадцати вымпелов и двухсот сорока человек. Вы физически не могли принимать все решения лично.
— Мог. Я тщательно следил, чтобы мог.
Вяземский отложил лист.
— Знаете, что меня в вас раздражает? — сказал он неожиданно. — Не наглость. Наглых я видел много. Меня раздражает, что вы всё продумали заранее. Вы готовили себе процесс с первого дня.
— Со второго. В первый день я был занят.
Перерыв объявили в четыре.
Я вышел в коридор и наткнулся на Дурова. Он стоял у переборки с таким лицом, будто ждал приговора себе.
— Ефим Палыч.
— Ваше благородие. — Он шагнул ко мне. — Разрешите обратиться. Он спрашивал про минное поле?
— Спрашивал.
— И что вы сказали?
— Что решение принял я.
Дуров побагровел.
— Ваше благородие, я лично проводил постановку. Я подписывал схему. У него моя подпись!
— Знаю. Поэтому я и сказал, что приказ отдал я. Схему подписал исполнитель, приказ отдал командующий. Это разные статьи, Ефим Палыч, и разные сроки.
— Я просил занести меня в журнал!
— Я занёс. — Я посмотрел на него. — Ефим Палыч, я занёс вас в журнал как офицера, осведомлённого о характере операции и поддерживавшего её. Это делает вам честь. Это не делает вас виновным в отдаче приказа, потому что приказа вы не отдавали.
— Это крючкотворство!
— Это оно и есть, — согласился я. — Ефим Палыч, я сорок лет… — я осёкся в четвёртый раз за неделю и в четвёртый раз выкрутился, — я много читал о трибуналах. Знаете, что губит подсудимых чаще всего? Благородство. Все хотят взять вину на себя, следствие видит круговую поруку и метёт всех подряд. Не помогайте им.
Дуров стоял, сжав кулаки.
— Мне сорок девять лет, — повторил он. — И я один раз уже промолчал.
— Вы не молчите. Вы стоите за дверью и рвётесь внутрь. Это не молчание, Ефим Палыч. Это дисциплина. Разница есть, и вам она известна лучше меня.
Ирму Гарц допрашивали на девятые сутки.
Я настоял на своём присутствии, и Вяземский, подумав, разрешил — с условием, что я буду молчать. Я молчал.
— Госпожа Гарц, вы являетесь гражданкой Конкордата?
— Являюсь.
— Вы находились на станции Устье в момент её захвата?
— Находилась. Мне отбили руку.
Вяземский поднял голову.
— Кто?
— Ваш солдат. Я тянулась к аварийному пульту, он ударил по руке. — Гарц пожала плечами. — Правильно сделал. Я бы на его месте ударила сильнее.
— Занесите. — Вяземский перевернул лист. — Госпожа Гарц, за пятьдесят три дня вы отправили на крепость Тарнис девяносто восемь сводок. Вы подтверждаете?
— Подтверждаю.
— В каждой из них вы сообщали, что смена прошла штатно и груз отправлен.
— В каждой.
— Это было правдой?
— Это было правдой в каждом слове, — ответила Гарц. — Груз действительно принимался и действительно отправлялся. Куда он шёл дальше — не моя зона ответственности.
Вяземский посмотрел на неё поверх листа.
— Госпожа Гарц. Вы понимаете, что своими сводками обеспечили противнику вашей страны пятьдесят три дня безнаказанности?
— Понимаю.
— Вас принуждали?
— Нет.
— Вам угрожали?
— Нет.
— Тогда объясните.
Гарц молчала долго.
— Мне предложили выбор, — сказала она наконец. — Первый вариант: станцию взрывают, я и восемнадцать моих людей едем на попутных куда-нибудь. Второй: станция работает, все живы, груз забирают. Мне честно объяснили оба.
— И вы выбрали второй.
— Я выбрала второй.
— Почему?
— Потому что в первом варианте станции нет, — отозвалась Гарц. — А во втором она есть, и, может быть, будет ещё лет двадцать. Господин следователь, я двадцать один год на диспетчерских узлах. Станции переживают все войны. Все, слышите? Меняются флаги на переборке, а третий контур течёт как тёк.
Вяземский что-то записал.
— Ещё вопрос. За пятьдесят три дня у вас была хотя бы одна возможность передать сигнал?
— Восемь, — заметила Гарц.
Секретарь перестал писать.
— Восемь? — переспросил Вяземский.
— Восемь. Я считала. — Гарц смотрела прямо перед собой. — Аварийный маяк — дважды, в первые сутки, пока они не разобрались в схеме. Служебный канал ремонтников — трижды. Один раз при передаче медикаментов. И дважды, когда сюда приходила инспекция.
— И вы не воспользовались ни одной.
— Ни одной.
— Почему?
Гарц перевела взгляд на меня.
— Потому что он держал слово. Двадцать девять экипажей. Каждому — бумажка с печатью. Господин следователь, я двадцать один год смотрю, как военные обращаются с гражданскими. Мне не с чем сравнивать, понимаете? У меня просто нет второго такого случая.
Вяземский долго молчал.
— Занесите дословно, — возразил он. — И, госпожа Гарц. Ваши показания я направлю в столицу отдельным приложением. Не обещаю, что это вам поможет. Но в бумагах останется.
— Через десять лет.
— Что?
— Ничего, — сказала она и посмотрела на меня.
Вечером Вяземский пришёл сам. Опять без секретаря.
Он сел, положил на стол тонкую папку и долго не открывал её.
— Господин мичман. Я хочу вам кое-что показать. Неофициально.
— Показывайте.
Он открыл папку и подвинул мне один лист.
Три строчки. Исходящий номер канцелярии Дома Нахимовых. Дата — сорок восьмые сутки.
Я прочёл.
Потом прочёл ещё раз.
Странная штука. Я знал это с самого начала — знал в тот день, когда прочёл приказ и понял, что это некролог. Я построил на этом всю кампанию. Я даже не считал это подлостью: это была обычная арифметика больших семей, и в моём мире её проделывали ровно так же, только с ядом и лошадьми.
И всё-таки, когда я увидел это на бумаге, с номером и датой, тело девятнадцати лет отреагировало по-своему. У меня зазвенело в ушах.
Не от обиды. Тут была не обида.
Я вдруг очень ясно увидел мальчишку, который умер за неделю до моего появления. Того самого, ленивого и глупого, с ресницами от матери, с засушенным цветком в столе и тремястами двенадцатью записями одной и той же гонки. Который девятнадцать лет никому не мешал.
Его столкнули с балюстрады. Потом, когда это не сработало, ему выписали приказ. А когда и это не сработало — написали вот эти три строчки.
— Господин мичман, — подтвердил Вяземский. — Вам плохо?
— Нет, — отозвался я. — Мне ясно. Это разные вещи.
Я положил лист обратно.
— Илья Борисович, зачем вы мне это показали?
— Потому что я хочу задать вопрос и получить честный ответ. — Вяземский сложил руки. — Вы знали?
— С первого дня.
— И всё равно пошли выполнять приказ?
— Я не пошёл его выполнять, — сказал я. — Я пошёл его использовать. Мне дали восемь кораблей, двести сорок человек и полную свободу, потому что за мной никто не собирался следить. Мёртвых не проверяют.
Вяземский медленно кивнул.
— Знаете, что я установил за эти дни? — спросил он. — Я запросил расчёт, на основании которого операция «Венец» была признана выполнимой.
— И?
— Его нет, — ответил Вяземский. — Не «утерян», не «не представлен». Его не существует. Операция была спланирована без единого расчёта. Ни оценки сил противника, ни расчёта снабжения, ни плана огневого обеспечения. Восемь вымпелов, штрафной экипаж, топливо в один конец и слово «штурмовать».
Он посмотрел мне в глаза.
— Господин мичман, я видел много скверного. Но я ни разу не видел, чтобы боевой приказ отдавали без расчёта. Это не халатность. Халатность — это когда расчёт плохой.
— Это умысел.
— Это умысел.
Мы помолчали.
— И что теперь? — спросил я.
Вяземский закрыл папку.
— Теперь у меня два дела вместо одного, — начал он. — Первое — ваше. Оно никуда не делось, и я доведу его до конца, потому что вы приказ не выполнили, и это факт. Второе — то, которое я открыл вчера. И оно, господин мичман, гораздо интереснее вашего.
Он встал.
— Илья Борисович. Один вопрос. Вы понимаете, против кого вы его открыли?
— Против Дома Нахимовых, — сказал Вяземский спокойно. — Четвёртый в очереди, распорядитель Дома, семьдесят лет связей в адмиралтействе.
— И вам не страшно?
Вяземский задержался у двери.
— Мичман. — Он не поднял глаз. — Мне пятьдесят один год. У меня выслуга, пенсия и дом в трёх часах от столицы. Меня нельзя понизить, потому что выше юридического департамента для меня ничего нет, и нельзя выгнать, потому что я знаю, где лежат дела за двадцать два года. — Он усмехнулся. — Я, господин мичман, примерно в вашем положении. Мне тоже нечего терять. Только я к этому шёл двадцать два года, а вам его выдали вместе с приказом.
Ночью я не спал.
Сидел за столом, разложив схему, и в третий раз пересчитывал сроки крепости.
Тридцать восемь процентов. Четыре тысячи человек. Шесть недель.
Что-то в этих цифрах меня беспокоило с самого начала, и я никак не мог поймать, что именно.
Я взял лист и написал столбиком то, что знал о полковнике Тьене.
Тридцать лет службы. Из простых. Дважды отбил штурм полного флота. Не любим начальством. Любим гарнизоном. Отправил ремонтный борт на станцию, у которой четыре года течёт третий контур. Отказался от продовольствия для себя и принял для лазарета. Ответил на письмо и пошутил.
Я смотрел на этот список долго.
Потом отложил карандаш.
— Дурак, — сказал я вслух.
Шесть недель.
Я считал сроки крепости так, как считал бы их я. Как считал бы любой нормальный комендант: сидеть, экономить, ждать, надеяться на деблокаду.
Но Тьен не был нормальным комендантом. Тьен был человеком, который не любим начальством и любим гарнизоном, и это означало ровно одно: деблокады он не ждёт. Он знает, что за ним не придут.
А человек, который знает, что за ним не придут, не сидит шесть недель.
Он выходит.
Пока у него ещё есть топливо на разгон. Пока экипажи ещё держатся на ногах. Пока в крепости не начали резать друг друга за паёк.
Он выходит всем, что у него есть, и идёт на единственную цель, которая может его спасти, — на узел, где лежат его собственные склады.
Я посмотрел на схему.
Двадцать шесть боевых вымпелов у Тарниса. Минус четырнадцать, ушедших в конвое. Минус три, оставшихся на стационарной обороне, — их снять нельзя.
Девять. Плюс «Хальдер».
Десять вымпелов против моих тринадцати, из которых пять я толком не освоил, а два в ремонте.
— Ефим Палыч! — заорал я в интерком, и голос мальчишеский сорвался на визг, и мне было всё равно. — Общий сбор штаба! Немедленно!
Крепость Тарнис, шестьдесят вторые сутки осады.
— Тридцать четыре процента, — сказал начальник штаба.
Полковник Ольгерд Тьен смотрел в переборку.
Он считал третью неделю подряд, и все три недели арифметика давала один и тот же ответ, только с разной степенью вежливости.
Сидеть — умереть. Медленно, прилично, с сохранением формы одежды.
Выйти — умереть быстро. Но не обязательно.
Из штаба флота Конкордата пришло за шестьдесят два дня три сообщения. В первом обещали разобраться. Во втором просили экономить. В третьем — вчерашнем — сообщали, что резервы Западного крыла перенацелены на другое направление, и выражали уверенность в стойкости гарнизона.
Тьен перечитал слово «уверенность» четыре раза.
— Сколько мы можем поднять? — спросил он.
— Девять вымпелов и «Хальдер». Три придётся оставить на обороне.
— Топливо?
— На один выход. Без возврата.
Тьен кивнул.
Он подошёл к столу, где лежало письмо — то самое, на двух листах, с постскриптумом про ремонтный борт. Он его не выбросил, хотя следовало.
«Мне некуда торопиться, у меня Ваше топливо и Ваше продовольствие».
Мальчишка был прав во всём. Абсолютно во всём, кроме одного.
Он считал, что комендант Тарниса будет ждать.
— Готовьте выход. Всё, что ходит. Через четверо суток.