К книге
ГолубиСтраница 2
67%
Страница 2
2

Дерзость, это — недостаток школьников, которым навязывают возмущающие их правила; недостаток бедных детей, с гордой и впечатлительной душой; недостаток всех злых, слабых и, вообще, несчастных. Это — своего рода орудие самозащиты.

У маленькой девочки были наводящие грусть глаза, еще невинные, но уже умудренные опытом жизни и уже разочарованные.

Пассажир спросил:

— Как тебя зовут?

Она ответила:

— Армида. Ты меня хорошо знаешь, monsieur: ведь, это я придумала гонки раков здесь на пароходе. Ты же сам выиграл на них курицу, ту большую, знаешь?!

Пассажир знал это очень хорошо. Перед отъездом из Соутгемптона пароходный повар закупил целую партию живых раков, и девочке приходилось часто видеть, как они копошились в длинной корзинке. Тогда она организовала целую систему бегов, таких забавных, что они вошли в большую моду.

Конечным пунктом служила груда мяса; расходившиеся от нее радиусами доски образовывали ряд секторов. В конце каждого сектора помещали голодного рака. Было строго запрещено державшим пари подталкивать своего рака или заставлять его изменять направление, если, по несчастью, пятясь, он направлялся не прямо к цели. Но всякому предоставлялось право кормить на свой счет своего рака, ухаживать за ним, тренировать его, давать ему возбуждающие средства, подкупать повара, чтобы он помогал советами при выборе рака, и платить за него дороже, чем на базаре. Трудно даже представить себе, какой высоты может достигнуть цена бегового рака на борту парохода.

Пассажир выиграл курицу, большую „Королевскую курицу“, из-за которой состязались лучшие раки Рамона Рамиреца, дона Рамона Рамиреца, крупного скотовода из Ла-Платы, который меньше гордился своими двумя стами тысяч быков и бесчисленным множеством овец, чем „табуном“ раков, которых он содержал на борту, „Девонии“: первая жестяная лоханка на левом борту, между помещением для экипажа и скотобойней. Был там также „табун“ северо-американца полковника Мак-Кинона — двенадцать великолепных раков, которых специально откармливали телячьими почками. Но Северная Америка не могла устоять против Ла-Платы, а Ла-Плата, в свою очередь, была побита Францией, представленной здесь на пароходе Пассажиром: это была славная победа, хотя командир судна и отказался занести этот факт в судовую книгу.

Пассажир сознавал, что он в долгу у девочки, и спросил: — Чего же ты хочешь, мадемуазель Армида?

Она ответила:

— Возьми меня на руки и приподними до окна салона так, чтобы я могла заглянуть внутрь.

Он сбросил с себя плед, встал со стула и взял ее на руки, как ей этого хотелось. Девочка жадными глазами рассматривала убранство салона.

— Ах, как красиво! — сказала она.

———

Салон занимал всю заднюю половину парохода. Три ряда столов — два вдоль стен и один посредине — были уже накрыты к обеду. На них блестело серебро и хрустальные стаканы — изумрудно-зеленого цвета для Иоганисбергера и Рюдесгеймера, белые граненые для других вин. На центральном столе стояла жардиньерка из севрского фарфора в форме галеры, влекомой лебедями. В простенках между окнами висели картины: среди пальм и папоротников порхали блестящие, похожие на драгоценные камни птицы; корабли на всех парусах входили в волшебные гавани; под золотым небом, на крыше большого, с колоннами, дворца, подножие которого омывалось морем, стояла прекрасная, как фея, дама и, казалось, пела и ждала кого-то. Напротив пианино, на другом конце салона круто подымалась широкая лестница с мраморными перилами, на которой стояли статуи женщин с фонарями в руках. В вестибюле на большом панно кисти известного художника изображена была Амфитрита со своей свитой. Тело богини, полускрытое волнами, казалось большим розовым цветком, окутанным зеленоватым туманом. Ее окружали тритоны, дельфины и нимфы; один из этих тритонов, чудовище-гигант с человеческим лицом, весь покрытый водорослями, лоснящийся, как морж, раболепно подавал своей повелительнице обломок коралла, — вероятно, добытый из морских глубин, — на влажной красной поверхности которого играли световые блики.

Армида повторяла:

— Как красиво, ах, как там красиво!

Салон на больших пароходах, это — своего рода святая святых, куда маленьким детям нет доступа по разным причинам; главная в том, что у них бывают неожиданные приступы морской болезни. Для детей отведено особое помещение, где они обедают под надзором своих нянек обоих полов, — ибо китайцы и индусы превосходные няньки для детей, и именно потому, вероятно, предусмотрительный обычай их страны предписывает им носить женскую юбку, а не брюки, как носят настоящие белые господа. Там же дети могут играть в прятки среди корзин и чемоданов; иногда им разрешается спускаться в трюм вместе с трюмным: для них это — восхитительное путешествие, ибо в трюме так темно и так страшно!..

Администрация пароходов предоставляет детям наравне со взрослыми пассажирами первого и второго класса также и спардек. Среди детей тоже существуют иерархические различия, сообразно с тем, какой билет взяли их родители. Все они вследствие этого сознают, что принадлежат к различным классам общества. Особенно чувствуют это те, чьи родители едут в первом классе: иногда после обеда им разрешается посещать этот великолепный салон под надзором и ответственностью их родителей. Взволнованные, но гордые, они усаживаются здесь за стаканом сиропа или лимонада и потом, вернувшись к себе, хвастаются перед другими, перед бедными малышами, которые не видели всего этого великолепия.

Пассажир, держа Армиду на вытянутых руках, размышлял об этом и делал свои выводы. Но ей он ничего не сказал. Он только спросил:

— Кто твоя мама?

Мадемуазель Армида уже вдоволь насмотрелась и соскользнула теперь на пол. Она знала, что всегда приходится отплачивать „большим“ за их любезность, отвечая на их вопросы.

Первый вопрос, это: «Как тебя зовут“? Второй, — особенно, если спрашивает какой-нибудь мужчина: — „Как зовут твою маму“? Бесхитростные, не обладающие большой изобретательностью добряки обыкновенно добавляют еще: „Сколько тебе лет“? и „Ты умеешь читать“?

Но бывают и более нескромные. Армиде было десять лет; она умела читать и готова была ответить на все эти вопросы. Но вследствие своего знания жизни она опасалась более продолжительной беседы, и даже первый вопрос был ей неприятен.

Все же она ответила:

— Мама? Это m-me Эдме, вон та дама в голубом, что стоит на палубе.

Потом, решив, что все равно придется рассказать все, так как об этом знают все няньки и об этом говорят все на судне, она добавила:

— Меня зовут принцесса Армида, а брата моего — принц Поль. Так пишется на афишах. Мы едем в Нью-Иорк играть...

— В кафешантане?—улыбаясь, спросил Пассажир.

— Да. Ты, ведь, видел голубей m-me Эдме... Мы с Полем поем. Мы — артисты, труппа, понимаешь?

Армида почувствовала облегчение, изложив сразу сущность своего сложного общественного положения. Впрочем, Пассажир производил впечатление доброго человека, и, когда он нагнулся поцеловать ее, она снисходительно подставила ему головку.

В этот момент раздались звуки пианино, кто-то играл в салоне, и до них доносились оттуда аккорды, чистые, ясные на высоких и заглушенные на низких нотах. Глаза девочки заблестели сильнее.

— Ты не мог бы, — сказала она, — ты не мог бы... взять меня в салон? Я буду умницей...

Пассажир, улыбаясь, взял ее за руку и спустился с ней по великолепной лестнице. Армида, осторожно подвигаясь между столами, добралась до пианино.

— Я знаю, что играет этот господин, — проговорила она. — Это одна из арий m-me Эдме, — испанский танец. Мелодия у него веселая, а слова наоборот...

Аккомпанемент, повторявший одни и те же ноты, подражал стуку тамбуринов, которые торопятся, чтобы поспеть за звоном гитар; а мелодия, сплетаясь с этими скачущими звуками, текла медленно, плененная ими, — будто женщина в трауре среди хоровода безумных.

— Ну, спой же нам, если знаешь, милая Армида, — сказал Пассажир.

— Я не умею громко петь, — прошептала она, — я лучше просто скажу тебе эти стихи. Вот, слушай!

В башне высокой

Замка Мартэн

Соловей распевает.

И в куплетах этих

Он говорит,

Что влюбленные

Всегда грустны!

— Мадемуазель Армида, — сказал Пассажир, — маленькие десятилетние девочки не должны говорить о любви, вообще, а тем более не должны говорить про нее грустные вещи. Это двойной грех. Мы спросим себе два стакана лимонаду и сыграем партию в шашки.

— Лимонаду я охотно выпью, — ответила Армида, — особенно, если ты позовешь и моего брата. Но почему бы тебе не поболтать и с m-me Эдме? С ней почему-то никто здесь на пароходе не разговаривает...

———

Вот каким образом Пассажир был представлен m-me Эдме, и это знакомство произвело среди пассажирок настоящий скандал, так как m-me Эдме не была, собственно, ни актрисой, ни кафешантанной певицей, ни даже цирковой наездницей... Когда-то она, быть может, была и тем, и другим, и третьим; но теперь некоторые вспоминали, что ее видели в матросских и солдатских кабаках, где она выступала со своими голубями. Все были шокированы, и это было вполне естественно! Ведь, m-me Эдме была одной из тех, кого жестокое человечество презирает больше всего на свете: это была женщина очень влюбчивая и очень несчастная. После того, как беспечный и грубый солдат покинул ее, она по капризу своей несчастной профессии должна была вернуться из Азии в Европу, и теперь, чувствуя себя еще более одинокой, ехала из Европы в Америку.

Ей казалось, что она живет постоянно в каком-то кошмаре, что она куда-то падает, все падает и говорит самой себе: „Я смогу вздохнуть спокойно только тогда, когда упаду на дно; но, когда упаду, я... разобьюсь“.

Иметь одновременно страстное тело и чувствительную душу — противоестественно. Все невзгоды и унижения, вся грязь, выпадающие на долю тела, задевают и душу. Умирает душа, прожив всю жизнь в какой-то агонии. M-me Эдме чувствовала, как один за другим рвутся все жизненные фибры ее души и тела; подобно всем больным, она говорила с Пассажиром только о своей болезни. Ах! право же, не из-за чего было поджимать губы и чувствовать себя скандализированными. Право же, не из-за чего!..

А затем, затем... На пароходе, как и в маленьких городках, люди в силу необходимости должны быть добродетельными. Неужели вы думаете, что так легко оскорблять нравственность, когда жизнь каждого человека у всех на виду, когда в каютах почти всегда по двое пассажиров, одного и того же пола, пассажиров, которые часто даже не бывают знакомы между собой до отплытия парохода и которые следят один за другим и ревнуют друг друга? А, между тем, все ведут праздное существование, мужчин больше, чем женщин, дни такие долгие, а послеобеденные часы, когда все лежат на палубе в плетеных креслах, так благоприятствуют флирту. А по вечерам, при свете звезд, при лунном свете или голубом свете электрических лампочек, желания еще сильнее разгораются, оставаясь неудовлетворенными.

Эти большие пароходы несутся по горько-соленым волнам в атмосфере, насыщенной вожделением; но если случается, что Господь Бог — Его же пути неисповедимы! — погружает их навсегда в морские пучины, на них оказывается очень мало нуждающихся в Его прощении грешников.

Когда Он с высот Своих смотрит на море, Его отеческое лицо гораздо реже омрачается, чем тогда, когда Era взгляд блуждает по большим городам, полям и кустам. И я уверен, что Он мог бы принять в лоно Свое всех пассажиров „Девонии“, всех этих миллионеров, авантюристов, невинных детей и даже эту комедиантку, которая, правда, грешила некогда — даже много грешила! — но которая была так несчастна!

———

Вечерело. Огненный солнечный шар погрузился в море. Сначала лиловое, оно затем стало похожим на поле, покрытое скабиозами, и, наконец, превратилось как бы в цветник, усеянный темными анютиными глазками. С той стороны, где на небо медленно выплывала луна и показывались звезды, подул свежий ветер.

— Зачем это столько воды, скажи, monsieur? — спросил принц Поль у Пассажира.

— Не знаю, — ответил он. — Солнце заставляет ее подниматься вверх в виде облаков, облака в виде дождя падают снова в море, а затем все повторяется снова...

— Да, — произнесла m-me Эдме, — все повторяется. А зачем повторяется, зачем?..

— Не знаю, — сказал еще раз Пассажир. — Прежде, когда в людях крепка была вера, они думали, будто знают, зачем... А теперь... теперь ничего не известно...

Он положил руку на белокурую головку Армиды.

— Дети, — сказал он, — тянутся к жизни и любят ее, как любят небо легкие клубы пара, подымающиеся от воды. И все повторяется снова...

— Но нам-то, нам-то какое дело до этого? — спросила с горечью m-me Эдме.

— Никакого, — ответил Пассажир, — если не считать того, что мы боимся погрузиться в море забвения — умереть. Да, я боюсь, — сознался он, весь дрожа, — боюсь смерти. Я люблю думать, люблю приводить в порядок свои мысли, точно дети, которые любят наблюдать, как у них перед глазами из образов рождается мир... Ведь, это ужасно, ужасно сознавать, что никогда уже больше не будешь мыслить!

———

Туман, это — пятая стихия... Так называют его англичане. „Девония“, почти не замедляя хода, несмотря на опасность, продолжала нестись прямо вперед: во-первых, потому что для нее это была вещь привычная, а, во-вторых, потому, что „время — деньги“. Только сирена испускала долгие, ужасные, похожие на мычанье крики. Вообразите себе, что огромный, невероятных размеров бык, — длиною больше ста метров, вышиною с дом, — ревет изо всех сил своей железной глотки и железных легких, ревет без устали: „я боюсь вас... бойтесь меня! я боюсь вас... бойтесь меня“!... Так гудела сирена, а большой пароход, содрогаясь всем своим огромным корпусом, безостановочно и неуклонно летел по волнам.

Над ним со стороны Нью-Фаундленда проносилось холодное дыхание северных льдов и покрывало ледяной корой мокрые мачты и деревянную настилку палубы. Предназначавшиеся на убой быки, столпившиеся между кухней и помещением для экипажа, протягивали вперед свои тупые морды, как бы спрашивая себя, где могло прятаться это чудище их породы, которое ревело так громко, но которого они никогда не видали.

Предыдущая главаГлава 2 из 3Следующая глава