К книге
ГолубиСтраница 1
33%
Страница 1
1

Пьер Милль Голуби

— Придешь?.. Ну, прошу тебя, приди! Вчера я всю ночь напролет ждала тебя...

Барнаво опустил монетку в блюдечко, которое протягивала ему m-me Эдме, и, приложив руки к ушам, знаком пояснил, что из-за оркестра он ничего не может расслышать.

Сильно декольтированная, в серой шелковой кофточке, сплошь унизанной стальными блестками, скрывавшими поношенную материю, m-me Эдме смотрела на него страстным взглядом, в котором было и грустное обожание, и собачья настойчивость, и ревность. Она не скрывала уже больше своей болезненной любви, как не старалась скрыть своей увядшей кожи. Тонкая сеть мелких морщинок там, где шея переходит в плечо, ясно указывала, что она начинает стариться. Но все же, напудренная и нарумяненная, со своими влажными, карими, нежными глазами, она была еще очень хороша. И товарищи Барнаво, пришедшие с ним в этот сайгонский кафешантан, бросали на нее пламенные взгляды.

А он? Ну, что ж, для него она не была уже новинкой. В глазах людей, которые, подобно Барнаво, происходят из крестьянской среды и, сами того не замечая, повинуются унаследованным от предков обычаям, верность обязательна только ко отношению к тем женщинам, которые живут дома, готовят обед и чинят одежду. Такие женщины удерживают за собой своих мужей и мужья позволяют удерживать себя: во-первых, потому что так нужно, а, во-вторых, потому что это для них выгодно. Ну, а другие женщины? Если они влюблены, тем хуже, или тем лучше для них — это зависит от обстоятельств. У них можно брать деньги? Это-то правда, но, чтобы брать деньги, надо в них нуждаться. А у Барнаво было достаточно своих. Он возвращался из похода в Китай с капитальцем, со своей частью добычи, награбленного добра, если хотите. Грабеж, это — самая наизаконная вещь: кому разрешается большое, тому разрешается и малое, и право убивать само в себе уже заключает право грабить.

Барнаво казалось странным, что именно в такой момент, когда у него пояс был туго набит червонцами и даже — вещь экстраординарная! — банковыми билетами, когда он, значит, мог купить ласки любой белой или желтой женщины, m-me Эдме, певица в европейском кафешантане, отказывалась брать от него деньги и хотела только, чтобы он принадлежал ей безраздельно.

Барнаво чувствовал себя несчастным, как ребенок, которого заставляют слишком долго играть в одну и ту же игру. Но товарищи завидовали ему, и это будило в нем чувство гордости. Уклоняясь от прямого ответа, он спросил:

— Когда твой выход?

— Я уже исполнила свой первый номер, — ответила она. — Теперь должны еще выступить дети, а потом я с моими голубями заканчиваю представление... Приходи ко мне потом, Варна, прощу тебя. Варна, радость моя, сокол мой!

Барнаво все еще колебался. Наклонившись всем телом направо, он подставил свой пылающий лоб под вентилятор, четыре крылышка которого кружились с такой быстротой, что казались беловатым водоворотом в насыщенном табачным дымом воздухе. Он окинул взглядом этот экзотический кафешантан; посреди сцены японец, стоя вниз головой на лестнице и удерживая ее одной рукой в равновесии, другой рукой жонглировал тремя шарами; у задней декорации сидела в ожидании своего номера со сложенными на коленях руками толстая певица-валашка в черном атласном платье. Публика состояла исключительно из мужчин, если не считать нескольких жен чиновников и колонистов. Как-раз перед собой в одной из лож Барнаво увидел трех толстых, богатых китайцев, которые бросали на этих женщин взгляды, полные вожделения, смешанного с презрением. Платья женщин и голубые одежды китайцев были здесь единственными цветными пятнами, так как все мужчины-европейцы были одеты в ослепительно белые костюмы, которые больно резали глаз при свете электрических лампочек.

— Ну, ладно, ладно! — сказал, наконец, Барнаво. — Так, значит, у тебя... после представления...

M-me Эдме, счастливая, ласково поблагодарила его, скользнув рукой по его коротко остриженному затылку. Ее выход был в самом конце; теперь, вся сжавшись, она уселась на стул рядом со своим возлюбленным солдатом. Когда Барнаво положил возле себя папироску, она тотчас схватила ее и жадно принялась докуривать.

— Смотри-ка, — сказал Барнаво, — сейчас номер твоих детишек.

Занавес, опустившийся в то время, когда японец продолжал еще кружиться на одной руке, снова поднялся.

На сцене у самой рампы стояли друг против друга двое детей: мальчик лет двенадцати, одетый щеголем времен Директории, и девочка, еще моложе его, в костюме мадам Анго — принц Поль и принцесса Армида, как значилось в программе.

Это было восхитительное и, вместе с тем, жалкое и грустное зрелище. Они не были накрашены, нет! Они были такие свеженькие, такие нежные и хорошенькие; у них были такие ясные, смеющиеся глаза, — правда, уже глубоко ввалившиеся от позднего бодрствования, тяжелого ремесла, вследствие всего, что они видели и знали!..

Они пели скабрезные куплеты своими чистыми, похожими на резкий звон надтреснутого серебра голосками, — голосками, какие бывают у детей, которых слишком рано заставляют петь.

Во Франции существуют законы, которые имеют целью предохранить детей от переутомления и развращения в театрах. В колониях эти законы иногда соблюдаются, иногда нет. Дела там и без того достаточно, чтобы еще заниматься какими-то скоморохами, почти всегда чужестранцами, которых больше не увидишь, но которые все же забавляют! А, ведь, так мало, так мало представляется случаев позабавиться! Столько есть более тяжких зол, столько пороков, которых никто не искореняет...

Принц Поль и принцесса Армида были слишком незначительными персонами, чтобы стоило беспокоиться о них...

— Мне это противно! — вскричал Барнаво. — Их надо бы уложить спать, этих детишек. В котором часу они ложатся?

М-me Эдме не поняла его. Она очень любила своих малышей; но, ведь, надо же чем-нибудь жить?! Они занимались тем же ремеслом, каким всегда занималась она сама, и ничего лучшего для них она не могла и придумать.

— Я ухожу, — повторил Барнаво. — Уж если слушать, как дети говорят вещи, которых им вовсе не полагается знать, так я для этого предпочитаю лучше пойти в Холон. В Холоне этим, по крайней мере, занимаются китайские ребятишки: ну, так это естественно, это позволительно! Но дети белых?!. Черт побери...

— Барна, — сказала m-me Эдме, — не уходи!..

Когда он был тут же, возле нее, она, по крайней мере, была уверена, что он не изменяет ей с другими женщинами. В его присутствии она не чувствовала себя наедине с безумным страхом состариться, не быть любимой. Ах! Так недалеко уже то время, когда никто не подумает больше, не решится любить ее...

— Барна, куда ты?

— Я, ведь, сказал тебе: в Холон, — грубо крикнул Барнаво, — в Холон к китайцам.

Он взял свою каску и, задевая по дороге за стулья, удалился.

M-me Эдме, не обменявшись ни единым словом с его друзьями, тотчас же поднялась с места. Он ушел... и с его уходом весь остальной мир перестал для нее существовать. Через маленькую дверь, скрытую стойкой с напитками, она проскользнула за кулисы. Несмотря на то, что там было очень жарко, она вся дрожала, как в лихорадке. Армида и Поль уже успели снять свои наряды. Поль одевал плохонький матросский костюм из синего полотна. Армида, подняв руки, ждала, чтобы горничная-аннамитка надела на нее платьице из зеленого либерти. Голосом, в котором слышалась страшная усталость, она спросила:

— Когда мы пойдем домой?

— После моего номера, ты же знаешь, — сухо ответила m-me Эдме.

— Ах, — произнесла девочка, — нужно еще ждать 9-го номера.

M-me Эдме, не отвечая, сдернула черное люстриновое покрывало с клетки, в которой дремали ее голуби. Разбуженные ослепительно-ярким светом ламп, они захлопали крыльями и принялись клевать смоченные слабым раствором опия зерна, приготовленные для них в кормушке. Затем они один за другим дали взять себя в руки и посадить на бамбуковый шест.

Подняли занавес, и m-me Эдме вышла с ними на сцену.

Большой серебристо-белый голубь, покачивавшийся на самом конце шеста, взлетел и, сделав несколько кругов, опустился на голову m-me Эдме.

Уцепившись своими коралловыми лапками за ее волосы, раскрыв клюв и раздув шейку, он остался в таком положении, помахивая крыльями. Два других голубя темно-зеленого цвета сели на ее обнаженные плечи; все же остальные снялись с шеста, взвились разом к потолку, затем с наклонными вперед головками, распростертыми крыльями и распущенными веером хвостами снова спустились вниз и принялись описывать круги над чародейкой.

Одни из них казались золотистыми, другие напоминали перламутровые раковины, обратившиеся в птиц, и нельзя было точно определить, какого оттенка были их крылья, шея, туловище. Они наполняли воздух трепетанием крыльев, разлетались в разные стороны и через мгновение снова слетались. Некоторые казались кроваво-пурпурными пятнами, одаренными жизнью, способностью летать и любить. Они описывали все меньшие и меньшие круги, касались платья, груди, лица чародейки. Окруженное ими, оно походило на солнце среди ясных звезд. Всякий раз, когда m-me Эдме запрокидывала голову, серебристый голубь широко распростирал свои крылья и тянулся вверх всем туловищем, как будто желая унести ее под облака.

Она трепетала всем телом. Эту игру, которой она сама обучила голубей, она обращала в пламенную поэму своего страстного тела и переживала ее с такой интенсивностью, что у нее вырывались рыдания. Вся целиком она отдавалась этой головокружительной забаве, всеми чувствами своими она напряженно чего-то ждала, ждала и почти как действительность ощущала то, чего ждала.

Зеленоватый с переливами голубь стремительно ринулся к ней на грудь, ухватился обеими лапками за платье и, весь дрожа, вытянул шейку и, касаясь клювом ее губ, застыл. Другой, черный, с огненно-розовыми отсветами, камнем пал на ее затылок и прижался к нему. Он медленно взмахивал крыльями, и из его вибрирующего горлышка вылетало сладкое воркованье.

M-me Эдме протянула руки, и вся стая, с шумом носившаяся в воздухе, опустилась и окутала женщину, бледную и застывшую, плащом из крыльев и неги...

———

Армида и Поль, крепко сомкнув глаза и вяло опустив руки, спали рядом на плетеном кресле. Их дыхания не было слышно, только время от времени раздавалось чмоканье губ. Когда m-me Эдме, накинув поверх своего театрального костюма манто, разбудила их, они от усталости еле держались на ногах. Она взяла их за руки, довела до отеля, раздела и уложила в кровать, на которой они вместе спали в ее комнате. Она тоже легла в постель, но уснуть не могла, потому что голова ее была полна думами о Барнаво.

— Где-то он? — спрашивала она себя. — Что он делает? Придет ли он?

Грудь ее высоко вздымалась; она чувствовала себя униженной; смертельная тоска сжимала ее сердце. Зачем, для чего она еще живет?

В ее болезненном оцепенении ей казалось, что голуби продолжают кружиться над ней, но что теперь они тянут ее не вверх, а вниз, — в черную бездну, где она задыхается.

Наконец, внизу хлопнула входная дверь и послышались чьи-то мужские шаги. Она знала походку Барнаво. Для нее теперь не существовало ничего, кроме его шагов: это был он!

— Барна, — воскликнула она, — какой же ты добрый!

Ей хотелось стать перед ним на колени.

Барнаво успел уже побывать во всех холопских притонах. Он выпил много шампанского, много виски, и от него несло тем тонким ароматом вареного шоколада, который присущ опию. Сам он не курил опия; этот род опьянения не нравился ему: это слишком медленно, слишком утонченно и, к тому же, приходится лежать на цыновке. Но зато так весело ходить по курильням и толкаться среди китайцев, которые грезят возле маленьких лампочек за своими божественными трубками!

Глаза Барнаво блестели. Он был весел, порядочно пьян, но на ногах все-таки держался твердо. И любовь этой женщины, в конце концов, воспламенила его.

— Ну, что ж, пожалуй! — произнес он и, гордый, как властелин, присел на кровать. M-me Эдме вытянулась и положила голову к нему на грудь. Сердца их громко стучали. Вдруг он услышал, как чей-то тонкий чистый голосок спросил:

— Кто это?

Он обернулся и увидел Армиду. Шум его шагов разбудил ее, и теперь она всматривалась в него при свете лампы. Растерявшись, он вскочил на ноги.

— Спи! — сердитым голосом сказала m-me Эдме маленькой Армиде, подойдя к ее кровати.

— Ну, уж нет! — вскричал Барнаво. — Недоставало еще этого, черт побери! Этого еще недоставало!

— Барна! — умоляла его m-me Эдме.

Но он уже застегнул кушак и, хлопнув дверью, ушел... Мрачный, как сама ночь, ушел навсегда...

———

Ветер дул с северо-запада: это был, хотя и холодный, но ровный ветер, не утомлявший. „Девония“, огромный пароход, спокойно несся вперед по слегка волнующемуся морю.

Пассажир, плотно укутавшись пледом, поставил свой камышовый стул на корме, в проходе между бортом и окнами салона первого класса, и уселся спиной к ветру, следовательно, лицом к югу.

Неподалеку от него рулевая цепь двигалась по особому желобку, и, когда рулевой, меняя направление, поворачивал колесо, хорошо смазанная цепь скользила по чугунным роликам и слабо поскрипывала. Винт, вращая в неподвижной воде свои четыре дрожащих лопасти, сотрясал до основания большое судно и наполнял его непрерывным, но еще более глухим, чем скрип цепи, шумом. На носу, в птичнике в одной из клеток ворковали голуби.

Под эти монотонные звуки Пассажир начал засыпать.

Чей-то голос сказал:

— Не спи, monsieur. Я хочу тебя попросить кое о чем.

Пассажир открыл глаза и увидел маленькую белокурую девочку, одетую в платьице из зеленого либерти. И, хотя платьице было изящным, хотя сама девочка была хорошенькая, но все же по наружности ее никак нельзя было принять за ребенка богатых родителей: во-первых, ее желтые ботинки были сильно поношены, во-вторых, у нее был дерзкий вид. Дети же богатых доверчивы, счастливы, самоуверенны, потому что их никогда не обижают; они выглядят, правда, маленькими царьками, которые убеждены во всеобщем повиновении, но вид у них вовсе не дерзкий.

Предыдущая главаГлава 1 из 3Следующая глава