К книге
Семь СеменовЧасть 3 Художник. Глава 9
39%
Часть 3 Художник. Глава 9
9

В середине осени тысяча девятьсот одиннадцатого года Гаврила Костин лег умирать. Болезни, которых он так упрямо и зло избегал, все-таки его нагнали. Приглашали доктора, и доктор — молодой, такой же упрямый, как Гаврила, злой на все болезни разом — назначил лечение.

Наталья поставила возле кровати болящего жостовский поднос с лекарствами. До первого снега была какая-то надежда, какая-то осенняя мутная неопределённость, что-то вязкое, словно распутица, дорожная грязь. Но первый снег выпал резко, проморозил всё до ледяных корок и не растаял. Первый снег — и не растаял!

И вот тогда-то Наталье стало ясно, что муж её с кровати больше не встанет. Она поняла это в воскресенье и некоторое время ходила с этой мыслью, с этим тайным знанием, доступным только ей, и не спешила им делиться. Прежде она ходила так с мыслями об очередной беременности. Сказано — будет осуществлено, сказано — станет реальностью.

Теперь уже она смотрела на мужа сверху вниз: с высоты своего здоровья и из тьмы своей ещё длящейся жизни. В её роду умирали поздно. Она думала, что переживёт мужа на десять, двадцать лет. У неё было ещё десять или двадцать вёсен впереди, а Гаврила — как чётко понимала она — не встретит больше ни одной.

Прежде она всегда представляла это время и думала, что будет горько плакать, будет смеяться, но теперь она почти ничего не чувствовала, захваченная страшной близостью свершающейся смерти. Всё, что было, вдруг стало оттеснено бездной.

В воскресенье это поняла Наталья, к среде это понял и сам Гаврила. К четвергу это стало известно и вызванному из города Семёну. Все они молчали. Это было тайной каждого.

Но по мере того, как Гавриле становилось хуже, он делался злее. Хотел сказать:

— Я умираю, не вы, а я! Вот вы сочувствуете мне, но можете забыть обо мне — даже теперь! А уж когда я умру, когда меня — меня! — не кого-то там, а меня, меня, — похоронят, — вы забудете обо мне. Меня не станет, совсем не станет. Я стольких хоронил сам, меня этим лицемерием не проведёшь. Я-то знаю, что вы хоть и плачете по углам, хоть и тревожитесь, но всё равно хотите есть, и сны вам снятся, и пройтись по свежему снегу вам приятно. Я умираю, но вы живёте. Прежде я жил, когда умирали другие, а теперь мой черёд. Я жил, как бессмертный, я не верил, что до этого дойдёт. Почему нельзя развернуть жизнь назад? Почему она такая короткая? Что это за бред — кто так придумал? Говорят, что надо быть покорным и умирать с достоинством. Но это тоже глупо — зачем достоинство, когда тебя вот сейчас окончательно не станет.

Но был слишком слаб для таких речей. Почему-то долго говорить у него не получалось. Он, бывало, переворачивал чашку, которую ему подносили руки Натальи или Семёна. Он, бывало, отталкивал ложку. Но они не понимали его намеренности и злости. Меняли бельё, заново подавали лекарство. На лицах их застыло смирение и приятие. Гаврила скрипел зубами, не мог этого видеть.

Наталья достала и перебрала стопку одежды. Достала своё чёрное платье — в последний раз она надевала его на похороны свекрови. Платье доставать было страшно, как хоронить живого, но потом — знала Наталья — времени не будет. И сил не будет. Требовалось проверить. Она проверила: встала перед зеркалом, слегка наклонила его так, чтобы голова не отражалась. Безголовую себя во вдовьем наряде увидеть в зеркале было легче, чем с головой. Это она уже знала, похоронив отца, мать и двух братьев. Наряд был немного мал. Некрасиво облегал её уже поплывшую фигуру. Хорошо, что там был запас ткани, можно его раскроить по двум швам, выпустить и зашить снова, и тогда оно было бы как раз.

Наталья начала это делать, но делала втихаря от Гаврилы и Семёна. Она думала, просить ли сына померить чёрный траурный костюм, но не стала. Он бы не понял. Он бы оскорбился, может быть? Он мог посчитать, что мать ждёт, или ещё чего-то лишнего мог подумать своим лихорадочным умом. Тогда Наталья просто взяла его траурные вещи и приложила к обычным вещам: оказалось, что у него фигура не очень изменилась.

«И хорошо, — подумала Наталья. — Тяжело все-таки шить траурное, когда кто-то очень болен».

Она почти закончила работу, осталось пришить пару пуговиц, как Гавриле стало ещё хуже. Жена и сын почти не отлучались от него. Наталья все думала об этих пуговицах. Надо бы пойти и приметать их. Это было короткое дело, на пять минут. И всё-таки она почему-то боялась пойти и его сделать. Боялась приметать пуговицы.

Но ухудшение сменилось улучшением, и одним утром Гавриле полегчало, и он смог говорить. Он сказал:

— Вот он сидит. В кресле. Ждёт меня. Прогоните его.

— Кто? Кто? — заволновались жена и сын.

— Рогатый, — сказал Гаврила, и это было последнее, что он сказал.

Он стал метаться по кровати, выл и плакал. Это было почти невыносимо, и Семён пошёл за доктором. Доктора не было, он был у больного. Сказали, что он зайдёт позже, и он зашёл. Спросил слегка раздражённо:

— Я вам говорил, что ничего уже не поделать. Мне очень жаль, но медицина тут бессильна. Мне правда очень жаль. Когда-нибудь, рано или поздно, мы научимся лечить и это. Но не сегодня.

Наталья переглянулась с Семёном, сказала тихо:

— Уж больно мучается…

— Я уколю ему обезболивающее, — сказал доктор, у которого за строгой речью проглядывали несчастные глаза.

Наталья поняла, что он злится и сильно злится, но не на них, а на эту болезнь и на это своё бессилие перед ней. И что укол он сделает только для них, чтобы они не боялись смерти, чтобы Гаврила уходил спокойно. Что молодому доктору их — жалко. И тут Наталья в первый раз заплакала. Жалость чужого человека словно открыла шкатулку её горя. И потом уже часто плакала. За шкафом, перегородившим избу надвое, в своём закутке — так, чтобы муж не видел, так, чтобы сын не видел тоже.

Но Гаврила метался, дрожал, его било и колотило, и доктор сказал:

— Держите.

И приходилось держать, и даже вдвоём они еле удержали его неподвижно, чтобы доктор попал в вену стеклянным шприцом.

«Он был такой сильный, мой Гаврила, а теперь я могу его удержать — я и наш сын».

Доктор убрал шприц в то отделение саквояжа, где хранилось грязное. Сказал:

— Ему станет немного легче. Если вам понадобится ещё лекарство — приходите в приёмное. Я или Виктор Михайлович придём и поставим укол.

«Но вам не понадобится», — вот что он хотел сказать, но не сказал.

И Наталья, и Семён это поняли. Проводив врача, они стали ждать. Гаврила и правда перестал метаться. Вдохи его становились всё тяжелее, и он был в каком-то состоянии полусна. Так они поняли, что пора звать священника, и Семён за ним побежал. Раньше казалось, что времени ещё много, а тут оказалось, что его совсем мало. Семён очень боялся не успеть. Не успеть было страшно. Из-за его, Семёна, промедления отец мог умереть без покаяния. Но только сын добежал до церкви — а они были прихожанами церкви Бориса и Глеба, — оказалось, что священников не было: один был болен сам, другой посещал болящего. Семёну пономарь говорил остаться, хватал за рукав, обещал, что отец Сергий скоро вернётся. Пытался успокоить, утешить, но Семён ужом вывернулся из его рук, почти выбежал из церкви, перекрестившись на бегу, и ринулся бежать дальше — в собор.

Собор для Семёна был один. Белая-Троица-что-в-Затьмачье. Страшное имя. И свет, и тьма. Белый свет там, где уже и тьма-то кончается. Свети-свети, мой огонёк. По тому, как он вбежал в этот храм, как в ледяную крещенскую воду прыгнул, все всё поняли. Успокоили как могли, поднесли воды. С ним пошёл молодой священник, моложе даже Семёна. Красивый, будто девушка. Сказал Семёну:

— Первый раз соборую умирающего в одиночку.

Семён отвернулся, а священник спохватился:

— Даст Бог, поправится.

Он отслужил тщательно, с домашними был ласков, но они этого не поняли. У них этот раз тоже был первый, чтобы у одного умирал отец, а у другой — муж. День пролетел бесконечным и мутным сном. Расходились на ночь уверенные, что встанут меньшим числом, чем ложились, и были правы — Гаврила умер ночью. Он умер ночью, и этого никто не видел.

Поутру к нему вошла Наталья. Она сначала распахнула шторы, потом повернулась к мужу и увидела, что он отмучился. Она перекрестилась. Подошла к нему, опасливо протянула руку и пальцами — большим и указательным — попробовала закрыть ему глаза. Глаза закрывались не до конца. Тогда она попыталась прижать губы, но стоило ей отнять пальцы, губы тоже приоткрывались, словно мёртвый Гаврила хотел смотреть за живыми и хотел есть.

Она вышла из комнаты. Постояла немного у закрытой двери. Было зябко, за ночь печь остыла. Дрова были сырые, и, когда Наталья вечером растапливала, открыла нижнее поддувало. Закрыть забыла, и всё тепло из дома улетело в пустоту и холод декабрьской ночи.

Наталья тяжело пошла по коридору и без стука вошла в комнату сына. Семён проснулся уже, но ещё не встал. Волосы его — слегка сальные, мыться в последние дни было некогда — разметались по подушке. Наталья подумала, как-то неожиданно для себя, куда-то вбок, что у неё волосы ещё грязнее, она дольше ухаживала за мужем — хорошо, что старухи носят платки, платки — это удобно, они скрывают горе, усталость, нехватку времени и сил. Потом то, что случилось в соседней комнате, догнало её. Она сказала своему сыну:

— Отец умер.

Семён, улыбавшийся было — хороший сон ему приснился, — улыбаться перестал. Сказал встревоженно:

— Я сейчас.

Наталья сосредоточилась на том, чтобы сделать всё так, как полагается. Оказалось, что это лучше всего держит и защищает. Она не знала, что ей надо чувствовать, но знала, что ей надо делать. Семён побежал в церковь, потом к гробовщику — уже тридцатилетний Семён сейчас казался пятнадцатилетним подростком. Смерть родителей сначала возвращает в детство и только потом двигает ближе к смерти.

Наталья оделась, достала стопку приготовленного смертного. В дом стучали — заходили соседки, друзья. Женщины естественно и споро подошли к Наталье, и, не спрашивая, что делать, стали помогать. Зеркала положили лицом вниз, а те, которые не могли — занавесили чёрным. Гаврилу положили поверх одеяла и стали готовить к обмыванию.

Тут уже что-то Наталье сделалось нехорошо. Женщины поняли это, и одна из них вывела её — вдову! вдову! — в соседнюю комнату, усадила в кресло.

Наталья попробовала подняться. Ей нужно было работать, она работала всегда, всю жизнь, и теперь бы это могло её спасти. Но подняться не получалось. Кто-то принёс ей кипятка, другой голос что-то издевательски спросил у первого, и откуда-то сбоку ей явилась рюмка водки. Наталья подняла руку и махнула ей, словно разгоняя мух. И кипяток, и водка исчезли.

Зато перед её лицом вдруг возникло лицо… она на мгновенье подумала, что это Гаврила, что это она ошиблась, а он был жив — как неловко, она всех переполошила… Но нет, это был Семён. Тут Наталья даже удивилась, что одного приняла за другого, потому что они были непохожи. Взволнованное лицо сына приблизилось к её лицу, и она вдруг услышала, что он что-то говорит ей. Не слыша, что именно он говорит, она ответила:

— Всё нормально. Я только немного посижу. Не беспокойся обо мне.

Семён кивнул и встал. Он говорил со священником, что пришёл записать смерть в метрическую книгу, потом ещё с кем-то. Он стал как женщина. Потому что у Натальи и Гаврилы он был один, дочерей не было. Женщины омывают тела, женщины варят обед, женщины моют пол: какое ни было бы горе, но всё нужно помыть и приготовить, и перед большим горем, горем, от которого рвётся сердце, — не отступают мелкие домашние дела.

Слёзы капают на посуду, слёзы капают на половую тряпку, слёзы капают на выглаженное бельё, слёзы солят обеды.

Кто-то подал ей чёрный платок. Она неловко стянула цветной и приладила чёрный. Хорошо, что зеркала закрыли, она, наверно, совсем старуха в этом платке. Хорошо, что зеркала закрыли — людям не надо видеть, как корёжит их лица горе.

День прошёл как-то незаметно, и вскоре Наталья обнаружила, что уже темнеет. Гаврила лежал в своей комнате. Там открыли окно. Наталья вспомнила, как хоронили отца, мать, сестру, зятьёв… Всё было не то. То были деревенские дома, и родни было много. Одна смерть ничего не могла сделать многим жизням, что бурлили в избе. А тут остались только она да Семён. И покойник за стенкой.

«Матушка-Богородица, упокой его грешную душу».

Они сидели возле печи.

«Что же нас так мало? Сухая, тонкая ветвь дерева, у которого были когда-то мощные корни. Старуха и сын».

Семён открыл заслонку и смотрел в огонь. Глаза у него блестели, огонь в них отражался. Глаза Натальи были сухими. Она мыла тарелки — в них добрые соседки принесли поесть ей и Семёну, рассудив, что в такой день не до готовки. Надо не забыть сказать спасибо. Почему чужие иногда добрее, чем свои?

— Я был ему плохим сыном, — сказал Семён, и непрошеная слеза побежала по крылу носа. Он не утёр её, видимо, надеясь, что она высохнет от жара огня — сама.

— Ты был нормальным, — устало сказала Наталья.

— Нет, плохим. Я же знаю.

Наталья обтёрла тарелки полотенцем. Ей казалось, что это глупости. Был ли Семён хорошим сыном? Был покойник хорошим отцом? Был он ей хорошим мужем? Какая теперь разница? Всё закончилось. Она стала теперь — вдова. Семён стал сыном без отца. Смерть закрывала все счёты. Это всё было неважно. Важно, что они друг другу были… нормальные. А уж хорошие или плохие…

— Иди спать, — сказала она Семёну, и он, как ни странно, послушался.

Он был послушный, кто бы что ему ни говорил. В его детстве это её радовало, в его отрочестве — злило, но теперь она смирилась. Она думала, что спать в одном доме с покойником будет тяжело, слишком уж их было мало. Два к одному. Но было спокойно. Хуже спать было в последние дни: всё непонятно было, переживёт он ночь или нет. Теперь, когда он её не пережил, спать стало спокойнее.

Второй день тоже прошёл в хлопотах. Читали Псалтырь над умершим, уложили в присланный гроб. На третий его отпели в соборе и отвезли на кладбище. Мёрзлую землю оказалось долго долбить, и, когда они с гробом приехали на кладбище, оказалось, что могила ещё не готова. Растерянное лицо Семёна плыло над зимним тихим погостом. Наталья подошла к мужикам, что долбили землю. Они искоса глядели на неё, глаза отводили: им было неловко, что вот так случилось, просто неожиданно много было покойников в последние дни. Они были незлые мужики, хоть и сочувствие их растрепалось от работы.

Наталья отвернулась. Подошёл муж сестры, понял, сказал мужикам:

— Я вам поставлю бутылку водки.

— Две, — добавила Наталья, вспомнив, что у неё и больше есть. — Вы уж постарайтесь, родненькие.

Мужики кивнули и бодро продолжили работать, один пропал было, но потом вернулся с ещё двумя.

— Дайте мне лопату, я помогу, — нервно сказал Семён, но мужики не дали, ответили, что примета плохая, чтобы сын отцу могилу рыл.

Впрочем, работали они быстро, и скоро уже гроб опустили в яму, забросали землёй со снегом пополам. По весне он начнет таять, и могила опадёт, уменьшится, словно душа её окончательно покинет. Наталья пошла к саням и вытащила оттуда две бутылки, заготовленные для поминок. Протянула одному из мужиков.

— Да мы бы и так, — сказал застенчиво копатель, но бутылки взял. — Вы уж извините. Что-то много сегодня покойников.

Наталья отвернулась, смаргивая слёзы. Когда поехали домой, она почувствовала, как мороз стягивает лицо, влажное от слёз. Никто ничего не говорил, и Наталье было хорошо оттого, что можно молчать.

Дома уселись за длинный стол. За этим же столом сидели на её с Гаврилой свадьбе. На всех крещениях и праздниках. Странно было, что это один и тот же стол, под одну из ножек которого подложена газета, чтобы не шатался. Что это одна и та же скатерть, одна и та же посуда. Наталья подняла край скатерти, свисавший со стола. Он был искусно вышит красной гладью. Это она сама вышивала, ещё будучи в девках. Часть приданого. Шила, пальцы исколола. Хотелось сделать красивее, да и покойница мать, что наблюдала за работой, недовольно поджимала губы — ровнее, ровнее! Изнанка должна выглядеть так же, как лицевая, иначе какая ты хозяйка, кто тебя замуж возьмёт.

Как всё быстро прошло.

Когда Семён встал над столом, чтобы сказать про отца, он вдруг закашлялся и не смог сказать. Его усадили. На вдову не смотрели. Вдовам можно молчать.

Встал кто-то из друзей Гаврилы. Оказывается, у него были друзья, их было много. С одними он работал, с другими пил. Он не водил их в свой тихий, тёмный дом, потому что сам не любил там бывать. Наталья тоже не любила их дом. Зачем они так жили? А как можно было жить по-другому? Можно ли вообще было жить по-другому?

Вечером разошлись. Сёстры Натальи — успевшие приехать — встали стройным рядом бесконечной силы. Выстроились в линию. Убирали со стола, мыли посуду, переговаривались, иногда даже — когда думали, что Натальи нет — проскальзывали шутки, сказанные осторожно, вполголоса. Они теперь редко собирались. Вот только на похороны.

Сёстры остались в доме. Говорили вполголоса. Жизнь каждой была давно определена, но вся та отрава, что неизбежно накапливалась в любой семье, — сейчас отступила перед сестриным горем. И они были нежны друг к другу, добрее обычного.

Наталья встала утром первая, подбросила в печку дров. Сёстры ещё спали, дышали во сне. Тёплым сестриным дыханием полнился дом. От этого дыхания бежали все призраки. Бежала скорбь, и пропадало одиночество. Наталья натаскала и вскипятила воды, хотела было заварить большую кастрюлю каши, но вспомнила, что со вчера много осталось. Она и отвыкла от таких масштабов и от того, что столько остаётся на утро.

Сёстры просыпались, умывались, одевались. Часть из них, позавтракав, уехала — те, что жили далеко. Некоторые остались. Семён тоже стал собираться.

— Мне нужно вернуться, — сказал Семён. — Я и так много пропустил… Надо к выставке готовить работы.

Наталья хотела спросить, как же завод? Но потом поняла, что нет, он не сможет. Она и раньше это понимала. Но он был сын. Наследник. Так должно было быть. Он должен был встать во главе. Почему он не такой? Она хотела зажмуриться и уговаривать его, но чудовищным, нечеловеческим усилием проглотила это чувство.

Семён сказал:

— Я приеду летом. Там мёртвый сезон.

— Да, — ответила Наталья, зажмурившись. — Приезжай.

Семён неловко поцеловал её в лоб. Он был ласковый. Послушный и ласковый, как телёнок. Странный сын. Даже дочки такими редко бывают.

— Хорошо бы ты женился, — в отчаянии сказала Наталья.

Тогда бы он был менее странным, наверно. Стал бы как все. Семён пожал плечами. Его это словно совсем не интересовало. Словно он был монах. Наталья хотела ещё что-то ему сказать, как-то его остановить, что-то придумать, чтобы он не покидал родной Твери, но ничего не придумывалось. Сын, несмотря на все неловкости и чувствительности, был мужчиной, а она стала старухой. Что бы она ни предложила — это сработало бы только на человеке её эпохи. Но не сработало бы ни на ком нового времени.

Перекрестивши в дорогу сына, долго и библейски махала ему платочком. Потом вернулась к сёстрам. Сёстры собрали на стол, для обеда. Выставили на поминки сливовую наливку, но теперь уже в застолье не было столько ужаса от соприкосновения со смертью — люди вообще быстро от такого оправляются, если в гроб кладут не его близкого.

Сёстры были нежны к Наталье, глядели бережно, безмолвно условились её радовать — как делали прежде в день свадьбы. Но, поняв осторожно, что Наталья будет не против, если они сыграют, достали лото и начали играть на баранки, выдав каждой сестре по пять баранок капиталу. И через два часа, когда наливка подходила к концу, а бараночный капитал удвоился, Наталья обнаружила, что смеётся. Она оборвала себя — она не должна была смеяться, когда её мужа вчера положили в гроб, но она и до этого не смеялась, много лет не смеялась, она была такой суровой все эти годы…

Но потом ей подлили ещё, и достали карты, и стали играть на сушки, и так сидели и пили до самого вечера, и пели жалостливые песни, которые пели ещё в девушках. Расползлись, не забыв убраться, по своим постелям.

Утром третьего дня было уже не так: и не горестно, и не весело, а просто деловито. Сёстры быстро разъехались, осталась только одна. Сели, выпили чаю, начали беседу. Наконец собралась и последняя сестра — она всегда самая медлительная. Над ней за это подшучивали, но сегодня Наталья была ей за это благодарна.

Обнялись на пороге, и сестра запечатлела на Натальиных щеках три поверхностных, но медленных поцелуя. Наталья проводила сестру до калитки. Смотрела, как она садится в сани. Дала ей в руки тёплых пирожков. Вслед не смотрела. Как только сани тронулись, вернулась в дом. Сняла валенки вместе с галошами, обстучала их об лавку, оставила сохнуть. Вошла в дом, прошла к печи, села перед ней.

Дом был ещё тише и темнее, чем был всегда, потому что Наталья осталась одна.

«Что же мне теперь делать?»

Предыдущая главаГлава 9 из 23Следующая глава