Всё случалось всегда в середине зимы. Словно с белым, сверкающим, похожим на смерть безмолвием в людские сердца входила злоба, а в головы — безумие.
Японская война началась в середине февраля четвёртого года.
Семён, принятый в Академию, нашедший друзей, которые наконец его понимали, был счастлив: а там, за пределами зримого мира, лилась кровь и гибли корабли. В мыслях Семёна Дальний Восток был чем-то бесконечным, абстрактным, бездной, развёрстой на краю света: полно, у света есть край, у света есть бездна? Есть, есть. И Россия всегда с ней граничит, всегда в неё смотрит, и иногда — только лишь иногда — сама становится ею.
Известия приходили печальные, ошибка за ошибкой, поражение за поражением, смерть за смертью, горе за горем.
Семён написал картину: спящих в холодном море, обнявшись, дочерей морского царя, по числу погибших кораблей, и между ними девка Чернавка, так и не ставшая женой Садко. А над ними — сомкнутый лёд, как купол небесный, и рыбы плавают одиноко, и маленький рак играет с волосами Чернавки.
А что он ещё мог сделать? За эту картину его и хвалили, и ругали, говорили: Репину подражает. Он подражал, это правда.
Потом, когда кончилась война, он хотел было написать, как они проснулись, как они, взявшись за руки, как деревенские девки, в хороводе, всплывают вверх, и посмотрят вверх. А наверху лёд уже растаял и сквозь толщу воды видна весна и цветущие вишни.
Не написал. Другое случилось. Второй год обучения в Академии был годом от Рождения Христа тысяча девятьсот пятым. По его началу никто не ожидал, как страшен он будет: встречали — радовались, пили хрусткое шампанское, даст бог, мир с Японией заключим, а в остальном жизнь как была пойдёт. Когда миновал, пили молча, не чокаясь, на помин его души: останься мёртв, тенью не вставай.
Всё опять началось в середине злой зимы, на самом изломе, когда осень уже не помнят, а о весне ещё не мечтают. Встали заводы, один, другой, третий. Всё было спокойно, казалось, всё было спокойно: и вдруг поднялся высокий лесной пожар, охватывая всё больше и больше. Думали, что сойдёт — обойдётся, но не обходилось. Столица была охвачена заревом восходящего пламени.
В пятницу Семён и Тарас встретились в Академии. Настроение среди учеников было смятенное — то и дело сообщались новые сведения о восставших заводах, о скоплениях людей, о каких-то требованиях рабочих, часть оказывалась ложью, часть подтверждалась, нельзя было отделить реальность от выдумки. Некоторых однокурсников не было на занятиях: и непонятно, где они. Уехали? Или там, с рабочими?
Классы шли как обычно. Преподаватели заходили и держали дисциплину, возвращали студентов мысленно к Античности, к композиции, к истории искусств. Лица у них были строгие и скучные. Семён не понимал этого: его, как и других, охватила какая-то лихорадка свершающихся перемен, и волоски на его руках встали дыбом и стояли так три дня, пока всё не закончилось.
Преподаватели, казалось, совсем не знают, что происходит. Потом, много лет спустя, когда сам Семён станет учителем, он с таким же равнодушным и скучным лицом будет выходить к своим ученикам в моменты самых страшных потрясений. Он вспомнит своих учителей, и бедные деревенские дети будут удивляться тому, как держится их учитель, тому, неожиданно светскому, столичному, гордому, чего в их добром и тихом учителе отродясь, казалось, не бывало. Тогда Семён поймёт преподавателей Академии и переймёт их повадки — единственное, как возможно и должно держаться в минуты потрясений.
После занятий пошли к Тарасу. На улицах было как-то смутно, попадались группы бедно одетых, но каких-то деловитых мужчин. На площади кто-то агитировал, громко и эмоционально. Семён и Тарас шли кружной дорогой, чтобы не проходить мимо заводов. Там было ходить не надо. Так они, не сговариваясь, думали.
Иван уже пришёл. Сидел в зимней ранней полутьме, не зажигая света, в кресле. Курил.
— Да может, и не будет ничего, — сказал Тарас.
Иван посмотрел на него искоса, потом вздохнул:
— Да, вы правы, господа. Давайте поедим, что ли?
— Останешься у нас? — спросил Тарас Семёна после ужина. Это было обыкновенно, иногда ему стелили на диване в общей гостиной, которую делили Тарас и Иван. — Чего тебе, холодно, темно, а идти через весь город. Завтра засветло тот этюд закончим, с гипсовым Достоевским.
Семён остался. Он их дом любил больше, чем свой. В их квартире веяло чем-то таким спокойным, уверенным, вещей и книг было много. У них были и деньги, и желание обустраиваться: Тарас жил так, словно уже поселился тут навсегда, хотя это была только студенческая квартира, а Иван, заканчивающий курс в следующем году, уже словно знал, что будет делать, где работать и когда женится, всё у него было основательно и понятно. Все вещи Семёна умещались в саквояж, разве что рисовальное шло отдельно. Он больше не заводил, даже когда уже мог: всё ему казалось, что его вот-вот сорвёт с места.
Суббота прошла дома, какими-то неспешными делами, этюдом Достоевского, набросками Ивана («А, Тарас, ну ты и чёрт, карикатурист, хватит меня дразнить!» — но беззлобно, беззлобно). День был притихший, полный молчания и пустых разговоров. Семён на воскресенье тоже остался у друзей. Как-то уже даже речи не шло, чтобы ему идти домой. За окном плескалась непроглядная тьма. Они сидели у окна и смотрели в эту тьму.
— О чём они думают? — спросил Иван. — Я не могу этого понять.
— Темна чужая душа, — эхом откликнулся Тарас.
Их словно прорвало — молчание, в котором они тонули весь день, было нарушено.
— Ты же был рабочим, — полувопросительно сказал Семёну Тарас.
— Я был наборщиком в типографии, — сказал Семён. — Там легче, чем на заводах. И денег больше.
— Тяжело было?
Семён задумался:
— Да ничего… Ну… Однообразно, конечно, но я умел свой ум занять параллельно, и было нескучно. Но это совсем не как большие заводы. Там совсем тяжело, мне говорили.
— Ты понимаешь их? — неожиданно резко спросил Иван, поднимая палец и указывая за окно.
Семён помедлил, пытаясь разобраться, а потом сказал честно:
— Не знаю.
На этом снова на них пала стена молчания.
Когда утром они проснулись, оказалось, что Ивана нет, он куда-то затемно ушёл. Семён хотел пойти в город, искать его, но Тарас удержал его. Погода была ясная, хрусткая, морозная, но вся улица полнилась чёрными, чёрными людьми в зипунах. Они шли, как отряды, как воинские дивизии, но это были очень разные люди, это было… «Это было бы страшно, — подумал Семён. — Это могло, это должно было быть страшно. Но страшно не будет. Царь их послушает, с балкона Зимнего дворца, он даст им то, чего они хотят — он даст им восьмичасовой рабочий день и ту защиту, которую они хотят, — и они разойдутся и будут праздновать. Вот как всё будет».
Высокая вода поднялась, поднялась выше Александрийского столпа, один ангел, держащий крест, над чёрной водой виднелся, а потом вода окрасилась красным, и ангел закрыл рукой глаза, а когда вода отхлынула — оставила спящих непробудным сном на площадях людей.
Друг Иван, вернувшись, в порванном пальто, со ссадиной на левой скуле, только и сказал:
— Я хотел всего лишь посмотреть. Я посмотрел. Это бездна. Стозевная, отвратительная, грязная и кровавая.
Они помогли ему снять пальто, обработали раны, а он больше ничего не говорил.
— Но всё закончилось, — торопясь, сказал Семён. — Это всё ужасно, но всё закончилось.
Тогда это даже было похоже на правду. Тогда они этому поверили. Когда год, отмеченный страданием, словно растянутый на десять, закончился, всё как будто пошло по-старому. И хорошо, и хорошо: зачем нам эти перемены.
Натурные классы Семёна подходили к концу. По их окончании он получил справку, но промежуточная комиссия не сочла его достаточным для пансиона на старших курсах. Его работы и правда немного недотягивали, а денежное пособие распределялось между лучшими.
— Вы можете продолжить как вольнослушатель, за плату в пятьдесят рублей в год, — утешающе сказал председатель комиссии. — Или попробовать ещё поучиться и прийти на экзамен через год или два. Так многие делают. У вас хорошее чувство цвета, но навык сформировался не в том объёме, который нужен. Вам нужно просто ещё время, чтобы его отточить, но держать вас третий год в натурном классе мы не можем по Уставу.
Семён стоял, оглушённый этой новостью, и знал, чувствовал, что надо что-то сказать, спросить — потом шанса не будет, но не знал, что спросить.
Потом он вышел. Вокруг были однокурсники — оживлённые, все какие-то взвинченные: то счастливые, то, наоборот, угрюмые. Очень разные.
Какие разные у них будут судьбы.
«А моя, кажется, только что сделала какой-то виток».