В погребе стояла темень, пахло сыростью и прелой землей.
Вилли сидел на дощатом настиле, привалившись спиной к холодной глиняной стене. Он совсем замерз, нужно было заставить себя встать и походить, разогнать кровь, но почему-то жутко не хотелось двигаться.
Руки связали спереди. Запястья затекли, верёвка натёрла кожу. Русские, уходя, бросили ему старый рваный тулуп и нахлобучили на голову драную шапку, но и тулуп не спасал. У стены на полке стояла жестяная кастрюля с водой, а рядом ведро для нужды, которое хозяйка выносила раз в сутки, подтягивая вверх за веревку.
Он не мог смотреть ни на кастрюлю, ни на ведро.
Он ненавидел этот погреб. Ненавидел холод, запах сырой земли, русских наверху, а больше всего собственное бессилие. Эти сутки, вторые в плену, слились для него в одну сплошную ночь. И оставалась лишь одна спасительная мысль, за которую он держался. Отец его вытащит. Он обещал. Он доктор, начальник госпиталя в Гумраке, далеко не последний человек здесь, на сталинградском фронте. Отец это сможет.
Наверху заскрежетало.
Крышка погреба медленно поднялась, откинулась, и в проём упал тусклый свет. Вилли зажмурился, заморгал, а потом пригляделся. Над ним, на фоне светлого квадрата, стояла все та же женщина в платке, немолодая, с усталым лицом. Она поглядела на него сверху вниз безо всякой жалости, будто и не человек сидел перед ней в яме. Потом женщина что-то сказала по-русски и бросила ему под ноги какой-то предмет. Вилли сразу не разглядел.
Пригляделся: у ног лежал кусок хлеба. От голода Вилли мучился ещё со вчерашнего дня, так что теперь схватил кусок связанными руками, вцепился зубами, рванул. И тут же закашлялся, сплюнул. Хлеб был старый, по корке его уже шла седая плесень. Вилли с отвращением отшвырнул кусок в темноту.
Женщина наверху покачала головой и сказала что-то ещё, говорила длинно, с эмоциями. Слов Вилли не понял, но переводить и не требовалось. Эта женщина кляла его на чём свет стоит. Ненавидела и презирала.
— Выпустите меня! — закричал он снизу, задирая голову. — Отпустите! Мой отец всё сделает, слышите⁈ Мой отец…
Крышка захлопнулась и отрезала свет.
Вилли кричал ещё, но из глухого погреба, из-под земли, крик его метался по стенам и никуда не выходил.
А часом позже, накричавшись и обессилев, он обречённо ползал по настилу в темноте и шарил руками по доскам. Искал выброшенный кусок. Нашёл, обтёр о тулуп и съел весь, стараясь не думать про плесень. В темноте это было проще.
А наверху Марфа отряхнула руки от хлебных крошек.
Это был её погреб. Тот самый, где она прятала от немцев разведчика Федотова, пока тот отлёживался с раной. Теперь привели ей нового постояльца, только этого велели лишь сторожить, безо всякого выхаживания. Подержи, Марфа, сказали. Вопрос жизни и смерти, на него нашего человека выменивают. Марфа согласилась. Она давно уже со всем соглашалась, такое пришло время. Раньше в этом погребе она спасала своего, теперь же держала в заточении чужого.
Хлеб немцу она бросила, какой был. Заплесневелый.
— Ешь, немчура, — сказала она ему сверху. — Доброго харча на тебя переводить не стану, не заслужили. Никто вас сюда не звал. А что кривишься-то, что плюёшься? Порченый? А мы вот такой теперь едим. Думаешь, мне хороший дают? Я при вашей кухне спину надрываю — воду таскаю да котлы чищу, я всё вижу. Как хлеб отсыреет да заплесневеет, его нам и отдают. Немец такое уже не ест, а русскому, стало быть, сойдёт. Вчера картошку перебирала, гнилую. Половину повыкидывали, а из остатков нам велели варить. Ни собака, ни свинья бы есть не стала. Ничего, едим. И ты поешь. Что лупишься? Не дозрел ещё до такой еды? Ну, посиди. Дозреешь.
Немец снизу глядел на неё круглыми глазами и ничегошеньки, конечно, не понимал. Ни словечка. А Марфа остановиться уже не могла. Она не кричала, но слова её не заканчивались, текли и текли.
Всю жизнь она была женщиной сердобольной. Побирушку не отпускала без куска, приблудную кошку без плошки. А теперь вот стояла над ямой с живым человеком и ровно ничего не чувствовала — жалость в ней будто выгорела вся. Злость одна осталась. За дома сгоревшие, за соседей и родню, которых больше нет, а было их пол-улицы. За гнилую картошку. За то, что горбатилась теперь на тех, кто всё это устроил.
И ведь попробуй скажи им, что больше работать не пойдёшь, думала она, глядя, как немец разевает рот в крике. Тут же староста прибежит, а следом жандарм. В лучшем разе побои причинят, в худшем же — уведут, и ищи потом человека.
Немец в яме закричал громче, что-то по-своему — даже хорошо, что она не понимала, что это за «лос», и в голосе даже отчаяние послышалось. Но Марфа и бровью не повела. Плохо ему тут? Людям нынче похуже приходится, и хорошим людям.
Она захлопнула крышку. А потом подумала, приволокла еще из сеней старый войлок и накрыла люк, а поверх войлока раскатала ковёр — не старый половичок, а оставшийся ещё от довоенной жизни, тот, что берегла дочке на свадьбу. Только нет больше дочки. Из-за таких гадов и нет.
Из-под пола ещё доносилось глухое, еле различимое мычание. Потом стихло и оно.
Марфа поправила ковёр носком и пошла ставить воду. Дел на день было много.
Справа ударил оглушительный взрыв, и Ростовцев упал на землю, хоть и с запозданием. Осколки уже просвистели над головой секунду назад. А он лежал. Уже осыпалась вокруг поднятая взрывом сухая земля, а он всё вжимался в грунт, стиснув зубы. Потом поднял голову. Впереди, у сгоревшего дома, оседала бурая пыль, и оттуда, из пыли, кричал человек, которого зацепило миной. Кричал на немецком, высоко и отчаянно, а потом завыл на одной ноте.
Но на крик этот особо никто не обращал внимание. Обычное дело…
— Встать! — рявкнули сзади, тоже по-немецки. — Продолжать работу!
Работу… — подумал Дмитрий. — Не бой, а работу… Но такую же смертельную, как если бы их бросили в атаку.
Ростовцев поднялся, отряхнулся и снова взял свой инструмент для поиска мин.
Инструментом Ростовцеву служил минный щуп — немецкий Minensuchstab образца тридцать девятого года. Длинный, лёгкий, составленный из металлических трубок, с тонким закалённым остриём на конце. Держать его нужно не всей пятернёй, а легко, пальцами: тогда по слабой отдаче лучше чувствовалось, во что упёрлось жало.
Перед выходом на утреннем инструктаже унтер из сапёров собрал новичков и показал, как им работать. Объяснял, что давить нельзя. Щуп следует вводить в грунт осторожно и при этом почти отвесно. Почувствовал сопротивление — остановись и проверь ещё раз, рядом. В камень остриё упиралось резко, с твёрдым коротким толчком. Металл же отзывался иначе, иногда со слабым звоном по трубке. Дерево чувствовалось хуже всего, жало входило в него глухо, с небольшим сопротивлением, и неопытный человек легко мог принять такой контакт за твердый грунт.
Унтер особенно предупредил про русские мины в деревянном корпусе. Такие почти не давали сигнала обычному миноискателю, и если металлических деталей было мало или они лежали глубже, прибор мог мину пропустить. Поэтому после миноискателя всё равно приходилось проверять подозрительные места щупом.
— Если вдруг почувствовали дерево — дальше не давите, — сказал унтер. — Руки убрали, место запомнили и зовёте сапёра. Самим ничего не раскапывать и не трогать. Наткнётесь на проволоку — тоже замерли. Один лишний нажим, и объяснять второй раз уже будет некому.
На этом обучение закончилось. Пять минут на разбитой улице, а потом несколько пробных уколов в землю — и штрафников погнали вперёд, проверять кварталы.
Рабочую команду разбили на небольшие группы, каждой дали свой участок для обследования: кому улицу, кому двор, кому проход между развалинами. Ростовцеву с Кранцем достался узкий проулок между двумя выгоревшими домами. Стены обвалились почти до фундамента, кирпич вперемешку с землёй лежал прямо на дороге, а кое-где из завалов торчали обгорелые балки.
Русские, отходя из этих кварталов, оставили мины в местах, где немцы наверняка должны были пойти следом: на проездах, во дворах, возле удобных обходов и в промежутках между домами. Особенно подозрительными были такие точки, где через развалины сама собой напрашивалась дорога.
Теперь эти проходы проверяли заключенные из полевой штрафной роты. Метр за метром, шаг за шагом. Ростовцев осторожно вводил щуп в грунт перед собой, проверял и только после этого переносил ногу вперёд. Если под остриём чувствовалось что-то подозрительное, место отмечал тряпицей и звал сапёров. Технике и пехоте требовалась дорога, а прежде чем по ней пойдут грузовики, тягачи и солдаты, кто-то должен был пройти первым и проверить каждый метр.
Сегодня первыми шли они.
Шинели на них были солдатские, а всё же никого из отряда солдатами даже с первого взгляда уже не назовёшь. Обмундирование старое, прожжённое, местами расползшееся по швам. Погоны сняты, петлицы спороты, шевроны и наградные ленты сорваны. На ткани остались более тёмные полосы, дырочки от ниток. Всё, что осталось от званий и наград. И самое поганое — зашивать всё это не разрешали. Пусть каждый встречный сразу видит, кто перед ним. Не строевой солдат боевой части, а осуждённый военнослужащий, которого суд отправил отбывать наказание в штрафную полевую. Пятая рота второй такой части.
Про пятисотые батальоны Ростовцев слышал ещё до Сталинграда. Там человеку хотя бы возвращали оружие и давали шанс заслужить дорогу обратно, в обычную часть — если, конечно, он выживет в таких вылазках. Здесь было иначе. Здесь винтовок вовсе не давали.
И вот один из заключенных, у сгоревшего дома, нашёл мину подошвой, а не щупом.
Скорее всего, это была русская ПМД-6 — небольшой деревянный ящичек сантиметров в двадцать длиной, чуть шире ладони. Русские ставили их неглубоко. Заряда хватало, чтобы раздробить стопу или оторвать её почти целиком. Если человек не истечёт кровью в первые минуты, шанс выжить ещё останется.
Этому повезло хотя бы в одном: санитар оказался рядом. Жгут затянули выше раны, культю быстро перебинтовали и оттащили пострадавшего к битой стене, подальше от прохода. Там и оставили ждать машину. Сказали, заберут вечером, когда пойдёт транспорт к лазарету.
Заключённый теперь лежал на шинели, вытянув здоровую ногу, а перебинтованную держал обеими руками чуть выше колена. Повязка уже потемнела от крови. Он стонал и стонал — хоть и негромко, но без остановки, всё на одной ноте, и этот звук тянулся над улицей, пока остальные продолжали искать мины.
— Слышишь, как воет? — вполголоса сказал напарник Ростовцева, вводя щуп в землю. — Нарочно его тут положили. Чтобы мы слушали…
Напарника звали Бруно Кранц, здесь, в роте, он считался уже старожилом, потому что служил, а вернее, отбывал, уже третью неделю. Бруно был среднего возраста, но похожий на старичка, потому что худой — одни кости. Щупом он работал умело, без единого лишнего движения, будто всю жизнь этим занимался.
— Видишь колышки? — Кранц повёл головой на белые палочки, редко расставленные по краям рабочей полосы. — Думаешь, мины ими отмечены? Нет, дружок. Это наша граница. Шагнёшь за них без команды, часовой стреляет сразу. Кричать «стой» ему не обязательно, такой порядок. Так что работай и с полосы не сходи.
— Нет… — замотал головой Ростовцев. — Это границы минных полей. Не могут они вот так в нас стрелять.
— А ты попробуй, проверь, — хмыкнул Кранц. — Сегодня мы с тобой, Дмитрий, выжили… а про завтра загадывать не будем. Я не хочу подыхать вот так, без погон, в рванье, и со щупом вместо винтовки. Я солдат.
Ростовцев оглядел себя. Ещё неделю назад на левом рукаве у него был ефрейторский шеврон, за плечом — винтовка с оптическим прицелом, и командование уважало его как подготовленного специалиста, снайпера.
Теперь от прежнего положения не осталось ничего. На нём висело затасканное обмундирование без погон, петлиц и знаков различия, а в руках вместо винтовки был длинный минный щуп. Здесь никого не интересовало, кем он был неделю назад. Теперь он был одним из осуждённых, лишь одним из тех, кого первыми посылали на смерть.
— Сколько тебе дали? — спросил Ростовцев.
— Восемь месяцев, — ответил Кранц. — Отбывать вот сюда прислали. Только месяцы я бы на твоём месте не считал. Здесь другой календарь жизни.
— А бежать никто не пробовал?
— Куда? — Кранц покосился на него. — К русским? Да они и пленных не берут. Попал — и всё, конец.
Дмитрий нахмурился.
— Кто тебе это сказал?
— Все говорят.
— Я был на передовой, — сказал Ростовцев. — И ничего такого не видел.
Кранц пожал плечами:
— А в плену у русских был?
— Нет.
— Вот и я не был. И проверять на собственной шкуре не собираюсь. Нам с тобой один путь, Дмитрий: дожить до конца срока и не заработать сверху нового.
Кранц осторожно переставил щуп и только потом шагнул следом.
— Хотя говорят, есть ещё одна лазейка. Если несколько месяцев продержишься без взысканий, работать будешь как положено и начальство даст хорошую характеристику, могут представить к переводу в пятисотые. Не обязаны, конечно. Кого возьмут, кого нет.
— В пятисотые? — переспросил Ростовцев, хотя уже понял, о чём речь.
Но зачем лишний раз показывать свою осведомлённость. Да и потом, кроме болтовни Кранца, слушать тут нечего. Только стоны того несчастного. Так что пусть Бруно рассказывает…
— В батальоны для искупления, — пояснял тот размеренно между делом. — Там уже оружие дают. Форма нормальная, погоны вернут, снова служишь в строю. Только задачи дают такие, что ещё неизвестно, что лучше. Оттуда-то тоже далеко не все возвращаются.
Он помолчал и кивнул вперёд, на разбитую улицу.
— А пока остаётся надеяться, что фронт уйдёт отсюда дальше. Захватим Сталинград, тогда, может, и нас с мин снимут. Дороги заставят чинить, завалы разбирать. Тоже работа каторжная, зато каждый шаг не думаешь, что сейчас ногу оторвёт.
Наконец, подъехала полевая кухня, и рабочей команде, отложившей щупы, раздали обед.
Каша была ячменная, но слишком серая, и от неё шёл слабый, но вполне внятный затхлый душок залежалого зерна, который не выварить никаким кипятком. Ростовцев, хоть и морщился от привкуса, всё равно выскреб ложкой дно котелка, съел всё до последнего зёрнышка.
Послышался шум мотора: на поперечной улице, уже проверенной и открытой для проезда, остановилась легковая машина. Авто встало за ограждением рабочей полосы, и оттуда вышел гауптман — офицер холеный и сытый. Он обошёл машину, подал кому-то руку, и на битый кирпич осторожно ступила дама. Тёмное новое пальто, каракулевая шапочка, изящные руки в тонких кожаных перчатках. Только и сделала, что один шажок, осталась у машины. Среди развалин, оборванцев-заключенных и минных отметок она смотрелась так дико, что вся группа на секунду забыла про котелки и щупы.
Ростовцев узнал обоих, и внутри у него похолодело.
Гельмут Бреннер и его спутница… Элеонора.
Тот самый гауптман из комендатуры, с которым он повздорил в штабс-кантине из-за одного танца с прекрасной Элеонорой. Его случайный сосед по столу, Винтер, ещё предупреждал тогда: Бреннер из тех, кто ничего не забывает. И по року судьбы теперь он здесь… Скорее всего, перевёлся из комендатуры. И Элеонору с собой забрал.
К машине уже бежал фельдфебель охраны.
— Герр гауптман! Рабочая команда пятой роты на разминировании! За день обнаружено двадцать шесть мин, потери — двое раненых, один убит.
— Стройте заключенных.
Штрафников согнали с полосы и построили в две шеренги вдоль битой стены, у которой всё стонал давешний бедолага, только сейчас его быстренько унесли с глаз долой. Бреннер неспешно шёл перед строем, заложив руки за спину. Ростовцев глядел прямо перед собой, в одну точку, втянув голову в плечи. Пусть пронесёт, думал он. Не узнай. Мало ли нас тут, серых, одинаковых.
— Заключённые, — заговорил Бреннер. — Каждый из вас отбывает наказание, назначенное германским военным судом. Здесь от вас требуется одно: работать, соблюдать дисциплину и выполнять задачи в назначенный срок. Тот, кто выдержит его без новых взысканий и докажет, что способен снова служить, ещё может получить возможность вернуться в строй. Кто не выдержит — пенять будет не на кого. Рабочий день — десять часов. Выходных для вас нет. Вопросы?
— Герр гауптман, разрешите спросить, — хрипло произнёс кто-то из второй шеренги. — Кормят плохо. Мы не можем работать лучше, если питание ни к черту.
Бреннер даже не повернул головы в сторону голоса.
— Вы получаете довольствие, установленное для заключённых этой части. На передовой сейчас тоже не изобилие. Хотите снова получать солдатский паёк — сначала верните себе право называться солдатами. Ещё вопросы?
Больше никто не заговорил.
Бреннер неторопливо пошёл вдоль строя, останавливая взгляд то на одном, то на другом. Ростовцев стоял неподвижно, слушая шаги гауптмана, и надеялся, что тот просто пройдёт мимо.
Бреннер прошёл, не меняя темпа. Будто бы не заметил. Ростовцев уже успел выдохнуть. А гауптман вдруг остановился, помедлил, и затем резко повернулся.
— Заключенный Ростовцев. Выйти из строя.
Ростовцев сделал два шага вперёд и остановился. На Бреннера он не смотрел — взгляд сам ушёл ему за плечо, туда, где возле машины стояла Элеонора. Красивая и одинокая.
Гауптман медленно оглядел его с головы до ног:
— Так вот куда вы всё-таки добрались, — сказал он. — Должен признаться, Ростовцев, я не особенно удивлён. С вашим вздорным характером это было лишь вопросом времени.
Уголок его рта дрогнул, но гауптман сдержал улыбку, хотя далось это ему явно с трудом.
— Что ж. Теперь у нас будет возможность познакомиться гораздо ближе. Обещаю вам, Ростовцев, скучать здесь не придётся.
Дмитрий же почти не слышал последних слов. Он продолжал смотреть мимо Бреннера — на Элеонору.
Она тоже узнала его, тут не оставалось никаких сомнений. Элеонора побледнела, рука её в перчатке поднялась к воротнику и замерла, а взгляд метнулся к Бреннеру и тут же вернулся на Дмитрия.
— В строй, — резко сказал, будто выстрелил, Бреннер.