Высушила голову, расчесалась, надела розовый домашний костюм. Образ «послушная девочка». Пришла в кухню к тете Марине, как сказали.
— Что помочь?
— Вот рыбку положи на противень, и маслом оливковым сверху ее. Будем запекать сейчас, духовка нагрелась уже.
— А чего их три штуки только? Кирилл не будет?
— Да он позвонил, что в бар с друзьями опять. Лето, сама знаешь, дело молодое.
— Да уж знаем.
Ульяна промассировала окуней маслом и лимончик еще сверху выжала. Тетя Марина открыла духовку — пыхнуло двухсотградусным жаром — и руками в стеганых рукавицах задвинула противень внутрь.
— Ну вот. Двадцать минут теперь засекаем.
— А еще что поделать?
— Да ничего пока. Рис вот доварится, снимем. Ну ты присядь. Тебе, может, плеснуть коньячку?
— Да не, я не буду. Спасибо.
Тетя Марина кивнула доброжелательно: мол, неволить не буду. Присела на край стула, дотронулась до Ульяниных пальцев. Та от неожиданности подтянула пальцы в кулак.
— Как Саша?
Так она это с ней ласково, обволакивающе. Ульяна чиркнула по ней взглядом, считала: да это не ласка, наверное, а осторожность. Это тетя Марина ее стегаными рукавицами брала, потому что от Ульяны тоже на двести градусов жар пыхал.
— Не очень Саша. Ну, он-то хорохорится, то есть... Но такое.
— Это все так ужасно... — тетя Марина покачала головой.
Голос у нее был вообще глубокий, приятный — а тут скрипнул, как колодезный ворот. Играет? Нет, с этим играть совсем уж было бы. Странно.
— Я тебя хочу попросить... Ты не злись на Макса, что он так. Ты ему нравишься, вообще-то.
— Ага, конечно.
Тетя Марина погладила ее еще раз — по тыльной стороне ладони, как будто приручая какую-нибудь лесную зверушку. Теперь Ульяна не стала дергаться: ждала, что будет дальше.
— Окей.
— Это самое тяжелое, знаешь? Такое время сейчас нервное.
— Да уж, — согласилась Ульяна. — Не поспоришь.
— Ты точно не хочешь по рюмашечке хлопнуть? Пока он ходит? — тетя посмотрела на Ульяну ищуще, почти жалобно.
— Точно. Но вы пейте, теть Марин.
— Да мне нельзя. Если бы с тобой, я бы исключение сделала, а так... Ладно.
— А чего нельзя? — спросила Ульяна.
— Да... С антидепрессантами плохо, — тетя Марина улыбнулась. — Побочки там могут всякие.
— А.
Стала понятна и обмяклость тетина, и надломленность, и скрип в голосе; и за то, что теть Марина ей призналась, Ульяна смягчилась, ослабила пружину.
— Я мысль хотела досказать... Время нервное, а главное... Главное, что не мы в этом виноваты, понимаешь? Мы тут все заложники. Ты по-своему, я по-своему, Максик... А виновата такая сила, перед которой мы просто пух, ничто. Микробы. И вот мы злимся-то не друг на друга, на самом деле, а на нее. Но с ней-то ничего не сделаешь, и даже сказать боязно. И от того, что боязно, нам еще хуже. И мы вот друг на друга... Собак спускаем. На семью, на друзей. На своих-то можно срываться, на своих нестрашно. Да? А то, что так можно последних близких людей потерять... Не думает никто. А если родных, друзей просто вот так в споре... От себя оттолкнешь? В такое время, тем более. Уж хуже ничего не придумаешь. Чем одному остаться.
— Ульяна кивнула: ну. Само собой кивнулось.
К теть Марине у нее претензий, в принципе, было ноль. Та к ней каждый из полутора раз, которые племянницу за всю жизнь видела, была по-доброму. Она, видимо, маму Иру любила, сестры же, хоть и двоюродные, и вот по материнской линии перепало этой любви и Ульянке.
— Я это Максу все пытаюсь донести. Но он такой, знаешь... В танке.
— Я и вижу, — хмыкнула Ульяна; на секунду расслабилась и положила на живот руку.
— Ты не беременна, случайно? — вдруг спросила у нее тетя Марина.
Врасплох застала, попала в мякотку. Ульяна ойкнула, съежилась, губы хотела загнуть вверх уголками, а они загнулись вниз.
— Тетя Марина без слов поняла, придвинулась к ней и обняла.
— А кому же он за игристым тогда пошел? — прошептала она.
Ульяна только пожала плечами. Тетя Марина подержала еще чуть-чуть и отпустила ее. Вдохнула — выдохнула. Щелкнула духовка.
— А вот тебе — неужели не страшно?
— Да че тут, — сказала Ульяна.
— Как матка узнала, что Сашка теперь без ног — так и все.
— Я ему звоню, слышишь, это самое, Саш, радость какая, нашелся. А он мне: мам, ты только не ругайсь, это самое, мне ведь ноги отрезали. Я говорю, как это, отрезали? А вот, одну по колено, а другую-то по жопу почти по самую. Гангрена была, говорит. Доктор не разрешил оставить.
— Ой, горе какое... Горе... Санечка мой... Мой Санечка... Ох... Ох...
— Да не вой ты уж так-то. Живой ведь, главное дело. Вчера еще думали, что помер, а сегодня уже живой.
— Ах ты Саня-Санечка!
— Мам! Я тебя попросила!
— Ну ладно... Ну ладно... Ох...
— Будешь выть так, еще опять сердце схватит. Не вой, говорю тебе.
— Дак это ведь как?
— Я ж не вою!
— Дак ты, Танька, вон какая. У тебя шкура-то какая толстая. Тебе-то что будет.
— Все, мам! Иди выпей валокордину и все!
Такой вот разговор состоялся. Повесила Татьяна трубку, посидела в тишине. Была обида на мать за слова про толстую шкуру. Нечестно это было ей сейчас говорить.
А сама Татьяна, как про Сашку с его ногами узнала, поняла одно: теперь не будет, как хочется, а будет, как надо. Вот, надо было ехать в Москву. Надо было с сыном сидеть. Надо было его вытаскивать. Всю жизнь оставшуюся теперь чего-то надо будет.
Спросила Светку поискать про выплаты. Это ведь, если без ног, инвалидность получается, и сразу первой группы. Потеря трудоспособности. Светка рыла-рыла, нарыла в телефоне своем, что бывают президентские выплаты по тяжелому ранению на три миллиона, за инвалидность еще миллион, и потом если со службы увольняться, то еще чуть не три. Когда этих миллионов навалило, хоть они были и воображаемые, Татьяну отпустило сразу. Другое дело. Тут и ипотеку закрыть хватало, и оставалось еще. Больше получалось, чем если б Сашка три года служил.
Выпила сама валокордину, стала звонить Ульянке. Надо, раз обещала. Была мысль — поехать самой, не терпеть Ульянку в поезде в одном купе с собой рядом, но уж ладно. Это вот и еще одно: лучше ее было держать при себе, когда она пойдет к Сашке. А то, неровен час, соберется еще скулить ему, дескать, мать ее аборт убеждала сделать, а Сашка впечатлительный. Рассорит еще, не дай Бог, их с Сашкой. А он вона, раненый, надо ему это? Нет, пока поедут в купе, могут по-женски все позакрывать, помириться.
А может, она и сделала аборт уже?
Сначала хотелось, чтобы уже сделала. Чтобы отвязалась от них Ульянка, не зарилась на Сашку, не претендовала. А потом Татьяна вспомнила, что он теперь безногий. Безногому-то нелегко будет найти себе другую невесту. А тут уже, вроде как, решен вопрос. Своя, знакомая. И что женится, пускай, как раз им президентских безногих денег еще столько же насыплют, сколько она от солдатской получки думала выгадать. Будет и им, и ей хватать. Надо только теперь отношения наладить. Взять Ульянку под уздцы.
Да будет ли она с ним сидеть? Татьяна, как первый раз Ульянку увидела, как про массажку узнала, сразу поняла — ненадежная. Массажка ли, блядушник ли, невелика разница. Поймешь, какой от щелки легкий заработок, пойди-ка после этого на птицефабрике потяни лямку, птичьего дерьма понюхай. Небось, не захочешь. Нужна им в дом такая невестка?
А все же...
Ну, пускай как будет, так и будет.
В трубке все пищало и пищало длинными, по-комариному, Татьяна уже плюнуть хотела, пока Ульянка наконец очухалась.
— Да, Татьян-Николавна. Добрый вечер.
— Долго ты! Не отвлекаю?
— Нет-нет. Как вы? Какие новости?
— Да какие тут новости... Сама знаешь. Слушай-ко. Я вот думаю ехать. Ты-то поедешь? Собиралась.
— А вы когда думали?
— Дак вот, хоть завтра утром.
Ульянка там что-то призадумалась. Татьяна подождала-подождала, не вытерпела: ну не хочешь, как хочешь. Мое-то дело предложить.
— Или что у тебя, работа?
— Та оживилась.
— Работа, да, Татьян-Николавна! Я так день в день не отпрошусь. Давайте, может, хоть вечером завтра? Там же есть ночные вот до Москвы.
— А есть? Я не смотрела еще.
— Всегда были раньше.
Вечером? Положа руку на сердце, вечером-то и Татьяне самой было лучше. Доделали бы спокойно детскую, щей бы хоть сварила им на два дня, чтоб всухомятку из холодильника не жрали, да и поехали бы ночным, в самом деле. Еще жить где-то ведь надо, так небось и не найдешь.
— Ну ладно, давай вечером.
Подождет уж Сашка, ничего ему не сделается.
За стол Ульяна вернулась вся взвинченная. Вроде, и выбила себе отсрочку, а все равно. Это все быстро закручивалось, быстрей, чем хотелось бы, а впереди было такое время, где ни себя жалеть уже нельзя будет, и никого.
Положила руки на стол, а они прыгают. Убрала на колени.
Дядя Максим вернулся с улицы с бесполезным шампанским; хоть вроде как успел продышаться, остыл, а разговор все равно не клеился. Слышно было, как лязгают ножи по фарфору. Дома, когда ссора, Ульяна под телевизор ела, чтобы тишина так в уши сильно не лезла, а тут и телевизор был под запретом. На хера и покупали тогда.
Только тетя Марина все поглядывала на Ульяну многозначительно и тихо улыбалась: мол, вот какой у нас с тобой от него секрет. Но от разговора с Сашиной матерью эта струнка, на которой в Ульяне можно было поиграть, а она тихо пела, натянулась чересчур, и звенела теперь слишком высоко и угрожающе. Ульяна уже слышала это в себе, а тетя Марина пока что не слышала.
Искромсали и перетерли зубами весь салат, настала очередь рыбы. Опять руки в варежки, опять из духовки, как из пекла, дохнуло — тетя Марина выложила аккуратно окуней, запахло розмарином. Стали разбирать рыбу на кости и волокна. Два бокала с пузырьками стояли нетронутые, только дядя Максим себе подливал. И чем больше подливал, тем больше пузырилось в нем какое-то говно. Это видно было — тик выдавал. Но нос поморщит, то рот скривит, то прищурится. Нет, не закончил еще выступать, поняла Ульяна.
— А за что мы еще не пили? — сказал он.
— За Сашино здоровье, — твердо ответила ему она.
— Ну давай, давай за Сашино здоровье.
Ульяна подняла бокал, пригубила. Тетя Марина тоже, осторожно — и предупредительно на мужа так краем глаза, раз. Дядя Максим большой глоток сделал, не пожалел. Потом постучал по стеклу ногтем: зазвенело очень высоко и тонко.
— Ты же была у него? Что говорит?
— Да чего ему говорить? Привыкает. Думает, че дальше. Уже хорошо.
— Хорошо?
— Ну а че. В его-то положении.
— А он... Ну... Рефлексирует вообще? Думает, как он в этом положении оказался?
— Максим, — вклинилась тетя Марина.
— Да не, все ок, теть Марин.
— Максим, человеку пришла повестка. Что тут можно рефлексировать? Деваться некуда, встал и пошел. Опять ты с нашей колокольни...
Дядя Максим еще больше глоток сделал, подавился пузырями, сморщился. На жену он не хотел обращать внимания. Хотел дальше Ульяну ковырять, хотел ее тоже — на кости и волокна.
— А как мы все в этом положении оказались? Ну он ладно, а ты?
— Что я?
— Ну вот ты думаешь, как и почему мы тут все, в этой точке?
— «Мы» это кто?
— Максим.
— Мы это ты, он, я, Марина. Все мы. Как это так получилось?
— Вы, может, прямо уже скажете?
Ульяна отложила нож, отодвинулась от рыбы, от которой чуть-чуть только успела отъесть.
— Ульяш, не надо. Тебе не нужно...
— То есть, никакой вообще рефлексии.
— Чисто по нолям, — нагло глядя дяде в глаза, сказала Ульяна.
Если надо вашу рыбку вместе с наставлениями кушать, то на хуй. Документы готовы все, завтра будет у нее свадьба в бэушной фате, зарегистрируют отношения, начнется все другое, там уже никто не будет ей морали читать, уму учить — и там Ульяна будет у жизни не в гостях, а сама себе хозяйка.
Дядя тоже сложил прибор.
— Я просто поражаюсь, если честно. Вот у тебя забирают твоего молодого человека. Забирают, возможно, на смерть, под каким-то совершенно бредовым, завиральным поводом.
— Максим! Остановись, не порти всем ужин!
— Мариночка, неужели ты считаешь, что этот великолепный ужин так легко испортить?
— Я тебя прошу...
— А я прошу тебя! Можно, я хотя бы у себя дома буду называть черное черным, а белое белым? На работе — молчи, на улице — молчи! Можно дома-то хотя бы не бояться правду говорить? Дома это не «СВО» называть буду, а войной — можно?
— Ульяна ухмыльнулась.
— А что вы на улице-то молчите? Вы не молчите.
— А ты что молчишь? Вот у тебя парня твоего забрали! Как крепостного просто схватили, и все! Ломают и ему, и тебе всю жизнь. Просто берут человека и через мясорубку пропускают. И мало того, что пропускают его самого, еще и превращают его в орудие... Ладно. Нет, не ладно! В орудие убийства. И вот неужели до сих пор ничего не становится ясно? Ну ты же неглупый, вроде бы, человек, Ульяночка!
Вот это, может, ее и добило. Затянула красная пленка дядю Максима. Была бы Ульяна прежняя, может быть, и потупилась бы, и стала себе дальше окуня кушать, белками и рыбьим жиром запасаться. Какая разница, потерпеть-то уже осталось! До завтра. Но та Ульяна, которая в Москву поездом с ебнутыми солдатиками приехала, которая в госпиталь к Саше походила, была уже другая какая-то, нервная.
Ну ладно, че. Погостила — и хватит. Наклонила голову вбок и четко вбила:
— А че это он крепостной? Саша сам пошел.
Этого ее дядька совсем не ожидал. Учительское строгое выражение у него сдулось и сползло, что он там все пыжился. На́ тебе леща, распишись.
— В каком смысле?..
— Ну в каком-в каком? В прямом. Контракт подписал.
— Добровольцем? Это вот которые за деньги?
Он оглянулся на свою жену — ошалело. Та только губами шлепала, сама-то как рыба. Потрясла головой — я не знала, не знала, мол... Ну ничего, вот теперь и узнала. Сколько можно уже Ульяне это в себе держать? Хавайте.
— Ты же нам сказала, что он по повестке... Вы мне говорили, что он по повестке, по мобилизации!
— Ульяна мигнула, но растерялась ненадолго.
— А при чем здесь деньги-то?
Дядя Максим все пытался управиться со своим лицом, но брыла у него тряслись, а глаза покраснели и слезились от с трудом удавливаемого бешенства.
— Да тут при всем деньги! Давай ты у нас не будешь теперь дурочку изображать невинную! Это сколько ему миллионов положено? Пять? Семь?
— А че вы считаете-то, дядь Максим? Ваши, что ли?
— Слава богу, что не мои...
— Ульяна! Я умоляю! Тебе нельзя нервничать...
А она не хотела, чтобы к ней сейчас с поблажками, со снисхождением. Она уже все, на арену вышла. В ней, сука, Хабиб проснулся.
— А как ты думаешь, Ульяночка, за что ему такие деньжищи платят? Пять миллионов рублей! Это за жизнь столько не заработать!
— Потому что рисковал этой жизнью, вот как раз и выходит.
— Да мало ли кто рискует! Вон рабочие на стройке лазят по верхотуре, рискуют! Им же столько не платят? Нет, не за это.
— А за что?
— А за то, Ульяночка, что он туда пошел убивать других людей, которые ничего ему плохого не сделали. Других живых людей, которые жили-были в своей стране, в своих домах, пошел убивать и мучить. Он же знает, что людей убивать плохо, что это грех, его же так воспитывали, нет? А там ведь такие же люди, как мы! Украинцы. Они на нашем языке говорят, у них имена такие же, такие же фамилии, как у нас. Дома такие же у них, мебель, ковры. И вот, чтобы он про это не думал, чтобы ему не страшно было их убивать, и чтобы не стыдно, ему такие деньжищи дают. Пять миллионов! В Газпроме люди столько не получают! А знаешь, кто столько получает?
— Кто? Ну кто?
— Киллеры! Убийцы наемные!
И тут Ульянку разорвало совсем: вскочила и зыркнула сверху дяде глаза в глаза. Стул завалился, бокал упал, растеклось выветрившееся шампанское.
— Он туда не за это пошел! — крикнула она. — Вы его не знаете, а я знаю! Саша не убийца никакой! Он добрый! Он отзывчивый! Он туда пошел, потому что там людей наших обижали! Он за них туда пошел!
— За кого? За каких людей?
— За русских людей, за каких! Вы знаете вообще, с кем они там воюют? Они не с украинцами там воюют! Они там со всем Западом воюют! Вы про мясорубку, так вот это их, их в мясорубку-то! Простых украинцев! На наших пацанов кидают! Вы знаете, в каких условиях? Вот ему ноги отрезали, и что ему эти ваши миллионы?!
Тетя Марина спряталась в ладони, молчала. А дядя Максим встал тоже — стряхнул с себя эту всю свою ученость гребаную, все равно она на нем лопнула по швам — и просто орал.
— Да он сам виноват, что отрезали, если туда поперся туда! Если за деньги, то идиот, и если по дури, то тоже идиот! Все! Не могу больше эту херню слушать!
— Он долг! Долг выполнял! Не можете понять, да? Конечно. Куда вам! Ладно. Приятного аппетита.
Вылетела пулей, кинулась в кровать. Лежала в мандраже, пульс, наверное, двести, сердце колошматило о ребра. Знала, что могла бы за собой оставить в этом споре последнее слово, и еле удержалась, чтобы не произнести его вслух. Потому что тогда б уже все стало совсем бесповоротно.
Марина дверь закрыла тихо, аккуратно, плотно. Потом села на свое место, положила руки на стол и стала на них смотреть. Так, может быть, инженер какой-нибудь сдается, когда понимает, что починяемый им сложный механизм никогда больше не заработает, зря только были потрачены на него месяцы работы. Он был знаком с этим отрешенным выражением: Марина никогда не кричала на Максима, но несравненно умела минимальными средствами выразить свое полное в нем разочарование.
Случалось, это молчание било его под дых куда больней, чем ему было бы от открытой ссоры, от истерики. Но сейчас Максим твердо знал, что был стопроцентно прав, поэтому держал паузу.
— Она от него беременна, — прошептала Марина.
— Еще хуже!
Рявкнул, но на минуту потерял равновесие. Стали понятны женские переглядывания, вся эта таинственность-многозначительность, Ульянина истерика, в конце-концов. Стыдом обдало, но это он от себя отогнал: какое ее беременность имеет отношение к сути их разговора? Никакого!
— Ее можно понять, Максим.
— Нет! Нет, ее нельзя понять! — упрямо замотал головой он. — Что тут можно понять, Марин?! Да как это связано-то? Один пошел за деньги убивать, а другая от него залетела... Давай мух отдельно, котлеты отдельно!
— По-женски понять. Ты когда от мужчины беременна, когда любишь, конечно, ты его всегда оправдаешь... — попросила Марина. — Он же твой! Он не может быть плохим. Ты же тонкий, Максик, как ты такое не чувствуешь?
— Нет-нет. Нет-нет-нет. Секундочку! Это тебе не «мама, я жулика люблю», Мариш! Тут другое происходит! Они на всех столбах рекламу убийства за деньги развешивают! Они из всех утюгов это геройством называют! Здесь полное, полное перевертывание ситуации! А это убийство! Это геноцид, по сути! И мы с тобой да, отвыкли уже об этом говорить, и столбы эти не замечаем, но сейчас нам просто в рожу эту суют. И говорят: это — нормально. Убивать — нормально. Завтра концлагеря нормой станут! И ты тоже скажешь тогда — ну, она забеременела от надзирателя, ее можно понять?! Марин... Ты знаешь, я матом не люблю ругаться, но это пиз-дец. Я это не хочу понимать. Если ты это поймешь, то ты скоро с этим соглашаться начнешь. Там уже один шаг.
— Она просто девчонка...
— А он просто мальчонка. Нет. Послушай, мне ее как человека жалко, что она вот в такой ситуации оказалась. С беременностью. Окей, жалко! А его мне не жалко. Я отказываюсь его жалеть. Он взял деньги... Все! И я не буду играть в эти идиотские поддавки для беременных. Можно?
— Ну, они поддались на искушение... Они оба из бедных семей... Ульяша точно. Ну их вот заманили в эту ловушку. Взял деньги, да. И что? Люди нищенствуют... А тут им такое... Можно понять, если постараться... Им же не говорят — идите убивать, им говорят — идите защищать родину. Родину!
— Нет. Нельзя! Есть Телеграм, есть каналы, не хочешь читать независимые медиа — в телеге поищи, все сразу станет ясно, за что там деньги... Нет! Никакого им понимания, никакого им сочувствия! Нет!
Максим трахнул кулаком по столу, посуда запрыгала и зазвенела испуганно. Он прямо чувствовал, как через него кипящую кровь качали. А кулаком и по человеку какому-нибудь хотелось ударить. По кому? Ну по Саше, были б у него ноги.
— А что у нас есть, кроме сочувствия? — Марина посмотрела на него упрямо. — Что у нас осталось? Что нас людьми вообще делает?
— Нет. Нет, не так! Что у нас осталось, кроме однозначности? Вот как тебе объяснить еще? Мы в животе у чудовища, понимаешь? Варимся в его желудочной кислоте. И эта вот кислота — неоднозначность. И она нас разъедает. И если мы не будем держаться за самое простое — за то, что в мире есть четко добро и зло, есть черное и белое, есть допустимое и есть недопустимое, если мы согласимся с их иезуитскими тезисами, если мы начнем мир в пятидесяти оттенках серого видеть, то нам все, нам кранты, мы обваримся и будем такими же вот бесформенными огрызками, как все, что в этой зловонной жиже мимо нас плывет. Они же через это именно и берут нас, через то, то не мытьем, так катаньем принуждают принять это, то такую перспективу предложат нам, то сякую, пока не найдут, с какой точки зрения убийство как будто бы не выглядит убийством, а выглядит чем-то другим, приемлемым. А это бесчеловечно!
Максим заходил по кухне; от разлитого шампанского в кухне стояла кислая вонь, валялась недоеденная рыба, как будто они с Мариной и взаправду плескались в желудочном соке у какой-то твари в брюхе. Уставился в окно, чтобы на жену не смотреть; пригляделся — а там вместо окна темный аквариум, в котором они вдвоем с ней заперты и тычутся; а от Москвы ничего не осталось.
— Бесчеловечно — это не прощать, Максим. Вот так вот людей судить по-инквизиторски, вот это бесчеловечно. Без права на раскаяние.
— Это все демагогия, Марина! Там никто не собирается раскаиваться, ты что, не слышала? Я не понимаю, почему ты на ее стороне? Почему ты не на моей? Да вытри ты это шампанское уже, почему мы живем в свинарнике?!
— Вытри ты. Вытри-вытри, Максим. Вытри это шампанское. Что ты мне-то все приказываешь? Что ты называешь свинарником? Это я, между прочим, тут порядок поддерживаю. Все это время. И тут, — она пальцем уперлась себе в висок. — Ты знаешь. И я не на ее стороне. Просто знаешь, сколько у меня знакомых рассорились так вдрызг со своими детьми, с родителями, с мужьями? Счету не поддается! Из-за ситуации всей, из-за войны! Тебе что кажется важней — вот эта вся риторика, или чтобы семья держалась? Мне, прости уж пожалуйста, важнее семья. Потому что семья — это реальное, это и есть жизнь. А для этого, хочешь не хочешь, приходится идти на компромиссы.
Максим подошел к раковине, схватил тряпку, принялся с ненавистью тереть липкую кислятину.
— Пожалуйста. И протру. Мне не сложно. Гляди-ка, это она оказывается одна тут порядок поддерживает, надо же... Компромиссы... А вот скажи... Это такой же компромисс, как размещать портреты «героев СВО» на остановках к Девятому мая, чтобы сохранить работу? Или не такой же? Ну раз уж мы заговорили. Я не собирался, но ты сама...
— Максим...
— А на фестивалях варенья рассказывать школьникам об освобожденном Мариуполе, когда ты знаешь про то, сколько этих школьников там... Это такой же компромисс?
— Это нечестно!
— Нечестно? Или наоборот — честно? Вот мы дома все эти мантры проговорили: война — зло, война — плохо, страна катится в тартарары, и вроде бы как остались приличными людьми, на правильной стороне истории как будто бы остались. Только вот беда: на работе — но это строго по работе! — мы школьников потчуем тем, что в Мариуполе дети счастливы! Вареньем подсластили и пичкаем их этим, а они ничего не понимают и кушают. Мы-то знаем, что там именно перед Мариупольским драмтеатром на асфальте было написано, когда наша авиация его разнесла, а школьники-то не знают — и не узнают. Будет у них Мариуполь теперь ассоциироваться с вареньем. Так? Так, если задуматься. Для этого и варенье варили за городской бюджет. Но давайте мы в эту сторону не будем думать, а давайте мы себе придумаем другой сюжет: что время непростое, что люди в депрессии, что надо их как-то утешить, и праздники и фестивали это хорошо. Давайте и сами это варенье будем жрать. Мы превратили Москву в город-сад, мы привезли десять тысяч деревьев в кадках! А что там в подвалах в этом городе-саде происходит, или, как это сейчас принято говорить, на подвалах... Ну так мы туда не будем смотреть! Мы туда, где цветочки и красиво, смотреть будем! Вот твои компромиссы, Марин! А заодно мы и подряд от мэрии не потеряем, да что там, следующий еще жирней будет, раз мы на этот раз так славно справились! Вот это вот честно. С самими собой давай честными будем?
Марина, которая всю эту тираду его от и до прослушала, отвернулась, потом встала и принялась убирать со стола. Счищала исковерканную рыбу в ведро, грохотала посудой, разбила винный бокал. Заплакала. Довел ее до слез все-таки. Вот это, что в нем клубилось, клокотало, оно и требовало довести ее, доломать, чтобы разрыдалась, потому что без ее слез ему невозможно было разрядиться, на миллион вольт статики осталось бы в нем самом, от духоты можно было бы сознание потерять. А тут — громыхнуло, сверкнуло, хлынуло, и сразу легко задышалось. И как только ее прорвало, Максим протрезвел и спохватился.
— Прости меня, — сказал он другим голосом, снова своим. — Я не хотел.
— Ты хотел. Ты давно уже хотел мне это сказать, я знаю. Я что, думаешь, не замечаю ничего, ничего не соображаю? И поделом мне. А что я могу сделать? Скоро уже совсем ничего не останется, куда политика не влезла, куда мне деваться? Или так, или без работы. Ты думаешь, я сама себя каждый раз не спрашиваю: а вот сейчас я уже перешла черту, или нет еще? А они так мягко стелют, понимаешь? Там ведь тоже люди, которые не то чтобы за, просто работа такая. Нормальные люди. У всех такая работа, и все друг друга потихоньку вталкивают. Ну вот так хитро это устроено. Вот в кадках же с деревьями нету ничего такого? Если их отдельно брать. Город хорошеет, простите за выражение, в чем криминал? И в варенье самом по себе.
— В Освенциме только один человек напрямую тысячи других «Циклоном-Б» травил, знаешь? И он был еврей-заключенный. Остальные просто процесс организовывали... — сказал ей Максим. — Ты не думай, что это я тебе только говорю... Я и себе это говорю.
— Вот и говори себе. Что ты мне все время этим несчастным евреем... А тебе-то самому куда деваться скоро будет? Да, Максим, компромисс. И ты сам знаешь, чего мне этот компромисс стоит... Ты знаешь, что я без таблеток не могу уже функционировать... Зачем ты всех допрашиваешь?
Максим поймал ее, она выкручивалась, он попытался ее поцеловать, она сопротивлялась. Тогда он обнял ее крепко, как борец соперника.
— Ну прости, пожалуйста... Правда, прости. Я просто очень устал. Я устал.
Потом Марина затихла — но, как только он ее отпустил, сразу же от него отстранилась.
— Так нельзя, Максим. Надо жить дальше. Надо просто жить! Понимаешь?
Уснуть, конечно, было нельзя и выйти из комнаты тоже было невозможно. Ульяна забилась в угол постели, самый дальний от входа, и вся сжалась, как будто за ней сейчас спецназ вломится. Но никто не шел. Не хотели они с ней мириться, не собирались просить прощения.
Вот почему он сразу за деньги зацепился? Что ему эти деньги? Завидно, что ли? Сами живут в таких хоромах, по ресторанам каждый второй день шляются, а сразу — миллионы, миллионы. Даже и до того, как Саша ей все объяснил, Ульяна знала про него, что он не за тем пошел, ну не шарил он в деньгах, дурачок.
Ульяна вытянулась, закрыла глаза, думала, что настанет темнота, а перед глазами кухня плясала и перекошенное лицо дяди Максима, когда он на нее брехал. Прямо озверел, когда услышал про контракт. Ульяна и знала, что у него пробки вылетят, и пусть, потому что скрывать это от московских ей не хотелось, не хотелось этого стесняться.
За убийство! Да кого он там и убил-то, у него руки из жопки, он и накидать-то никому толком не может, каждый раз, когда Ульяну провожал затемно, весь поджимался, дворовые с ней здороваются, а у него все руки потные потом со страху. Миллионы... А сколько это стоит, дядь Максим, когда ты идешь на СВО, когда родителей стариков оставляешь дома одних, когда тебя жена с мелкими еле отпускает, там же убивают, на войне, а ты вот не можешь по-другому, ну ладно, американцы там, не американцы, но ты понимаешь, что дома ты остаться не имеешь права, вон как те пацаны в поезде даже — веришь, что если ты сейчас не пойдешь туда, то они сюда придут, ты за мелких своих боишься, допустим, и за жену, вот и подписываешь контракт, а государство что? Государство должно потом жен с детьми без хлеба оставлять? Это что за государство такое будет? Платят, ну платят, да — платят, чтобы те, кто воюет, чувствовали, что семья, если что, побираться не пойдет, что будет, на что детей хоть до института дорастить. И сколько эти миллионы, не так уж и много их, вон, как все дорожает, а деньги дешевеют, это сегодня кажется — «Ого, епт! Пять миллионов!» — а завтра уже на них и не купишь ни хату, ни тачку, ни вообще ни хера, и что? Нет, это справедливо, что платят, и хорошо, что не бросают, как лучше — как у нас, когда добровольцев набирают и платят им, или как у них, когда на улицах со спины забегают, руки заламывают, в бусик — и без подготовки на передовую, на мясо, сколько они там живут вообще, день, два? Ну это честно же, что если люди рискуют, то им положено от государства, причем тут вообще эти монтажники-высотники твои, они за себя только отвечают, они туда чисто за бабки и идут на стройку на свою, а не страну свою защищать, и что ты хочешь сказать — у них, что ли, страховки нету? А эти выплаты вот бойцам, по смерти и по инвалидности, это ж страховые они наполовину, а что им, надо сдохнуть просто и все, чтобы матерям хоронить их не на что даже было? А инвалидам что, вот Сашке что теперь, ему государство тоже не нужно, чтобы помогало, пусть выгребает сам, в коробке деревянной вместо коляски его должны выписать, что ли, и пусть по электричкам побирается? Нет, времена другие, и слава богу, что у страны на это хватает, и че это, хуже, что людям деньги от всей этой нефти идут, лучше, типа, пускай бы дальше дворцы свои на них строили? Это справедливо, что людям наконец идет, это по-честному, люди таких бабок в своей жизни и не видали никогда, в отличие от вас тут в Москве, хуль ты будешь нас осуждать со своим мерилом, че вы со своим Кирюшенькой понимаете-то, один раз он в Вологду ездил, в деревню на настоящего петуха живого позырить, конечно, ему-то не нужны эти деньги, потому что у него и папа в Москве работает, магазин свой, и мама при деле, а в Москве какие зарплаты-то, скажи еще спасибо, что я тебя не лупанула по самому нежному, мне одной вон прокурорши в Вологде мало, ты еще будешь доебываться. Вырастил вон лба, балбеса, по клубам каждую ночь, не вынимая, забашлял еще, небось, чтобы у военкома память отбило, была повесточка или не было, а мне как сливку растить, не подскажешь?
Завтра покажу Сашке снимок, вон он офигеет, фата трэшовая, конечно, но даже угарная, в принципе. Шампанского надо, это еще рублей сто пятьдесят, с утра прямо пойду, и конфет еще для него, ему же нельзя спиртное, наверное, и расскажу, кстати, ему прикол про то, как чувачок внутри конфету заценил.
Полежала. Ну что, все? А все-таки тянуло что-то в животе. Рыба-не рыба...
Взяла телефон, потыкалась там, спокойней не стало. Рилсы в Тиктоке бесили, не оставалось на них ни смеха, ни интереса просто, душа была как пустое вымя: жми не жми, только болело. Нет, там что-то еще должно быть, в телефоне. Там же все, что угодно есть, если поискать. Стала искать эти его названия. Что там было? Медуза? Не хотела, а запомнила — даже название склизкое. Не нашла. Подумала, включила VPN, поискала через ИИшку, через чатик.
Чатик подсказал — сюда.
Там сразу сверху — ВОЙНА, ДЕНЬ ТЫСЯЧА ЧЕТЫРЕСТА ТРИДЦАТЬ ПЕРВЫЙ, все аршинными буквами, все красное. И новости — Россия нанесла ракетный удар по Киеву, ракеты попали в жилую многоэтажку, два человека погибли, двадцать шесть получили ранения... Фотки горящего дома, спасателей на завалах, фотки столбов жирного дыма. Тыкнула: там названия районов незнакомые, но дома такие же, как в Одинцово в каком-нибудь, как на московских выселках. Потом еще покликала по ссылкам, там опять — Россия бомбит, другой город какой-то, опять многоэтажки, опять горит, опять дым, опять спасатели. Прям драма-драма! А что у вас все Россия да Россия-то бомбит? Это одна сторона только воюет, что ли? Еще — и вынесло на новость о Мариуполе, что-то там восстанавливает Россия, ну вот, хорошо же! А они стали сравнивать с тем, как все разбомбили, пока штурмовали — черный мертвый город, от целых кварталов одни остовы стоят. Эта чернота прямо из экрана стала переползать Ульяне в глаза, копиться там, капать в солнечное сплетение, до горла накапливаться. А там еще ссылка — про то, как устроена жизнь на передовой, и не хотела, а пришлось читать. Про раненых, которых не забирают, про украинских пленных, которых расстреливают, про поборы, которыми командиры солдат обкладывают. Ну конечно, а у них там не обкладывают, что ли?
Ну там не про одни бомбежки, конечно, было. Там еще что где-то кого-то за госизмену арестовали, где-то на кого-то написали в ФСБ, где-то кого-то за репост приняли, что против СВО выступал, чуть ли не за лайки, вот как страшно у нас тут жить, не продохнуть буквально.
Читала-читала, читала-читала — и плюнула. Давайте, собирайте одни только новости сюда про то, какое мы, Россия, говно. А вот что украинские дроны прилетели по заводу нашему, куда вы статью заныкали? Они нас бомбят, а мы что, помалкивать сидеть должны, в тряпочку? Терпилы мы, что ли? Понятно все с этой вашей Медузой, остальное можно и не смотреть, в принципе. Конечно, мы все начали, мы продолжаем, мы бомбим, мы сатана, мы гитлер, мы и пленных расстреливаем, мы и мирных насилуем, и за репосты у нас пожизненное! Ну а че тут попишешь, вот такие вот мы звери от природы! Это вот, что ль, твои адекватные новости, дядя Максим? Да вот это как раз и есть конченая пропаганда, когда ты такое вот наваливаешь кучей! А о причинах СВО ничего не хотите сказать? Говном только хотите перемазать нас всех, ну вы красавцы, ну молодцы!
Закрыла эту Медузу, чтобы не воняло. Правильно, что забанили вас к хуям, потому что это не информация никакая, а это манипуляция называется. Ясно все с вами. Разобрались. Хочешь, дядь Максим, сидеть с умным видом, что всю правду знаете, ну сиди, а у самого мозги все червивые. «Правда!» Ага, бля.
Спустила скопившуюся черноту в пространство, слила — как-то полегчало.
Ладно. Хер бы с ними со всеми. Зачем Ульяне в себя это все пускать? Завтра большой день, нужно, наоборот, настроиться на светлое. Все она подготовила, снимок заместителю главврача скинула, на двенадцать подтвердились... Еще заноза — Сашина мать, как ей завтра врать, но это уж завтра будет. А что врать? Может уже и не придется врать ничего. Можно сказать, как есть: извините, Татьян-Николавна, с таким обращением, как вы в тот раз мне, я что была должна думать вообще? Рисковать мне, что ли? Вот снимочек, не хотите на внука посмотреть? Это вот его вы мне предлагали выскрести, между прочим. Хорошо я сделала, что не послушалась? Или плохо? Да вы смотрите-смотрите, не отворачивайтесь. Любит, как и ваш сын, конфеты. Мне им вот надо было рисковать? По-другому бы вели себя со мной, нормально бы общались, мне не пришлось бы тогда, и мысли бы не возникло так вот с вами. А когда вы уже нам с барского плеча, мерсишки, нам тогда уже не надо. Это такая жизнь, что каждый сам за себя, в ней без вторых шансов. Так что на хуй с пляжа со своими претензиями. Мне вот что положено, чтобы ребеночка вырастить, то мне и положено. Это не я решила, это государство решает. Да и вообще, с чего бы. Все взрослые люди, решили пожениться, женимся. Я ж не школьника совращаю. Разрешения просить? Мы в каком веке? И тем более, что просили уже, и были посланы вами, Татьян-Николавна, сами помните куда. А теперь вот такой гамбит, подставляйте панамку.
Закручивалась в простыню, раскручивалась, то было холодно, то душно. Отправила маме УЗИ свое зачем-то. Не прошло и пяти минут — та перезвонила.
— Твой, что ли?
— Ну а чей, мам?
— Какой хорошенький, это надо же! — мама попричитала, чуть не поплакала.
— Мам... А если вот что... Ты же поможешь мне с ним? Ну вдруг если я одна там.
— Та подумала-подумала и сказала:
— Ты его должна точно оставить, Ульяша. Если что, мы с тобой его и вдвоем вырастим. Ты ведь знаешь, как я внучка давно хочу. Ты только роди мне, а я там сама дальше.
— Ну окей, ма.
Чуть-чуть стало после этого спокойней.
Уже сквозь бредни слышала, как вернулся со своих гулянок Кирилл, опять журчал-мурчал что-то в телефон, расхаживая по коридору, тетя Марина его там еще кормила, кажется. Еле угомонились. Так хотелось поскорей сознание потерять, чтобы уже завтра было, а то сколько можно-то.
Вот она рожает как будто, и прямо по-настоящему чувствует боль, такую, как при родах чувствуют, откуда-то она ее знает, а вокруг собрались все — и Колька Рыжий из школы, и Дэнчик, и Стас — ну короче, по списку, и тут же Саша, у него обе ноги на месте, вылечили. А роды принимает тот жуткий мужик, клиент из салона, из-за которого Ульяна с работы вылетела. Ребенок лезет долго, трудно, и неприлично, что столько мужчин вокруг, что все смотрят, на родах вроде только один должен присутствовать — отец, а остальные-то что тут делают? Вот этот клиент, а он голый, как в коридоре к ним с Кристинкой вышел, объявляет, что головка показалась, слышен детский плач, ну слава богу, она тужится дальше, потом говорят — все, поздравляем! Вручают ей ребенка. Она хочет посмотреть — ну кто там, мальчик все-таки, будет сын у Саши? Глядит — а у него ног нету, одна по колено отрезана, а другая почти что вся.
Проспала.
Ставила будильник на восемь, но в восемь, в липкой хмари, машинально тыркнула телефон, чтобы заткнулся. Лишний час проваландалась в этом вареве, и вот под пробуждение уже увидела такое. Это как ледяной водой ее окатило, сразу подскочила.
Побежала умываться.
В кухне, как и не уходили, сидели Кирилл с дядей Максимом, ворковали. Она сказала им невнятное, заперлась в санузле. Прочистила горло, набрала Лешему на его мобильник: пожелать Саше доброго утра, сказать, что вылетает.
— Здоров, невестыч. А его нету.
— Как нету? А где? — растерялась Ульяна.
— Так его на операцию забрали. Прямо с утра с самого.
— В смысле?! Операция же на четверг была назначена!
— А че на меня-то орать? Я те че сделаю? Перенесли, значит.