Сколько было выпито накануне, подсчету не поддавалось, хотя Максим вроде бы и не собирался особо пить. Казалось, что шабли действовало как таблетки от морской болезни: подавляло тошноту. А выяснилось, что ничего и не подавляло, а только на завтра перекладывало.
Марина еще спала, а Максима из сна выкинуло. Известная история. Дальше уже пыхтеть и ворочаться в постели, периодически упираясь в супругу, ему казалось не по-товарищески. «Сон алкоголика краток и тревожен», — простонал он, выползая в сортир.
Встал с левой ноги.
На унитазе под журчание водопроводного родника почитал в телеге «Медиазону»: кого там, пока они юбилеи праздновали, объявили иноагентом, а кого арестовали по обвинению в госизмене. Так сказать, дайджест посадок. Помножил депрессию на репрессии, даже расхотелось из туалета в мир выходить. Рассказал себе анекдот «Ну как же ты не хочешь в школу, Вовочка, тебе надо, ты же директор», ополоснул задубевшую кожу холодной водой, сделал усилие, решился.
В кухне сидела Ульяна и смотрела на маленьком телевизоре новости. Доедала глазунью и была уже одета и накрашена. Она кивнула ему сочувственно — видимо, очень уж он отек.
— Ни свет, ни заря... — Максим улыбнулся ей, как сумел.
— В больницу надо.
— Ну да.
Накрасилась, подумал Максим. Накрасилась для кого? Для жениха своего или для врачей?
Скорей уж для врачей, чтобы хоть как-то выделили и ее, и его вместе с ней, из очереди просителей. Там же завод, небось, там же производство: засыпают раненых с самосвалов, зашивают их наспех и выпихивают обратно, кого на войну подлатанным, кого домой отбракованным, кого в гробу — поломанным. И вряд ли там врачи, с таким-то потоком, сильно вникают в личные обстоятельства. В военном госпитале к подопечным, наверное, лучше не привязываться — как в зверосовхозе в каком-нибудь.
А вот если ей нарядиться — может, обратят на нее внимание, хоть как-нибудь, да запомнят, и когда будет решаться — приложить усилие и спасти, или просто оставить, как есть — может вспомнят невесту при параде и чуть-чуть сверх нормы постараются.
Ульяна снова рассеянно уставилась на экран. Что-то про мировую закулису там стращали, но по ее лицу не видно было, чтобы она как-то искренне была озабочена интригами коллективного Запада. Так, просто под яичницу чтобы шумело фоном, может, чтобы собственных мыслей было неслышно.
А что там за мысли у нее в голове?
Лицо у Ульяны было неглупое и незлое, и нельзя его было назвать некрасивым. Пустоватое разве что? Или просто потерянное. Невыразительной внешности девочка, которая когда-то приезжала к ним на новогодние каникулы, превратилась в невыразительной внешности молодую женщину. Ну вытянулась, да. Вот, пожалуй, и все. А кем она стала? Для этого надо бы было знать, какой она прежде была.
Вид у нее был какой-то она скукожившийся, что ли то. Сутулый, зябкий.
Максиму захотелось спросить у нее — как там ее парень?
Но он себя осек. А можно ли было ему сочувствовать?
В войне Максим был однозначно на стороне Украины, как на стороне жертвы. И, чем больше тут пытались войну объяснить и оправдать, чем яростней сочувствующих Украине обвиняли в предательстве, тем упрямей Максим за свое отношение к войне держался; это для него стало означать прежде всего сохранение себя изначального. Не развариться, не разложиться в кислоте, в которой ошметки некоторых его прежних друзей вокруг него бултыхались.
Как-то, еще на первый год войны, пытаясь вывести для себя правила жизни в новом мире, Максим решил применять к людям вокруг себя критерий соучастия. По этому принципу все, кто с войной смирились, но участия в ней не принимали, несли часть ответственности за войну, но не часть вины; те, кто хоть каким-то боком войну поддерживали — делом или словом, помогали разжигать или нормализовывать — становились соучастниками и разделяли вину; и только те, кто каким-то образом войне пытались помешать, оказывались перед судом вечности оправданы. Самого-то Максима суд вечности, правда, если б и оправдал, то на тоненькую: ему в плюс можно было разве что участие в паре-тройке демонстраций в первые дни войны зачислить и выкладку премиального издания «1984» на кассы в магазине. Ну, ладно, и вот еще вчерашнее сражение за иноагентов. В общем, он был не боец. Но он и не претендовал на это, с другой стороны. У него участок фронта другой был, без микроскопа невидимый, но по-своему важный.
Но вот с Ульяниным женихом как? То, что его мобилизовали, освобождало ли его от ответственности за все, что он на войне делал? А мог ли он не делать, когда уже оказался там? А если калечил? Если разрушал? А если убивал? Важно ли тут — по своей воле или выполняя приказ, если соучастие надо через действие определять? Если через действие — то нельзя было о женихе спрашивать, нельзя было и на секунду ей позволить подумать, что Максим ей сочувствует, что через нее сочувствует ее парню.
Максимово поколение прожило всю свистопляску, которая творилась со страной, начиная с Брежнева и далее: и Перестройку, и развал, и Ельцинскую Россию, и чеченские войны, и путинизм. Яркая жизнь получилась, так скажем: без черных очков, как на ядерный взрыв, не взглянешь. И вот они, Максимовы сверстники, его друзья-товарищи, приучились на все через черные очки смотреть — через постмодерн и через цинизм. Но с войной так нельзя было, тут надо было эти окуляры снять, хоть бы и глаза резало, потому что если и случилось со страной за все это время какое-то слепяще-яркое, абсолютное зло — это была вот эта вот война, с Украиной. Надо было, не отводя глаз, смотреть, надо было голым нервом ощущать, надо было честно свидетельствовать; надо было запоминать историю точно, чтобы опять ее не переврали, чтобы опять она не повторилась однажды. Надо было, надо...
Вот о чем разговор, а не о том, как там конкретный парень себя в больнице чувствует. Не под трамвай же, в самом-то деле, он попал! Максим помолчал, выглянул на Ульяну из-под набрякших век, как из щели ДОТа. И это вот потерянное ее выражение... Тьфу ты, черт.
— Как он там? Твой жених?
— Да не оч, — оглянулась на него Ульяна. — Там прилет был. Ноги ампутировали. Обе.
— Ох ты... — снова накатила тошнота. — Кошмар какой.
Представил себе эти ноги отрезанные, обернутые в портянки. Зажмурился. Культи только ясней замаячили.
— Жалко как парня, — произнес он. — Сколько ему лет?
— Двадцать семь, — ответила Ульяна.
— Это как Кирюхе нашему прямо?
— Вот-вот.
Мелькнула черным картинка: Кирилл без ног. А ведь могло и такое, если бы они тогда не ринулись его эвакуировать. И всякое бы могло. А если бы не успели, если бы границу закрыли, да мало бы что еще... Вот и как тут судить? А Кирилл его бы тогда тоже виноват вышел, если бы его за шкирку — и в мясорубку? Просто не повезло. Был бы его выбор, а тут... Повезло или не повезло, вот тебе и вся историческая развилка, как всегда у нас здесь и как у всех.
Жених... Жених — значит, собирались жениться. Значит, была запланирована какая-то человеческая жизнь, и ей это будущее в одно мгновенье ампутировали, пилой по кости. Максим вспомнил свое ощущение, когда война началась: безысходность, беспросветность. Все, что они там себе с Мариной наперед придумали — все ломалось ради удовлетворения чьих-то чужих бессмысленных, людоедских целей и задач, оправдываемых кромешным и бездарным враньем; а жизнь у Максима ломалась своя, настоящая и единственная. Но ему-то удалось из-под этого гребаного асфальтоукладчика с триколором и черепами вывернуться и отползти. Отползти... Вот еще одно слово из новейшей российской истории. Отползли, да. И Кирюху вытащили, и Маринино агентство без заказов не осталось — да что там, еще пуще стало нужно город украшать — и хорошие книги людям понадобились острей. И Марина, и Максим людям помогали — каждый по-своему — оставаться в бесчеловечное время человеками, так что именно их-то семья от войны впрямую не пострадала. А вот Ульяна...
Максим взял порезанный кефирный батон, детски-нежный, отслоил себе дольку, стал мазать его мягким маслом. Ульяна молчала, прихлебывала чай, смотрела дальше утренние новости.
— Агитационный поезд Минобороны завершил свой тур по России, приуроченный к восьмидесятилетию Великой Победы, и с триумфом вернулся в Москву, — сквозь шум закипающего чайника прорезался телевизор. — Он преодолел более тридцати тысяч километров и исколесил всю страну! Два с половиной месяца провел он в пути и объехал столицы всех военных округов, побывал в Краснодаре и Махачкале, Волгограде и Уфе, Екатеринбурге и Новосибирске, Хабаровске и Владивостоке. В его восемнадцать вагонов уместились и выставка, посвященная памяти Великой отечественной войны, и обширная экспозиция на тему Специальной военной операции. На каждой из станций агитпоезд вызывал настоящий фурор, к нему стекались тысячи посетителей, главным образом — молодежь и школьники...
Телевизор продолжал бубнить, шкурить мозги, было шершаво. Максим поморщился. А Ульяна — она вот понимает, что смотрит? И если понимает, то зачем вообще смотрит тогда? Максим хотел было Ульяне сказать «не читайте за завтраком советских газет», но удержался. Она внимала корреспонденту, чуть приоткрыв рот, но казалась не зачарованной, а скорее контуженной, как будто «прилет» и по ней пришелся.
— Неудивительно, ведь в оборудованном по последнему слову техники интерактивном музее на колесах можно было не просто ближе познакомиться с новейшей историей, а и, к примеру, при помощи компьютерного симулятора почувствовать себя пилотом штурмовика или боевого корабля! А гвоздем программы стали, конечно, как и в прошлом году, трофейные образцы вражеской военной техники, отбитые нашими войсками у противника на полях сражений СВО. Вот как об этом рассказывает координатор проекта, заместитель министра обороны, генерал армии Олег Семенович Горемыкин...
Неужели действительно существует на свете генерал российской армии по фамилии Горемыкин, удивился Максим. Вот же ведь гоголевщина. А впрочем, что тут не гоголевщина? Он окатил кипятком чайный пакетик, подровнял свои бутерброды, сел рядом с Ульяной.
Телевизор дал очередную панораму зеленого расписного поезда с огрызками бронетехники на открытых вагонах. Ульяна вглядывалась в него очень внимательно, задумчиво. Когда телевизор завел про поля сражений СВО, она скривилась — и это Максим сразу подметил. Это его окрылило. Разумеется, она была против войны, как и они с Мариной! Да и как, в ее-то положении, можно было все это поддерживать?
Она еще не успела ничего сказать, а Максим уже совсем к ней переменился. Как будто она из далекой, некровной родственницы стала родной. И вот он уже был рад, что разрешил ей у них пожить, рад был, что она у него на кухне сидит, захотелось еще сыра ей подрезать, кофе предложить.
— Подбитые американские, британские и канадские танки и БТРы, погруженные на особые платформы, проехали через всю нашу страну — но не так, как планировали те, кто пичкал ими киевский режим, — дежурно и к тому же запинаясь, будто в первый раз зачитывая незнакомый и непонятный текст, докладывал генерал Горемыкин.
Гастролирующее смерть-шапито, фальшь, казенщина, и еще подлая смысловая сцепка эта «ВОВ-СВО», чтобы двадцать миллионов убитых в той войне как локомотив за собой еще миллион свежих трупов тащили за собой в товарных вагонах. Тридцать тысяч километров, и на каждом полустанке притормозить, чтобы соврать и оболванить. И до кучи — кретинские усы щеточкой на гоголевском генерале. Максим цыкнул.
— Ужасно! — он оглянулся на Ульяну за поддержкой.
— Что? — спросила она.
— Вот все это вот, — Максим кивнул на экран. — Вот зачем они этот поезд отправили по стране кататься? Как думаешь?
— Без понятия, — пожала плечами Ульяна. — Ну... Восемьдесят лет победы же, типа.
— Да брось, — усмехнулся Максим. — Разве в этом дело?
— А в чем?
Ну, может, такую манипуляцию Ульяна не умеет считать? Это Максиму она кажется выпуклой, очевидной... Но это ведь ему не с неба спустилось знание. Это годы, десятилетия размышлений, анализа, чтения правильных книг и правильной прессы... Круг общения, в конце концов. Чтобы деконструировать миф о Великой отечественной, чтобы осознать, как его с детского сада им всем внедряют... И как потом используют. Это для него — «победобесие». А для обычных людей — георгиевские ленточки, дедовы фотки в пилотках и гимнастерках, да шашлыки на майские.
— Ну в том, чтобы внушить людям, что эта война — как бы продолжение той войны, Великой отечественной. Там же немцы напали на нас, значит, и тут мы не агрессоры, а жертвы, — сказал он. — Значит, и эта война — священная. И вот поэтому надо западную бронетехнику по всем городам и весям таскать. Как наглядное доказательство того, что мы тут просто опять, как тогда, защищаемся. Как будто это не мы на украинцев напали, а Запад на нас. И поэтому четвертый год не можем победить, потому что одни против целого света...
Ульяна смотрела на него без выражения. Максим смутился, но надо было уже досказать.
— А самое главное — они же ведь еще хотят этим поездом побольше народу на войну загрести. Он же так и назван — агитационным. Даже не скрывают, гады. Потому что на фронте люди заканчиваются. Кто по госпиталям, вот, а кто и по кладбищам. Новых надо. В топку, блин, паровозную закинуть.
Она насупилась. Или он зря ей это на пальцах объясняет? Еще обидится, что счел ее за дурочку. И что такое вообще этот «обычный человек»? Вот ведь ты со своим псевдоинтеллигентским снобизмом...
— Ну а что, мы разве с Украиной только там? Вон же, броневики все показали реально. Они же не нарисованные. Кто-то их туда прислал. Америкосы и прислали.
— Ульян... Ты это серьезно?
— А что?
Максим протянул руку, взял пульт, вдавил кнопку, телевизор поперхнулся и потух.
— Прости. Не могу больше смотреть это все. Все, чтобы еще кому-нибудь мозги запудрить, в мясорубку отправить. Чтобы потом еще кому-нибудь ноги ампутировать. Как твоему Саше.
— Угу.
Ульяна перевела взгляд на мертвый экран. Вздохнула.
— Ты же не веришь этому всему?
— Я-то?
— Ты. Ты, Ульяна. Или веришь?
— Я не знаю. А чему верить-то?
— Да много чего есть... «Медуза» есть, «Инсайдер», «Дождь», да хотя бы «Би-би-си», прости господи... Давай поставим тебе VPN, все будет отлично открываться, у тебя время вроде есть, как раз почитаешь...
— Да есть у меня ваш випиэн. Что, думаете, я дикая совсем?
— Я этого не говорил! Есть VPN — и отлично. Молодчинка! Просто будет полчаса, включи «Дождь» на Ютьюбе. «Дождь ТВ». Тоже новости, просто не такие, не марионеточные.
— Океюшки.
Вчера она на него по-другому смотрела. Вчера обняла его так... Приникла. А сейчас вокруг нее поле такое электрическое возникло, что Максим и не решился бы сам к ней приблизиться.
— Ты же понимаешь, кто в этом во всем виноват, Ульяш?
Назвал ее «Ульяш», как маленькой ей говорил, а сам тут же услышал в этом сюсюканье и фальшь, да и она тоже эту фальшь, кажется, сразу распознала.
— В чем?
— В том, что с твоим Сашей произошло. С ранением, с ногами...
— Ну и кто? — прищурилась она.
— Ты же это понимаешь? Ты же не можешь этого не понимать!
— Ну скажите вы, дядь Максим.
— Ну кто его в армию призвал? Кто его в Украину отправил?
Она молчала, буравила его взглядом. Неужели она это все, на самом-то деле, поддерживала? Неужели он в ней так обманулся? Кого пригрел... Тут бы Максиму и заткнуться, но он заткнуться уже не мог.
— Власть, Ульяш! Власть! Путин, блин! Если уж вещи своими именами называть! Ну ты это не понимаешь или не хочешь понимать?
Она снова вздернула плечи. Плечи у нее были костистые, широкие, худые. Как у волейболистки.
— Я буду двигаться, дядь Максим. Мне сегодня надо к главврачу попасть обязательно.
Встала, убрала за собой в мойку посуду, выскользнула из кухни. Максим остался один со своим бутербродом на мягком кефирном батоне. Сухой хлеб забился в горло и душил. Захлестнула тревога — предощущение беды, запоздалое раскаяние. Тягостно стало, нечисто. Да брось, просто похмельный синдром, по классике, больше ничего, успокоил себя он.
А, и какой-то сон отвратительный ему еще снился... Может, во сне все дело?
— Иисус терпел — и нам велел, внушала маленькой Ульяне мама.
Ну вот и пришлось потерпеть наставления, пришлось дурочкой прикинуться. Все-таки, она живет у людей, нехорошо с ними закусываться. Считает себя умным, лекцию ей устроил. Опять Саша у нее дебил, что поверил и что пошел, да и она у него дура, получается. Нет уж, извините. Это ты сам себе объясняешь, почему ты своего сынка побежал прятать, когда ему повесточка прилетела. Потому что он у тебя слишком умный, птенчик твой, чтобы служить. Потому что ему его ножки очень нужны, чтобы в клубах дэнсить. Это Сашка балда, поверил, что фашисты, вот ему и поделом, что теперь на культях скакать будет. Если выкарабкается вообще.
А не пошел бы ты на хуй, дядь Максим? Прямо там и надо было послать, за завтраком, жалко, что культурность помешала.
Сколько в метро проехала, столько проварилась в гудроне: ругалась с дядькой по памяти. Под конец поездки уже от желчи изжога началась. Еле выбралась на свет, не знала, за кого схватиться. Набрала Кристинке. За эти несколько дней, что не разговаривали, Ульяна совсем пошла на дно. Все-таки из них двоих Кристинка была поплавком, а Ульянка — грузилом. Очень захотелось просто услышать ее, пусть потренькает что-нибудь на канареечном.
Та сначала не подошла — Ульяна уже успела в автобус сесть — и только потом перезвонила.
— Алло.
— Голос был глухой, в нос. Ревела.
— Кристин?
— Привет.
— Как дела?
— Ну так.
— Случилось что?
— Ну... Да ну... Одна ебучка сплошняком.
— Че такое?
— Да чел бросил. Эсэмэской. Прикинь.
— Реально? Это который?
— У меня сейчас один, Ульян! Саша. Ты че, не помнишь уже в своей Москве?
Точно. У нее же тоже свой Саша оказался, вспомнила Ульяна. Тот, который суши кормил. Офигевали же про это вместе, как она могла забыть?
— Прости. Вылетело. Тут просто столько... Всего.
— Да ладно. Норм, — Крис всхлипнула. — Просто бред, что смской. А я его к родителям уже хотела вести.
— Ну будет еще другой. В жопу его.
— Он хороший был. Почему смской, Ульян? Почему он со мной так обращается? Я вообще, что ли хуйнюшка какая-то? Я кто ему, кошка? Собачка?
— Да забей...
Она заплакала. Ульяна катилась вдоль бетонных заборов в новеньком ярком автобусе, ехала в военный госпиталь, и не обижалась на Крис, что та забыла у нее спросить, как дела у ее Саши, безногого. Любила она Кристинку. Жалела.
— Просто понимаешь, — гундосо сказала Крис, — одно на другое навалилось. С работой это, что уволили, и теперь он еще бросил. Бля, Ульян, почему жизнь так страпонит жестко? Что я сделала-то?
— А с работой совсем там тяжко, да?
— Ты не понимаешь, — Крис втянула сопли. — Вообще мрак. Куда ни позвонишь, везде уже или закрыли вакансию, или вообще передумали.
— А че наш? Анатолий Сергеевич?
— Ну ниче. Позвонил. Говорит, закрывается к херам, поблагодарил за службу.
— Салон, то есть, вообще что ли не будет больше работать?
— Ну ты слушаешь меня? Злой как черт. Я ему про выходное пособие, а он мне — я тебе его в жопу засуну, если встречу. У меня, говорит, там долгов и штрафов уже столько, что уже по барабану, проще сесть.
— Офигеть.
— Помолчали. И только тогда Крис спохватилась:
— Блин. Что мы все обо мне, да обо мне? Ты-то как? Как твой Саша?
А Максим так и залип в кухне: сидел, обреченно читал плохие новости, рядом жухли недоеденные бутерброды, чай перезаварился до чифирного состояния и остыл. Похмелье с его головы расползлось на весь мир, и весь мир теперь был гнусный и мутный. Марина по-прежнему спала, некому было исцелить Максимову тревожку. Хоть в петлю лезь — фигурально, разумеется, потому что с мыслями о самоубийстве Максиму даже играть в жизни не приходилось.
Что же за сон ему снился? Мерзость какая-то...
И тут — скрип-поскрип паркет в коридоре — и в кухне появился Кирилл. Стоит в труселях в проходе, косяк подпирает, улыбается, потягивается. Чистый Аполлон, не зря его Максим столько лет на Гребной канал на секцию возил: академическая гребля, конечно, дает результаты.
— Доброе!
— О... Кирилл Максимович пожаловали! Кофеечку?
— Да я сам сделаю, сиди. Бурная ночь? — ухмыльнулся тот.
— Да Вадика Смыслова юбилей... Что-то переусердствовал.
— Хулиганить изволите-с! Посреди недели-то! Во сколько пришли?
— В половину второго, кажется.
— Надеюсь быть столь же энергичным в ваши годы-с!
— Наши годы... Да какие наши годы! Вот, бутерброд не хочешь?
— Всегда готов!
Что-то он там напевал, присвистывал. Вот возраст: работы нет, повестка над твоей головой висит Дамокловым мечом, из имущества — три пары джинсов и мобильный, а встаешь с утра и улыбаешься. Просто тело мнется легко, и ты его мнешь. Просто время впереди еще не ограничено, и есть ощущение, что за это время еще точно успеется все на свете. И радость эта щенячья от предвкушения дня, которую никакое похмелье не створожит.
— Ну как собеседование-то?
— Тьфу-тьфу-тьфу! — Кирюха постучал себе по лбу. — Вроде. Расскажите, где работали, а чем занимались, а почему ушли, а какие ожидания по зарплате, а какие планы на жизнь, а почему наша компания. Ну, я по-честному все. Я ж у нас честный.
— И какие планы на жизнь? — поинтересовался Максим.
— Планы — получить место тимлида продуктовой аналитики в вашем банке и построить в нем головокружительную карьеру.
— А вы знаете, что у нас в банке работа на удаленке не приветствуется? Мы точно можем на вас рассчитывать?
— Это, кстати, спрашивали, — улыбнулся Кирилл. — Ты, я смотрю, в теме!
— Советские газеты за завтраком читаю, — вздохнул Максим. — Ну, так что скажете?
— Скажу, что можете рассчитывать, конечно. Да, был перерыв в карьере, уезжал, но вернулся, больше уезжать не планирую, свое будущее связываю с этой страной.
— Как относитесь к нынешней ситуации в стране?
— Это вот не спрашивали. Да это «Тиньков», там все все понимают, па, ну ты че?
— «Тиньков» уже не «Тиньков», Кирюш. Как и «Коммерсант» не «Коммерсант», и «НТВ» не «НТВ».
— Ой... Ну тогда меня еще не было. В вашем этом Юрском периоде. Когда трава зеленей была, а небо синей.
— А ты, конечно, считаешь, что сейчас трава достаточно зеленая, а небо достаточно синее? — хмыкнул Максим.
— Более чем! — заверил его Кирюха.
— Ну-ну.
— Ню-ню. Короче, завтра второй раунд.
— Ни пуха... Да все получится, я уверен.
— К черту!
Он реквизировал у Максима избыточный бутерброд, стал прихлебывать кофе. И аппетит у него был зверский, веселый. Максиму, глядя на него, тоже захотелось — и бутерброд с колбасой, и жить. Встал делать себе новый.
Вдруг Кирилл вспомнил.
— О! Я же с сестрой своей вчера познакомился! Заново. Где она, кстати? Спит еще?
— В госпиталь поехала к своему молодому человеку.
— Да... Там кошмар же какой-то, не?
Максим не удержался — посмотрел на Кирюхины лапы, мускулистые, но почти безволосые; вспомнил, как тот мальчишкой ногу ломал на лыжах, какие тонюсенькие палочки были вместо этих ножищ у него тогда.
— Там кошмар.
— А она нормальная девчонка, мне показалось. Вроде подружились с ней.
Поднялась и Марина, томная, запахнутая в шелковый халат. Поцеловала Кирюху в темечко, пошла варить себе кофе в латунной турке. Когда она успела превратиться в отставную диву, в персонажа «Бульвара Сансет», случайно спросил себя Максим. А потом спохватился про себя же, будто вовсе не имел этого в виду.
— А мне вот не показалось, что она нормальная, — выплеснул на них Максим со дна гущу. — Ульяна ваша.
— Что такое? — озабоченно оглянулась на него Марина.
— Как можно в ее положении не понимать, из-за это все началось?
— Что началось? — спросил Кирилл.
— Война. Война, Кирюш.
— А она не понимает? — осторожно уточнила Марина.
— Она пялится в ящик с утра. Сидит и в ящик пялится. Мне кажется, она из этих, — произнес Максим. — Из тех, кто всему верит.
Марина стучала-скребла ложкой по нутру турки, размешивала сахар. Потом сняла кофе с огня, через особое ситечко нацедила себе в изящную расписную чашку.
— Люди верят телевизору, Максим. Ну что поделать? Люди верят. Им в этой стране жить, им приходится. Это нормально. Им по телевизору правила рассказывают проживания в этой стране. Ну чего ты к ней пристал?
— Люди делятся на тех, кто понимает, что происходит, на тех, кто не понимает, что происходит, и на тех, кто отказывается понимать, что происходит, Марин! — сформулировал Максим. — И вот либо она дура, чего мне не показалось, либо она не хочет понимать. И вот такой человек я, признаюсь, да — я не особенно счастлив, — что оказывается приглашен в наш дом.
Очередь к главврачу начиналась на лестнице — ни в приемной, ни в коридоре опухшие жены-матери — круги под глазами, на головах платки, словно в церковь пришли — не помещались. Записи не было, была живая очередь, и кто раньше в нее вставал, тот и получал надежду задать свой вопрос.
Пока стояли, делились друг с другом — у кого что. У мужа осколочное, с дрона сброс, у сына трепанация, черепно-мозговая, миномет, у сына обе руки ампутировали, сапер, брат, ожоги четвертой степени, ослеп, муж, полостная, половина кишечника удалена, сын, в коме. Кому справку, кому инвалидность, кому внимание, кому чтобы сына обратно на фронт не отправляли, а кому просто обещание, что не умрет.
Что за человек — главврач, спросила Ульяна у женщины в платке. Ответила другая, которая знала: бывший военный хирург, дослужился. Деловой, не сочувственный. На своем месте, короче.
Очередь была долгая, а втягивалась быстро. Там, видимо, судьбу скоро решали: как в полевом лазарете сортируют на живых и мертвых. Пока ждали, многие разговаривали, а уходили от главврача почти все молча. Редко кто с улыбкой, чаще с глазами на мокром месте. Плакали для себя, не ради эффекта. Суд, кажется, был беспристрастный и неподкупный — заходили матери с гостинцами, и с ними же выходили.
Пришел черед Ульяны.
Кабинет был просторный, но простой. Стены крашеные, на стене Путин в раме, руки сложил, в углу свернутый флаг на древке; посреди кабинета начальственный стол, там фотография мужчины в камуфляже, за спиной горы. За столом тот же мужчина, на двадцать лет старше, но все еще крепкий. И там глядит устало, и тут. На бога не похож, больше на мясника, но видно, что в отставке. По стенам полки, на полках дела человеческие. На столе компьютер, в котором все записано.
— Говорите.
— Я по поводу Лазаренко Александра Витальевича.
— Отделение?
— Нейрохирургия.
Он пощелкал по клавишам. Приспустил железные очки, поверх них присмотрелся к Сашиной ситуации.
— Так... Лазаренко... Лазаренко. Осколочно-компрессионное, в результате... Угу. Несвоевременная эвакуация... Гангрена обеих конечностей... Ну да. Ампутации. Ясно. Так. Теперь что... Значительные повреждения внутренних органов, состояние позвоночника... Остистые отростки... Осколки кости в брюшной полости... Внутричерепное... Мда. Запланировано оперативное вмешательство с целью... Ясно-понятно. Ну тяжелый, что я могу вам сказать. Тяжелый ваш Лазаренко.
— Я в курсе, — как могла твердо произнесла Ульяна.
— И еще операция у него назначена на днях. Позвоночник будем ему собирать. У него позвоночник в щепки. И органы малого таза... А главное, я вижу, черепно-мозговая еще, компрессионная, и давление... Вот давление. В общем. Лучше вам пока не знать. Под общим наркозом. Непростая операция, мягко скажем. Прогнозы давать не берусь.
— На когда это?
— Или послезавтра, или в четверг. Все, больше нет для вас никакой информации. Будет держать в курсе.
Он кивнул ей, давая понять, что ее время истекло.
— Подождите, — сказала Ульяна. — Я не по этому поводу.
— А по какому же?
— Мы хотим зарегистрировать брак.
— Угу. Так.
— Я смотрела, участникам СВО можно в экстренном режиме, да?
— Можно.
— Я хочу сегодня.
Главврач надвинул железные очки на глаза, и глаза за стеклами сделались крохотными, а рассеянный взгляд, лупой собранный в пучок, стал жечь.
— Сегодня уже не получится.
— В Интернете написано, в день обращения.
— Мало ли что в интернетах пишут. Вы что думаете, вы одна-единственная у нас тут жениться хотите? Это не я ведь регистрирую, это сотрудники ЗАГС. Такой поток у них тут... Молодоженов.
— Тогда завтра. Завтра крайний срок. Если ему оперироваться потом... Пожалуйста!
— А что, не хотите подождать, пока он после операции в себя придет?
Ей показалось, что он усмехнулся. Почему? Заподозрил в ней корысть? Но как, почему? Ничего уж растакого, за пределами должностных полномочий, она не требовала от него, просила только то, что ей и так положено. И ничем себя, кажется, не выдала. Зачем эта ухмылка? А потом подумалось: а сколько тут, и правда, таких, как она, в этой очереди... Которым поскорей надо, на всякий пожарный случай, расписаться. Нечего целку корчить: он через свои лупы все равно увидит, перед ним души конвейером едут, а, когда за минуту надо решать, кого спасать, а кого списать, все остальное про человека и вовсе за секунду понимаешь, наверное.
— Я беременна от него, — сообщила Ульяна.
Он вздохнул.
— Поздравляю вас. Справка есть?
— Только тест.
Главврач посмотрел в компьютер, что там про Сашину судьбу записано, посмотрел на Ульяну, взвесил, постучал по столу костяшками.
— Ну вот сделайте справку пойдите. Со справкой ЗАГС пошевелится, может. Со справкой могут и на завтра назначить. Поставят уж вас вперед очереди. Вы как от меня выйдете, постучитесь к моему заму, к Ковалеву Артуру Ивановичу. И дальше уже там с ним по этой части, договорились? У меня тут посерьезнее есть дела, чем свадьбы играть. Все. Честь имею.
— Спасибо, большое!
— Он кивнул.
Ульяна вышла и прислонилась к стене: мир ехал по кругу каруселью. Гора с плеч. Уложились с ее судьбой в пять минут, порешали, как и со всеми тут делами. В ее пользу вердикт. Даже не верилось, что так скоро и так честно.
У заместителя — еще молодого, румяного, но как-то очень заранее облысевшего — еще быстрей дело пошло. Главврач ему, оказывается, позвонил уже, и он был в курсе всех Ульяниных раскладов. Повторил ей только про справку, но заверил, что оригинал можно будет к самой регистрации занести, а скан пускай шлет ему на телефон, и пообещал с ЗАГСом по поводу срочности уладить самостоятельно.
— Часам к двенадцати завтра подъезжайте, — предложил он. — И, если что, пишите мне в телегу.
Пожал ей руку на прощание вроде как мужику. Рука у него была без мозолей.
Надо было уже идти к Саше, он ждал: писал ей «Скуч», «Ты где», смайлики слал. Но Ульяна еще посидела в больничном дворе, подышала перед погружением дынькой.
Включила VPN, запустила чатик. Спросила у ИИшки: человек по гороскопу Рыбы, родился 18 марта, предстоит тяжелая операция, какие дни в июле благоприятные по лунному календарю, какой будет исход операции? Та все сразу разложила, прямо как заправский астролог. Получалось, что если в четверг делать, все должно было выйти заебись.
От электронки шел прозрачный, почти совсем незаметный пар. А за крышами больничных корпусов из высокой кирпичной трубы курился черный страшный дым.
Доклеивали Темину комнату, когда телефон зазвонил. С гоночными машинами выбрал себе обои, обалдуй. Ну да ладно уж, пускай.
Номер был незнакомый, поэтому Татьяна не хотела отвечать, боялась телефонных мошенников. Но потом что-то екнуло: нужно подойти.
— Лазаренко Татьяна Николаевна?
— Кто это?
— Областной военный комиссариат беспокоит. По поводу вашего сына, рядового Лазаренко Павла Витальича.
— Павел не мой... Мой — Александр.
— Ой, тьфу... Александр, да. Александр Витальич. Совсем тут уже заболтался...
— А что... Что с ним?!
— Сообщаем, что ваш сын нашелся.
— Спасибо! Слава тебе, господи! Спасибо вам! А где, где?
Назвали номер московской больницы, куда Сашку доставили, про состояние по телефону ничего сказать не могли, проскрежетали «поздравляем» и все.
Затылок заломило, в ушах застучало: скакануло давление. Татьяна пошла шарить по карманам, искать капотен. Господи, счастье какое, какое счастье, господи. Поди скажи теперь, что молитвы не работают. Татьяна-то с богом всегда умела договориться, надо было только по-хорошему попросить, ну и подмазать немножечко.
Слава богу, что живой. Что попугал только их с отцом, дуралей, будто помрет, а сам не помер. А ведь у Татьяны было, с самого того дня, как телефон у него заглох, было четкое чувство — живой, найдется.
Он терялся иногда, Сашка, случалось у него: и мелким пропадал, с пацанами в лес ушел когда и с милицией искали, а матка-то уж думала и что маньяк, и что зэки, а он сам к грибникам прибился и сам вернулся. И потом еще на трое суток исчезал, когда поехал в город на дискотеку — и с концами, и там уж даже Виталя запаниковал, а Татьяна чуяла сердцем: найдется. И нашелся — в изоляторе, у ментов, молчаливый, весь в кровоподтеках, но живой. Сказали, бузил, сказали, подрался, пришлось утихомиривать. Ну, подсобрали калыма, занесли, выкупили охламона.
Матка-то и тогда все охала, он у ней, конечно, любимчик, сколько она с ним нянькалась, за Татьяной-то, поди, столько не ходила, с первого года в ясли записала. Ну вот и Татьяна с ним, с Сашкой, так — работать-то кто за нее будет, декрет на птицефабрике — один смех, хорошо хоть, матка на пенсию собралась. А как по Татьяне, так ничего с ним там страшного не случилось, хоть шляться поменьше стал, на работу устроился. Виталя-то вразумить его не мог, ну хоть милиция мозги вправила, а то все дискотеки да дискотеки, а мамка денег подай.
И вот сейчас то же самое: ах, Санечка, ох, Санечка, а на Татьяну волком зыркает, что сына в армию записала. А и записала, потому что от мужика должна польза быть, мало одного алкаша в семье, этот еще, не дай бог, в отца, одни дискотеки ему. Там еще и не только «ягуары», на дискотеках-то, там еще и спайсы, и соли, и что угодно, с такой-то наследственностью. Окоротили его — и пускай.
И с армией то же самое, поди все лучше, чем болтаться, как говно в проруби, все ж таки армия из пацанов мужиков делает, а ей, Татьяне, дома нужен был мужик, на кого еще опереться, эти вон еще растут два остолопа, обоих обучи, в ту квартиру не помещались уже, друг у друга на головах, а от жизни-то и осталось всего ничего.
Вот теперь-то она матку и уест, когда Сашка нашелся, да и Виталя, хоть и помалкивал при Татьяне, потому что знал свое место, а про себя все же Татьяну обвинял, ну теперь и Виталя перестанет от нее отворачиваться, перестанет на нее глазами зря битой собаки коситься.
А пусть радуется, Татьяна и сама была очень рада, она и сама будто бы из могилы выкопалась, когда на нее уже глины накидали, выкопалась и задышала свободно. Хорошо было вернуться обратно, туда, где ничего с Сашкой не произошло, хорошо, что он Татьяниного плана на старость не сломал, не принудил их выезжать из новой квартиры, и хорошо, что не надо было теперь Татьяне грызть себя, что отправила сына на смерть.
Капотен подействовал, отлила ртуть от затылка, голова перестала перевешивать и кружиться. И Татьяна ощутила — от того, что бог ей все, что она напортачила, отпустил и позволил жить дальше, как жила — короткое счастье.
Что с ним было делать, она с непривычки не знала.
Поделилась им с Виталей, с младшими. Те все забегали, развеселились. Виталя пиво откупорил, Татьяна разрешила. Тема так вообще — чуть не разревелся. И вот только глядя на него, Татьяна как-то начала понимать, что Саша жив, а что мог вправду умереть. И вот на сдачу от лишнего счастья она решила — не решила даже, а само так сделалось — сказать Ульянке. Пожалела, да, ну и застеснялась, что послала ее делать аборт.
Набрала.
Ульянка подошла скоро.
— Але?
— Ульян! Звоню тебе вот что: Сашка нашелся! — объявила она.
— Та молчала. Не сразу отозвалась. Задышала.
— Реально?! Где?!
Голос у нее дрожал.
— Вот только из военкомата звонили. В Москве.
— Ох... Татьян Николавна... Счастье-то...
Татьяна слушала внимательно: Ульянка звучала сдавленно, взволнованно. Ну ладно.
— Ага! Ну вот.
Что дальше говорить, никто из них не придумал еще. Потикали секунды. Наконец Ульянка спросила:
— Поедете?
— Куда?
— Ну в Москву-то? К нему?
— Я не думала еще. Надо хоть с врачами пока, узнать...
— Ну скажете, если надумаете? Я бы тоже, может, с вами вместе...
Татьяна вздохнула, посомневалась, но все же сверх нормы начисленной ей доброты хватило, чтоб согласиться.
— Скажу.