Обратно ехала по теми.
Уже не видела, ни с кем едет, ни что проезжает. И радио одно-единственное только работало — у самой Ульяны в голове. Рваными кусками там передавали что-то, как будто через помехи шло, как будто глушили.
Как быть с инвалидом дома всю жизнь? Это сейчас он под препаратами счастливый, а когда до него по-настоящему дойдет, кто он теперь стал, какой это будет человек? Ладно, хорошо, будет пенсия, голодать не придется, но заниматься он чем-то должен будет? Целый день по квартире на инвалидном кресле ездить, телевизор глядеть, во дворе со стариками в домино играть: такой, что ли муж? Отойдет от укольчиков своих — точно бухать начнет, надо будет один наркоз другим заместить, не на Паралимпиаду же он готовиться будет? — значит, забухает. И злой будет всегда, добрых инвалидов Ульяна не знала. Себя вон пойди представь безногой, на кольцевом треке между холодильником и телевизором, поди-ка от такой жизни не ебнись, а кто в этом во всем виноват? Кто рядом, тот и виноват, тот и огребай. Это гиря пудовая на шее, это каких денег стоит, чтобы так? Это да, это стабильность, но это такая стабильность, как в тюряге стабильность — а с инвалидом можно разве развестись? И бросать стыдно будет, и на алименты с ребеночком потом не разгуляешься. Ладно, Саша-то еще хороший, он хороший, он добрый, он, может, и справится, и не обозлится на жизнь, и не будет на Ульянке оттаптываться — культями своими, прости господи — за эту обиду, но быть вот так к нему теперь навсегда привязанной... Была мысль, проскакивала, что «тяжелый» значит без руки или без ноги, но она-то запрещала себе думать дальше в ту сторону, чтобы не материализовалось, а оно все случилось уже и просто ждало ее, как крысиный капкан, где на педальку наживка насажена — кусочек сала, восемь миллионов рублей, дура, и что тебе эти восемь миллионов, это ведь гробовыми столько, а за ранение меньше, и за инвалидность меньше...
Взяла телефон, поискала там — сколько хоть за инвалидность-то дают? Там разное было, включила тогда VPN, перепроверила с ИИшкой, как Кристинка показывала, та сразу дала отчет, что шесть миллионов, если прям потеря трудоспособности, ну ладно, шесть... Шесть это немало... Но ведь шесть — это ему выплаты, Саше, а их, наверное, надо с родителями делить же еще, они же на иждевении у него тоже будут, получается, а как делить? Поровну? Спросила у ИИ, как делить выплаты за инвалидность участнику СВО между женой и родителями, зависело от числа детей, но ясно было, что не все Ульяне причиталось. А ведь так и не спросила у него про мать, знает она или нет, что он нашелся, вдруг вспомнила Ульяна. По дороге туда — помнила, когда сосиски в тесте жевала, держала это в уме, а как в палату зашла — так и позабыла. Но про мать никто с ней и не заговаривал — ни Саша, ни соседи по палате, ни лечащий, ни сестра. Но ведь он и сам про мать должен был подумать, он в сознании же, хотя и чудной, да и госпиталь-то ведь военный, значит, где-то он попал в отчетность, что живой и что нашелся, значит, известят там по цепочке военкомат, а те — Татьяне передадут, да и уже-то, наверное, сообщили, а она все не звонит Ульянке, отмалчивается. Может такое быть, что она тоже уже примчала? Или сейчас на вокзале в Вологде стоит, поезда ждет того же самого, чтобы утром уже явиться к Саше? А может, она раньше нее уже была у Саши, первая? Надо было у лечащего спросить, дура, что не спросила, была бы хоть определенность какая-никакая, а так... А ведь и восемь миллионов придется все равно делить, и это если она успеет еще Татьяну опередить, зарегистрироваться. Но восемь даже пополам это четыре, а если ребеночек, ИИ-шка подсказала, то Ульяне уже тогда две трети, а родителями только треть, две трети от восьми это сколько... Да сколько-сколько, очнулась она, что ты считаешь-то, что ты тут высчитываешь, ты уже похоронила его, что ли, Сашку, ты уже гробовые с Татьяной пилишь, что ли, ну что ты за мразь-то такая, и ничем ты его матери не лучше, ты вспомни лучше, как он тебе улыбался, как он был тебе рад, как ребеночку был рад, как переживал, что без ног не сможет обеспечивать его, воспитывать, как можно вообще думать даже про деньги, ну деньги и деньги, и что они тебе, ты молодая, ты и при ногах, и при руках, и при пизде, прости господи, ты-то уж, поди, как-нибудь себя прокормишь, сдались тебе эти миллионы. Ну, квартиру возьмешь себе, не надо будет на съемной жить, ну и что, что поменяется-то? Ну, когда квартира своя, конечно, это другая жизнь совсем, это спокойствие, это сама себе хозяйка, это ни от кого не зависишь, так что поменяется, на самом-то деле... Но какой ценой-то, не такой же ценой? Не зависеть ни от кого, ни от кого не зависеть больше, распоряжаться собой, вот это было бы, это было оно, то самое, но если ты к безногому привязана на всю жизнь, пусть и в своей квартире, это что, это мечта разве, а как пойдет эта операция, сказал же лечащий, что операция сложная и что всякое еще может быть, или он не говорил этого, а Ульяна сама так поняла, а всякое это какое, это, может быть, еще похуже что, еще оттяпают что-нибудь, это он еще к койке, к примеру, навсегда прикован окажется, и под себя будет ходить, а она убирай, а трахаться-то как с безногим, грешно так говорить, грешно, а и об этом приходится думать, она же молодая еще баба, здоровая, ей нужно, вибратор вон, пока от Саши ждала вестей, весь загоняла, хранила ему верность, но одно дело два месяца, а другое дело вся жизнь, брось это, ты не о том думаешь, стыдно об этом думать, но всякое может случиться же — может, значит, что и не выкарабкается, и об этом тоже стыдно, еще и похуже, а с какой стати-то стыдно, у Ульяны только она сама и есть, на мать какой расчет с ее окладом, еще год-другой простоит за прилавком — и на пенсию, а пенсия такая, что не разгуляешься, кто корми — дочка корми, и оно ладно, это нормально, но на все-то на это бабки где взять? Ну вот оттуда и взять, если уж расписываться, из этих самых денег, а что тут такого, кто тянуть-то все на себе будет? Уж не Татьяна Николаевна! А кстати, вот они сколько платили за свою, интересно, взяли хоть и убитую, но в Заречье, почти у центра, небось, в ипотеку влезли, и им ее платить еще и платить, но за это уж Ульяна точно отвечать не собиралась: сама виновата, загнала ради денег сына в армию, послала на убой, а теперь бесится, посмотрела бы она на Сашку, как он улыбается, то-то было бы ей, так приехала или не приехала, затягивать точно нельзя, надо прямо брать и к главврачу сразу записываться с утра.
Спросила у ИИшки, как именно женят участников СВО, кто в госпитале лежит, та дала полную инструкцию: в ЗАГС ехать не нужно, можно вообще зарегистрироваться одним днем, можно и прямо в госпитале, администрация вызывает сотрудника ЗАГС, никакого месяца ждать не надо, это оно так теперь специальным распоряжением правительства, президент вот тоже на этот счет выступал: создали все условия. Ну хоть что-то, хоть в чем-то, — с облегчением, что все успевает, думала Ульяна, благодарная вдруг государству, которое обычно считала взбесившейся молотилкой — прячься да уворачивайся от него, а то замесит, а тут вдруг нате — забота о людях, ну спасибо, не станем отказываться. Да и три-то миллиона инвалидских, это ведь не деньги, а целые деньжищи, если первый взнос большой, а дальше от зарплаты можно отщипывать понемножку, плюс пенсия будет у него, не надо ему вовсе умирать, не надо и Ульяне быть мразью, наоборот, наоборот — вот он выкарабкается, а она что же, неужели она бросит его, бросит этого вот Сашку, который так ее любит, который ей вперед матери звонит, который из всего, что с ним было с детства и до прилета вспомнил только ее телефон, вот его она бросит, что ли, и поскачет свою веселую жизнь жить? Нет, они теперь связаны все-таки, и Ульяна не бросит его, а будет выхаживать, и ничего он не забухает, да, черт знает, может и на Паралимпиаду реально еще поедет, это уж как она будет стараться, одной было бы страшно, да, в девяностые вон как бабы мыкались с ветеранами, которые из Чечни приехали, а теперь, с такими-то средствами, не проживем что ли? Точно уж проживем. Надо только завтра прямо с утра, прямо с утра в больницу и сразу на прием к главврачу, чтобы все успеть стопроцентно. Дай бог, чтобы все хорошо у Саши было на операции, дай бог, чтобы все удачно!
Максим поддел с общего блюда пласт красной рыбы и, пока нес его к себе в тарелку, незаметно принюхался. Нет, пахло не от рыбы.
В заведении было людно, весело. Официанты новой московской закалки — не вышколенные, не услужливые, не заискивающие, а сдержанно-улыбчивые, как будто бы просто дружелюбные и гостеприимные, материализовались рядом, стоило лишь о них подумать, и растворялись в ресторанном гаме, как только о них забывали. Тут все было организовано со вкусом, вынужден был признать Максим. Несли красивые блюда, наливали в тонкое стекло, ставили приятную электронику. Никуда оно не делось: Москва цвела. Москва гудела.
Он плеснул себе белого в бокал, поднялся.
— Ну что? Вадик! Сколько тебе сегодня исполняется лет, мы тут вслух произносить не будем...
— И правильно! — перебил его лысый именинник. — Возраст это как погода в айфоне. Неважно, сколько написано, важно, как ощущается! А ощущается, как двадцать семь!
— Точно, — улыбнулся Максим. — А знаешь... Когда знаком с человеком давно... Ты ведь в его лице видишь именно те самые черты, которые знаешь в нем с детства, с молодости. Ну, как бы я вот сейчас смотрю на тебя и вижу тебя десятиклассником. Ну там, морщины немного, не буду уж совсем врать, но ты — тот же самый. Не то, что в двадцать семь, а даже тот же самый, что в шестнадцать.
— «Дети, вашей маме опять шестнадцать»... Хха, — поддержал Колян.
— Да. Ну и все мы про себя знаем, что изнутри-то мы те же люди, что и в шестнадцать, и в двадцать семь. Получается, что наши друзья — ближайшие, школьные... С первого класса, между прочим... Как мы вот тут... Видят нас всю жизнь так же, как мы сами себя видим — вне времени, вне возраста. Видят нашу суть. Понимают, что и возраста никакого нет, что это все иллюзия. Короче, Вадик! Тебе не двадцать семь даже, тебе просто семь сейчас, как и мне, и я тебя очень люблю!
— Горько! — крикнул Колян.
— Горько! — поддержал гоготом весь их стол.
Максим чокнулся с Вадиком, сделал большой глоток и плюхнулся на свое место. Ну все, отстрелялся. Промокнул испарину.
Ни у кого тут, кроме него, похоже, и мысли уже не возникло о неуместности происходящего.
Оглянулся на жену — та увлеченно болтала с Кирой, ее бокал, как обычно, стоял полным. Когда звучал тост, она его пригубляла — просто чтобы вопросов ни у кого не возникало, и потихоньку отставляла. Не шло с таблетками.
Давно не гуляли. Но тут юбилей одноклассника, да и жизни прошло уже семьдесят процентов, так ведь и вся скоро кончится. Не стали придумывать отговорки, пришли; правильно сделали? По-людски — что правильней?
Вообще-то они с Мариной вполне могли позволить себе рестораны, и до войны по пятницам и субботам дома старались не ужинать вообще: обычно зажевывали очередным модным фьюжном консерваторский концерт или премьеру в каком-нибудь экспериментальном театре. Война рестораны не тронула, они стояли себе, как и прежде, и было в них все так же вкусно, да и денег в их семье, положа руку на сердце, особо не убавилось. Во вневоенной Москве можно было сибаритствовать точно так же, как в довоенной, все возможности имелись, и жило в этой Москве достаточно обеспеченных людей, чтобы все заведения были битком и снаружи, и изнутри. Как говорят хостесс: у нас полная посадка. Разве что контингент несколько переменился — отесанных двумя десятилетиями европеизации лиц в них стало поменьше, а побольше стало неотесанных. На ресторанных террасах теперь будто бы заседали те же люди, что и управляли китайскими флагманами, и глядели оттуда на мир они все с тем же выражением — победительным и безапелляционным. И отлично у них все было с аппетитом, несмотря ни на какую войну.
Это у Максима аппетит пропал.
А откуда бы ему взяться? От снимков горящих украинских городов? От снятых беспилотниками кадров корчащихся на земле человечков? От бескрайних полей, засаженных крестами? От того, что весь этот ужас людям каждый день телевизор продавал, как исполнение их же собственной воли? От всего остального нескончаемого, с мерзкой ухмылочкой, вранья? От принуждения в это вранье верить, и уж хотя бы с ним не спорить? У Максима от всего этого живот крутило, горло не разжималось толком от этого, вот прямо да, так — физиологически.
В первый год войны он даже ругался несколько раз с приятелями, которые продолжали упорно жрать в ресторанах, не желая отказываться от своих пищевых привычек, зло говорил им: да, Патрики-то все те же, стоят-не шелохнутся, вот только вместо телятины вам теперь человечину там подают. Сладко ли мяско?
Они ему отвечали, что не собираются отказываться от своей мирной жизни — тем более, что власть у них ее хочет отобрать; это, может, и есть их форма протеста! Максим пытался втолковать им, что власти, наоборот, выгодно поддержание иллюзии нормальности, что, пока война не тотальна, власть и хочет, чтобы Москва с Питером выглядели городами мирными и жирными, а истребление людей чтобы было вынесено на периферию массового сознания и доверено только специальным убийцам, чтобы кто хотел от войны отвернуться и не смотреть — имел бы возможность отвернуться. И люди, напоказ жующие свою жвачку в трендовых гастробарах, войну-то как раз и нормализуют, считая — и тем делая ее — далекой и нестрашной, а значит, терпимой и допустимой. А именно приемлемой для всех власть эту войну сделать как раз и хочет.
На первый год войны многие были с Максимом согласны, на второй год немногие, на третий — никто, а на четвертый уже и сам Максим, пожалте бриться, сидел в ресторане. Ерзал, но сидел. Принюхивался, но кушал.
Вадику Максим, конечно, ничего про человечину говорить не стал сегодня. Зачем портить человеку день рождения? Выступил. Пропотел. Сглотнул. Ну вот из таких мелких компромиссиков и выстраивается консенсус, ущипнул он себя. А с другой стороны... Кому и что он доказал своей ресторанной аскезой? Никто к его дерзкому бойкоту дольчевиты не присоединился, как хомячили москвичи, так и хомячат. Отряд грызунов не заметил потери бойца.
Налил себе, пока все слушали Коляна, еще бокал, сам налил, не дожидаясь благосклонности официанта, и наспех выпил; Марина боковым зрением все зафиксировала, но ничего не сказала.
Шабли было отменным, и градус паскудности снизился на градус вина.
Тут поднялась Эмма. Сняла очки, протерла. Начала говорить, в горле запершило. Прокашлялась. Именинник шикнул, все притихли и обернулись на нее.
— А вы знаете, — произнесла она четко, но негромко. — Я бы хотела еще кое за что поднять бокал сегодня. За мирное небо над головой.
Потом настала секунда тишины. И не только за их столом, но и за соседними, кажется, услышали этот тост. Люди забурчали одобрительно, но тоже тихо, как будто при них на поминках в адрес покойника доброе слово сказали.
— За мирное небо! И за тебя, Эммка! Ты молодец! — сказал ей Максим. — Молодец!
Хлопнул в ладоши раз, другой, третий — и напоролся взглядом на официанта. У того было странное лицо, непроницаемое. Он неподвижно — как камера наблюдения — смотрел на Максима, может быть, запоминая для последующего опознания и его, и всю их компанию.
Вышла чуть пораньше, чтобы пройтись. Ленинский проспект переливался в потемках, на площади Гагарина взмывал в синющее небо железный человек в прожекторных лучах, и наконец был свежий воздух. Светились билборды вдоль дороги — то лица героев СВО, то маркетплейсы, то мобильные операторы, и Ульяне было приятно, что кто-то догадался купить рекламу и для героев, потому что это справедливо было: все-таки кровь проливали, надо было их лица показать тем, кто никуда из Москвы, кроме Дубая, не выезжал. Сашкино лицо тут тоже, может быть, разместят однажды, подумала она, было бы круто, Ульяна гордилась бы, а че. Не обязательно ведь прям умирать, чтобы стать героем СВО с билборда на Ленинском?
Позвонила мама. Ульяна не хотела подходить, но подошла.
— Привет.
— Как ты, Ульяш?
— Я нормально, мам.
— А Саша как?
— Саша так... Была у него. Сказала.
— А он что? Обрадовался?
— Не знаю, мам. Не уверена, что он понял.
— Ну ничего, поймет еще. До мужиков это медленно доходит.
— Ага.
— А как Маринка там моя? А Максим?
— Бодрячком.
— Хорошо тебя приняли? Хоть по-родственному?
— Да. Теть Марина все про тебя спрашивала.
— Ну ладно. А у нас-то тут...
Так дошла до двора — на последнем издыхании телефонной батареи. В ноль посадила, пока с мамой договаривала. Добрела до подъезда в темноте, задрала голову — а окна черные. И вахтер уже закончил, будка пустая, шторки задернуты. Села опять на ту же скамейку, на которой сидела с утра — ждать хозяев. Времени к десяти, вряд ли сильно задержатся.
Но их не было и не было. Стало в животе урчать, подкручивать от голода. И еще мутило немного от недовольства на теть Марину, что они ушли куда-то в ночное, не сказавшись.
Вместо них появился во дворе какой-то парень. Болтал громко сам с собой, смеялся, и подходил все ближе к Ульяне. Он сначала подобралась, подумала, что наркоман, но потом пригляделась — просто по белым наушничкам разговаривает; парень как парень, даже симпатичный. Тот остановился у Ульяниного подъезда, заканчивая разговор, открыл бумажную табачную пачку, стал себе сворачивать какую-то смешную самокрутку, запечатал, разгладил, раскурил, обратил на Ульяну внимание, поклонился ей театрально, но улыбнулся тепло, по-свойски, а сам, пока расхаживал взад и вперед, еще добалтывал:
— Не, ну бро, ну ты там тоже норм отжег. Да вот это вот, когда вы на самокате втроем, ты и девчонки, и в кусты влетели! Да! И менты еще за вами... Ну... Таких вы там пиздяо могли огрести... Что значит, не выкупаешь? У тебя блэкаут, что ли? А кто на крыше под Дорна в пять утра дэнсил? Да, блин, да! Я тебе отвечаю! Ну я понимаю, да, абсент со спрайтом, неординарное решение! В среду будет. У них по средам там. В «Ровеснике». Диана будет играть, да. Ну она такое играет, знаешь, иногда синтипоп, иногда восточное микшированное, но самое лучшее по пятницам у них, они берут, короче, киномузыку и кладут биты. Да. Конечно, давай вместе некст тайм. Согласились. Ну все, бро, я докурил. Ага, обнял. Обнял.
Он подошел к урне, кинул аккуратно окурочек, вернулся к двери, приложил домофонный ключ, обернулся к Ульяне:
— Вам не сюда?
Он был высокий, с буйной копной темных волос, и красивый холеной столичной красотой, почти что нерусской, а французской, что ли. И лицо такое у него было при этом — свое, как будто сто лет знакомы, легко заговорить с таким человеком. Рубашка белая летняя на нем смотрелась так, как будто он у этого подъезда на паруснике пришвартовался. Ульяна вдруг подумала: а был бы вот Саша в такой рубашке — выглядел бы как официант из «Шоколадницы».
— Нам сюда, — кивнула она.
— Тогда нам по пути.
Ей все равно было, в общем, где ждать — тут или на этаже. На дворе июль, ночи теплые. Но почему-то захотелось ответить согласием, пойти за этим легким веселым молодым человеком туда, куда... Куда-нибудь.
— Можно, да? — она поднялась со скамейки.
— Нужно! — парень открыл дверь, прижал ее спиной и пригласил Ульяну внутрь.
Не заподозрил ее ни в чем. Не стал допрашивать. Просто впустил и все.
— Ключи забыли? — спросил он ее уже на лестнице: поднимались нога в ногу.
— Да мне и не выдавали их. Не заслужила пока, — усмехнулась она.
— Новые соседи?
— Нежданные гости.
— Наводчица?
— Налетчица.
Пока ждали лифт и вместе молча глядели, как меняются циферки на табло с этажами, он за долю секунды — чего, конечно, для перехвата было более чем достаточно — отсканировал ее глазами. Сверху вниз, снизу вверх, и обратно на табло.
Солдаты в госпитале — да, облепляли ее взглядами, но солдатское-то внимание стоит ноль, у них вечно недодача. А для премиальных москвичей, которые внутри МКАДа жили, она как будто мутная стекляшка была: все глядели, хмурясь, сквозь нее — и все мимо. Этот вот первый увидел в ней тоже нормального человека, а не иногороднего. Ну и... Девушку, показалось Ульяне, в ней увидел. На секунду снова показалось, что в Москве можно даже и Ульяне было бы все-таки оттолкнуться от асфальта и взлететь. Защемило — от возможности и от невозможности.
— На самом деле, спасибо, спасли, — Ульяна обернулась к нему. — А то бы бомжевала еще на лавке, пока там мои придут. А тут такой принц.
— Принц на белом, — засмеялся парень, и стало слышно, что от него пахнет каким-то ароматным, наверное, непростым, алкоголем. — А вы случайно, не спящая красавица?
— Получается, что неспящая.
В уме даже сложился ответ «Ни с кем не спящая», но постеснялась такое шутить.
— Вы по гороскопу не Лев, случайно? — спросила она; вот сто процентов, что Лев!
— Ну если только светский. Какой вам?
— Пятый.
— Это к соседям, что ли? — удивился он, и вдруг вся загадочность с него слетела, будто антистатиком побрызгали. — Ульян, ты?! Анриал!
— Ульяна остолбенела — и вдруг ее тоже осенило.
— Кирюша?..
— Ого! Ну ты...
— А ты-то... Какое Кирюша... Тут целый Кирилл Максимович уже...
— Офигеть. Как я не допер...
— А я смотрю — как будто знакомое что-то...
— Это сколько лет-то прошло, блин? Типа пятнадцать?
— Да больше! Мне двенадцать было.
— Вообще...
Кирилл стал отпирать замок, и не мог попасть ключом в скважину, потому что все озирался на Ульяну — неверующе. Наконец пустил в дом, и на пороге уже добавил:
— Мама сказала же, что ты приехала... Что у тебя жених тут, да? В больнице...
Она как будто впотьмах шагнула в открытый канализационный люк, и в короткой невесомости все ее внутренности к горлу прибились: так захолонуло от стыда. Что флиртовала только что с ним, едва отлучившись от Саши, а еще больше — если Кирилл сейчас поймет, что она при раненом женихе первого встречного клеит. Прилило, защекотало... Господи, какая же ты все-таки...
Кирилл позвал ее за собой в кухню.
— Хочешь что-нибудь? Коньяк или с пузыриками?
— Да я чаю просто. И бутер если какой-нибудь.
— Ну, давай чаю.
Себе он налил янтарного чего-то на сантиметр, кинул лед. Сели чаевничать.
— И как он? — спросил Кирилл. — Твой?
— Да как-как... — сказала Ульяна. — Ноги отрезали.
— Ох. Пиздец какой, — расстроился он.
Сделал большой глоток. Соорудил ей бутерброд с докторской, вручил.
Саша со своей пустой простыней и своими щенячьими глазами, со своей обдолбанной улыбкой замаячил перед Ульяной. Тоже захотелось горючего, но было нельзя. Положила в чай три ложки сахару.
— Сколько ему лет-то?
— Двадцать семь.
— Это как мне, что ли? Охуеть.
Ну хоть не обходил Сашу стороной, как его родители, не притворялся, что Ульяна у них объявилась без причины, что просто так, погостить приехала.
Встал, взял с полки бутылку, долил себе. Одного сантиметра ему не хватило, чтобы переварить такое. Ульяна молчала. Нечего к этому было добавить.
— А ты помнишь эту елку? Ты на елку приезжала к нам тогда, да же? На кремлевскую.
— Да помню, конечно! Сегодня вот вспоминала как раз...
— Мама тогда билеты взяла, на нас и на вас. Я ни до, ни после не ходил туда. Так что ты у меня, реально, с Кремлем ассоциируешься... Ты еще в таком золотом платье была, да?
— Точно! Было золотое! — улыбнулась Ульяна, вспоминая.
— Во! Прикинь, запало... Это... А, и еще как меня мама в деревню возила к вам. И там помню подвал и петуха.
— Какого еще петуха?
— Ну какого-то. Черного. И еще как там чел дрова пилил бензопилой, и запах... Бензина. И дерева.
Может, он и не думал ее судить. Не пришло ему такое в голову. Другое там было: он сам маленький и Ульяна двенадцатилетняя в золотом платье. Кирилл улыбнулся и ей, и себе — и завис. Изучал обои. Ульяна снова забеспокоилась: а теперь что?
— Жалко парня... А это... — Кирилл потер лоб. — Что же он не свалил-то?
— Куда?
— Ну из Рашки.
— Как?
— Ну... Как... В смысле, у него заграна нету?
— Нет.
— А че не сделал?
— Да куда ему ездить-то? — усмехнулась Ульяна. — У меня тоже нету вот. Еще и денег стоит.
— Ну, деньги. Зато мог бы отскочить. Он же по повестке?
Ульяна задумалась на секунду, прихлебнула пока что чаю. Это проверка была. Но Кирюша был на Ульяниной стороне, и сам же ей правильный ответ подсказывал. Ему хотелось, чтобы Саша не служил, чтобы сбежал. А это вот все из жалости только, или он вообще против службы был, против войны? Явно же надеялся, что Саша служить по принуждению пошел, по повестке. Верный ответ: заставили.
Она наклонила голову вперед. Кажется, угадала.
— Блин... Да все равно. Армения же есть, Казахстан... Там по внутреннему пускают. Белоруссия! Слушай, да... Ну хоть меня взять, чтобы далеко за примерами... Ну мне вот лично пришла повестка. Сентябрь двадцать второго. Помнишь, когда всем рассылали? По могилизации. И френду моему еще одному — тоже такое же письмо счастья. Мы, короче, с ним сразу в тачку, мама сырничков напекла с собой, бутербродиков наделала, и мы вжух в Грузию. Там когда миллион народу в пробке стоял в Верхнем Ларсе, вот и мы там со всеми вместе. Трое суток в машине. Бутербродики все слопали, потом друг друга чуть не сожрали. Но просочились как-то. Лишь бы не призвали. Пиздец жуть потому что.
Ульяна кивнула ему.
— Ясно.
— Ну и все, понимаешь? Просто и нужно-то было перетусовать самую жаришку, пока всех гребли, в другом месте где-то. Им-то все равно, кто придет, а кто нет, они просто поголовье считают. Кто явится — тот и явится. Так что им твоего парня не обязательно было... Просто кого-нибудь... Да любого лоха, который не отдупляет, че в стране творится. То есть... Сорян, я не это...
Ульяна пожала плечами.
— Ну у меня одна жизнь, Ульян... Что мне, фукнуть ее, что ли, реально? Ну это же все бред лютый, что они по телику рассказывают там, и я понимаю, что это херомантия какая-то, и ты понимаешь, и они сами все понимают, но все притворяются, типа это по серьезке все. Ну без обид только! Мне поэтому еще так твоего парня жалко. С ним это все за что, для чего? Да ни за что, и ни для чего. Так просто, потому что наш дед ебнулся. Как его зовут, ты говоришь? Саша?
— Саша.
— Ну вот, и ради чего вот он все это, твой Саша?
Ульянин страх перед столичным родственником, страх быть осужденной за мыслепреступление: за блядство, за предательство Саши, отползал; и воспоминание о золотом платье, радость от секундной близости, от общего с этим чужим человеком кусочка нежной детской жизни тоже пожухло, стало обратно старым полароидным снимком: одни расплывчатые очертания. И даже то, что Кирилл Сашей заинтересовался, тоже перестало его извинять. Съебался и все. Ну а че? Потому что мог. Загран потому что.
Потому что зассал. Зассал потому что, а не потому что умный.
Вот это, наверное, и отразилось сразу в ее лице. Словами врать за жизнь научилась кое-как, а актерствовать бог особо таланта не дал. Она и вслух еще ничего не успела сказать, а он почувствовал в ней перемену, даже через коньяк через свой все увидел, и засуетился, затараторил.
— А че ты в Грузии своей не остался? — ответила ему Ульяна.
— Слуш, ну че не остался... Да там сурово все равно очень. Жесткий минимал. Мы им там, конечно, завезли лучшее, что было в Москве — и матчу латте, и кинки-пати, и сервис по выгуливанию собак, но люди там, в целом, на своей волне. Все Тбилиси изрисовано граффити, что фак рашнз и что рашнз гоу хоум, и так с местными каждый разговор начинаешь с того, что я вообще не за, и что я от войны уехал, и что мы оч благодарны вам и тэ дэ, первые три месяца этого покаяния как бы ок, а потом как будто приедается немношк. Нет, ну я им реально очень благодарен за гостеприимство, и Тбилиси классный город, и люди, и хинкали, и Арагви, и Кура, и чача, и молодые дизайнеры, и я все понимаю, они в своем праве, они от нас за двести лет навидались всякого, подустали тоже, но там дня не проходит, чтобы тебе не напомнили, что ты тут в гостях — как будто бы говорят с тобой, а сами так на часы посматривают — когда ты уже свалишь, понимаешь? Ну и, если честно, не дотягивает до Москвы сильно — ни по матче, ни по кинки. Да вообще... Ну я москвич, блин, ну это моя родина, ну соскучился, ну сколько можно, типа. Хочется в свою квартиру, маму-папу повидать, ну не быть гостем уже...
— Ульяна нахмурилась.
— А ниче, что повестка? Повестка висит же?
— Да... Повестка. Ну а что — повестка? Они же как устроены — у них ки-пи-ай, сколько народу деду отдать на прокорм. Дед сказал: хочу жрать! Они такие прикинули хуй к носу — тэк-с, нужно триста тысяч человек. Как быть? А давайте сделаем лотерею смерти. Чисто по рандому рассылаем миллион повесток. Триста тысяч набрали, дедушка покушал, остальные пока свободны. Я вернулся, и кент мой вернулся, и там еще пацаны, и ничего, никого не дернули. Потом даже вроде Собянин говорил, типа, все, расслабьтесь. Это же как всегда в Рашке: типа, фигачит такое огненное Око Саурона слева направо и справа налево, кто под лазерный луч попал, того испепелило к хуям, ну, сорян. Ну а чего вы ждали, это родина, сынок, правила всем известны. А кто успели отскочить — те такие: о, норм, пронесло, живем! Тусуемся дальше. Ну, значит, тусуемся дальше, че!
— Тусуемся дальше, повторила за ним молча Ульяна. А че.
— Я это... — она встала. — Я пойду, наверное. А то завтра вставать рано, опять в госпиталь нужно.
— А? Да... Ну да. Понимаю.
Он тоже поднялся — чтобы долить себе еще немного. Она поставила свою пустую чашку в мойку, подумала половину секунды и решила ее ополоснуть. Он прихлебывал пока за спиной. Кайфовал. Ульяна развернулась. Странно было забыть, как полчаса назад она могла увидеть в нем красивого парня.
— Спокойной ночи.
— Погоди, — сказал он. — На вот, возьми мой ключ. Пусть у тебя будет. Чтобы, если что, тебе под домом не торчать.
— Мерсишки.
— Умылась, спряталась в свою комнату, легла.
И только потушила свет, сразу снова очутилась перед Сашей в палате. Снова вошла к нему из больничного коридора, снова в первый раз увидела пустоту под простыней, его запавшие глаза в черной кайме, губы углами кверху; и это вот — «как я его буду воспитывать?»
В тот раз у Ульяны сходу нашелся ответ, а сейчас растерялась. Легко было Саше врать, когда он был под препаратами, а сейчас он протрезвел, перестал лыбиться, смотрел строго, как мертвый.
— Йоу-йоу. Да вот, решил набрать уже голосом, ага. Не отвлекаю? Ну я не знаю, от чего, от какого-то интеллектуального подкаста. Ну да, я так себе твои вечера представляю. Ну... Сначала ты работаешь на репутацию, а потом репутация работает на тебя... Да я просто, так сказать, засвидетельствовать свое почтение, а то это все как-то произошло скомканно... Да, снимаю шляпу, сет был бомбейший. И стайл... В моем лице, мадам, вы приобрели преданного поклонника. Ну это сразу понятно, что референсы серьезные. Ну нет, четверги у них с твоими пятницами вообще ни в какое сравнение! Да блин, какая-то жесткая звероебка играет там, я отвечаю, просто дым из ушей. Не-не, ты лучшая, точно.
Ульяна уже стояла под дверью, ухом прижалась к дереву, и каждое слово было отчетливо. Кирилл болтал в кухне, но закрываться там не собирался, он сестры не стеснялся, а может быть, и забыл уже про нее. Нырнул в прорубь, подумал о смерти: бррр! — и обратно в тепло.
— Диааан... А если типа ужин? Ну просто как мысль. Ну да. Ну вот завтра прямо, вай нот? «Лаки Изакайя». Ну да. Ну а че? Бессмертная классика. Ну там акцент на японское, да, но вообще паназиатский фьюжн. И там во дворе рядом же еще это место... Ага. Ну и потом можно до «Левел Два» как раз доползти, на чу-чуть. Соблазнительно? Там «Геджу» будет играть. Ну ты же не полностью отвергаешь других исполнителей? Да вообще на спокойном, честно-пречестно, на лайте. Да мне самому на работу. Утром йога, вечером дорога? Нет, а как правильно? Днем синагога? Да я шучу. Ну все тогда, я бронирую, да? Уиии! Все! Обнял.
Рассоединились.
Ульяна отползла к себе, завернулась в простыню гусеницей, уставилась в черноту. Чернота долго не впускала ее, но в конце все-таки заглотила.
Когда уже ехали домой, совсем ночью, у Максима зазвонило в кармане. Вытянул — «Митя». Еще один школьный друг, который с началом войны собрался наконец и уехал в Израиль. Сколько лет ныл, что так больше нельзя, и вот три года назад решился.
Марина, оторвавшись от руля, вскользь глянула на экран, кивнула Максиму: ну поговори.
— Привет, Митяй.
— Шалом, православные! — с ходу зарядил тот. — Ну, как Вадика отпраздновали? Я ему набирал тоже.
— Очень мило, — сказал Максим.
— Где сидели?
— «Пандемониум» на Никитской. Новый.
— Фьюжн небось? Чем потчевали? Зимбабвийский батат с иранской черной икрою и нежный кумкват с молодой архангельской сельдью?
— Да я уж не помню. Но вкусно, к сожалению.
— Зато я все помню, — засмеялся Митя. — По ночам мне этот батат снится. И молодой картофель, взращённый послушниками Валаама, со взбитыми сливками из молока буйволиц. Что там еще было... На иврите ресторан будет «мисада», кстати.
— Там все на месте, Мить, — заверил его Максим. — Приезжай.
— Нет уж, спасибо. Лучше вы к нам.
— Чем это лучше? Вас там вон как бомбят, даже у нас показывают. Вот что вы там сидите? Стоило и сваливать.
— Ну, ко всему привыкаешь, — сказал Митя. — Да, Макс?
— Не ко всему.
— Ко всему! — уверенно возразил Митя. — Ну а как там, вот наши собрались за столом все. Про войну говорили?
— Про вашу или про нашу? — начиная злиться, что Митя втягивает его в эти разговоры по телефону, кольнул Максим.
— Про войну с Украиной.
— Слушай... Давай при встрече, ладно? Ну ты уже забыл, что ли, как тут у нас?
— При встрече... — разочарованно вздохнул Митя.
— Ну что ты хочешь услышать? — перемогая голос сжимающихся внутренностей, сказал ему Максим. — Ну конечно, все против. Из наших только Андрей зетнулся прямо по-серьезному, но его Вадик и не позвал бы. А так... Эммка тост сказала против войны. Тут все все понимают, Мить. Никто не за. Но а что мы сейчас можем? Никто ничего не может. Присесть только можем, а больше ничего.
Марина бросила на него предостерегающий взгляд, покачала головой: тоже понимала, что по телефону, хоть бы и по Вотсапу, такое обсуждать неуместно. Только Митя не понимал. Раньше знал, а теперь забыл. Не хотел помнить, бравировал склерозом.
— Уехали бы и не пришлось бы так.
— Куда? У меня, в отличие от тебя, нету дедушки-еврея.
— У всех есть дедушка-еврей, — самоуверенно заявил Митяй. — Вопрос в том, насколько прижало. Видимо, вас пока что не прижало.
— Да и вообще, — рассердился Максим. — С какой это стати мы должны уезжать? Это наша страна. Пусть эта питерская банда вся из нее уезжает.
— Наша страна! — хихикнул Митя. — Какой же ты котик все-таки. Страна победившего фашизма.
— А у вас что? — перебил Максим.
— Ну сейчас аколь беседер, что называется. Но вот как две недели назад когда барагозили иранцы, пока что вроде такое не повторялось. Двести ракет баллистики по Тель-Авивчику. Вот тогда, конечно... В миклате сутки, и каждую ночь азака, а потом уже в миклат надоело бегать, просто в маамад с компом садишься и киношку смотришь.
— И что, не страшно?
— Страшно. Ну как страшно — не успеваешь охуевать. Но это, понимаешь, такое чувство... Что это твой дом. Дом, понимаешь? Страна маленькая. Сел на ракевет, через полчаса ты в Иерусалиме, а через час — в Хайфе. На тебя напали. Ты ответил. Они всю Газу тоннелями перерыли. Наши зашли на танках, выковыривают их. Вот всех выковыряют и будет мир. Надо просто дождаться. Ну и еще с Ираном.
— Кого всех?
— Арапчат.
— Там же гражданские, — сказал ему Максим.
— Там они автоматы в руки с тринадцати лет берут, — сообщил ему Митя. — Ты телевизору меньше верь.
— А это не то же самое, что у нас? — спросил Максим. — Звучит похоже.
Марина показала ему, что хорошо бы закругляться уже. Да и к дому почти подъехали.
— Вообще не то же самое, — ответил Митя.
— Но похожего много, — сказал ему на прощание Максим.
Три года всего прошло, а человек уже на непонятном языке разговаривает и думает на нем же. А пока в Москве жил, как-то они друг друга с полуслова понимали.