Завтрак в номер, конечно, не подавали. В такого рода французских отелях это не принято. Не в пример Глории, я не любил есть лежа. Она нежилась в постели, удерживая на бедрах доставленный мною поднос, а я сидя допивал вторую чашку кофе и приканчивал похищенный у Глории второй бриош.
— Что ты делаешь, дорогой? Мы уже умяли два… — И в это время зазвонил телефон.
Я знал, что звонить могли только от фрау Винтер. Больше никто не знал, где я. Нарушив правила, я не оставил в конторе телефон для связи. Люди, которые, уезжая за море, оставляют контактные телефоны, должны быть готовы к тому, что им придется отвечать на вопросы, где они были и что делали.
— Говорит Ингрид Винтер. Сегодня мама чувствует себя значительно лучше. И она интересуется, не присоединитесь ли вы к нам за ленчем.
— Благодарю вас, обязательно. — Глория слушала наш разговор по отводной трубке, которой оснащены французские телефоны, и замахала рукой на тот случай, если отрицательный жест головы не привлечет моего внимания. — У мисс Кент встреча в Каннах. Так что она сможет подвезти меня и забрать на обратном пути, если мы условимся о времени.
— От одиннадцати до трех, — без промедления сказала дочь. Похоже, что у семейства Винтер ответы были на все вопросы.
Глория высадила меня у ворот за несколько минут до назначенного срока, что было предпочтительнее, когда имеешь дело с немцами.
— Как вы точны! — сказала Ингрид Винтер, открывая мне двери. В ее голосе прозвучала теплая нотка. Мы обменялись теми же вежливыми словами, что и в прошлый раз, поговорив о погоде, пока я снимал плащ, но сегодня в ней чувствовалось куда больше расположения. — Дайте-ка я побыстрее прикрою двери: когда ветер с юга, эта желтая пыль лезет во все щели. Сирокко. Трудно поверить, что песок прилетает прямо из Сахары, не правда ли?
— Да, — согласился я.
Она повесила мой плащ в шкаф, дверцы которого были расписаны большими оранжевыми цветами. — Моя мать очень старый человек, мистер Сэмсон.
Я согласился:
— Да, конечно, она в почтенном возрасте.
Во взгляде Ингрид, устремленном на меня, читался какой-то потаенный смысл, что-то вроде предостережения. Но она всего лишь повторила:
— Очень старая женщина, — и, сделав паузу, бросила по-немецки: — Идемте!
С этими словами дочь повернулась, но направилась не в гостиную, где мы сидели вчера днем, а по коридору с плиточным полом, на стенах которого висели старые гравюры с видами древних немецких городов, в глубину дома.
Конечно, в этой комнатке не всегда была спальня. Подобно Лизл, ее сестра теперь предпочитала обитать на нижнем этаже. Мало кто в возрасте Инге Винтер взбирается по лестнице, чтобы улечься в постель.
Она и не лежала. На фрау Инге было просторное серое шерстяное платье, напоминавшее о государственной больнице для неимущих; старуха сидела в большом кресле, и плотная кашемировая шаль окутывала ее худые костистые плечи.
— Садитесь, — предложила она. — Хотите выпить?
— Нет, спасибо. — Теперь я понимал опасения Ингрид. Тут не столько спальня, сколько святилище. И дело не в том, что Инге Винтер окружила себя памятными изображениями из прошлого, — это свойственно многим старикам, — а в том, что их подбор не мог не вызвать удивления. Вся поверхность большого стола, стоящего сбоку, была отдана фотографиям в рамках: нечто вроде коллекции, необходимой актерам и актрисам, чтобы уверить себя в неизменном восхищении, которое они вызывали у коллег. Но тут стояли снимки не кинозвезд.
Главенствующее место занимала фотография Адольфа Гитлера в толстой серебряной рамке. Мне доводилось видеть такие снимки и раньше: подретушированные официальные портреты производства придворного фотографа Гофмана, которые Гитлер дарил уважаемым гостям и старым товарищам. Однако этот был украшен не небрежным корявым росчерком, который он обычно бросал на преподносившиеся таким образом снимки, а аккуратной надписью с теплыми словами в адрес герра и фрау Винтер. И это было не единственное изображение Гитлера. Тут же располагался выразительный репортерский снимок симпатичной пары средних лет, стоявшей рядом с Гитлером и большим псом на террасе, за которой на заднем плане виднелись покрытые снегом горные пики. Скорее всего, Берхтесгаден, «Орлиное гнездо». И до войны, поскольку Гитлер не в военной форме. На нем светлый пиджак, а одна рука тянется вперед, словно он собирается погладить собаку по голове. Обаятельной женщиной оказалась Инге Винтер, с длинными блестящими волосами и в роскошном платье по моде тридцатых годов. Мужчина — скорее всего герр Винтер, — несколько полноватый в своем темном полосатом костюме, был пойман в момент фотографирования с полуоткрытым ртом, что придавало ему удивленный и несколько смешной вид. Но мне кажется, то была небольшая плата за возможность запечатлеть себя в столь близком соседстве с фюрером. Я не мог оторвать глаз от коллекции снимков. Здесь же были подписанная фотография Геббельса с женой и всеми детьми, теплые слова от невозмутимого Гиммлера в черной униформе, аккуратно подретушированная физиономия широко улыбающегося Германа Геринга и изображение Фрица Эссера, сопровождаемое страстной, размашистой росписью. Видно было, что чету Винтер тепло принимали в самых верхних эшелонах нацистского общества. И это у нее такая сестра — Лизл?
— Люди заметно изменились в наши дни, — сказала старуха. — Слишком много пьют. — Не дав мне возможности ответить, фрау Инге потянулась за одним из снимков. Взяв его в руки, она взглянула на дочь и резко бросила по-немецки: — Оставь нас, Ингрид. Позовешь, когда ленч будет готов.
— Да, мама.
Говоря, насколько я рад тому, что она нашла для меня время, я машинально перешел на немецкий.
Лицо старой женщины засияло; я и представить себе не мог, что она способна столь сильно радоваться.
— До чего великолепный немецкий… Вы немец?
— Думаю, да, — сказал я. — Но мои немецкие друзья сомневаются.
— Берлинец? — Она по-прежнему держала фото в руках, но казалось, совершенно забыла о нем.
— Я вырос в Берлине.
— Когда я услышала вашу речь, мне показалось, что пью шампанское. Если бы только моей дочери не было присуще это мрачное баварское бурчание! Почему вы вчера мне не представились берлинцем? О, до чего прекрасно, что дочка предложила пригласить вас сегодня.
— Это предложение вашей дочери?
— Она думает, что в отношении к отчему дому у меня слишком много прусского, — доверительно сообщила она, как один пруссак другому. — Она считает, что я должна позволить Лизл отдать дом этому несчастному еврею, если ей так хочется. Бедная Лизл всегда считалась в семье простушкой. Не случайно она и вышла за этого пианиста. — Я испытал облегчение, когда Инге перешла на немецкий, ибо в ее английском все время чувствовался неистребимый оттенок, свойственный людям, которые поздно овладевают другим языком. Наверно, примерно так же я говорил по-французски. Немецкий Инге Винтер, если не считать нескольких оговорок, был столь же чистым и безукоризненным, словно она только вчера приехала из Берлина.
Старая дама продолжала смотреть на меня. Чувствовалось, от меня ждали ответа на предложение о судьбе дома, высказанное ее дочерью.
— Это очень благородно с вашей стороны, фрау Винтер.
— Мне совершенно безразлично. Все так и так отойдет Ингрид, когда я умру. Поэтому она может решать уже сейчас.
— Насколько я знаю, Лизл взяла деньги на содержание дома.
Она не обратила внимания на мои слова.
— Ингрид считает, что тут вообще много шума из ничего. Может, она и права. В этих вещах моя дочь лучше разбирается.
— Надо будет вносить налоги и все такое…
— Ингрид также считает, что нам лучше всего избавиться от хлопот с заполнением разных документов по выплате налогов и тому подобным. Могу ли я тут найти человека, разбирающегося в немецких налогах?
Я не ответил. Учитывая, сколько богатых немцев имеют дома на Ривьере, сколько крупнотоннажных яхт, зарегистрированных в Германии, находят себе приют в местных портах и бухточках, я бы не счел проблему неразрешимой.
— Но у меня в том доме остались кое-какие вещи, — сказала она. — Мои собственные.
— Не думаю, что разобраться с этим доставит вам какие-либо трудности, — сказал я.
— Например, позолоченные бронзовые часы. Мать настаивала, чтобы они принадлежали мне. Вам они попадались на глаза?
— Да, — ответил я. Как можно было не увидеть огромное чудовищное сооружение с ангелами, драконами, лошадьми и Бог знает чем еще. А если вы не обращали на него внимания, оно неизменно напоминало о себе гулким хриплым боем, от которого с непривычки приходилось просыпаться по ночам. Я предположил, что могут возникнуть и сложности: Лизл тоже неоднократно выказывала привязанность к этому ужасному предмету.
— И еще кое-какие мелочи. Фотографии моих родителей, маленький резной диванчик, на котором я спала девочкой. Какие-то бумаги, коробки, дневники, письма и вещи, принадлежавшие моему мужу. Я пошлю за ними в Берлин Ингрид. Для меня было бы трагедией, если их уже выкинули.
— Все пойдет не так быстро, как хотелось бы, — сказал я. Просто ужасно, если она позвонит Лизл до того, как Вернер переговорит с ней. Возникнет жуткая неразбериха.
— Просто личные бумаги, — сказала она. — Вещи, которые имеют значение только для меня. — Она кивнула. — Ингрид разыщет их. И тогда Лизл может забирать дом. — Она опустила взгляд и вспомнила про снимок, который держала в руках. — Наша свадьба, — сказала она, протянув его мне.
Церемония была более чем торжественной. Невеста в великолепном свадебном наряде стояла на ступенях какого-то величественного строения — сзади красовались мальчики-пажи, которые несли ее шлейф, жених был в черном мундире какого-то прусского полка. На ступенях повыше разместился торжественный эскорт офицеров с обнаженными шпагами, и рядом с каждым из них было по девушке в подвенечном наряде — все в старом добром немецком стиле. Вокруг толпилась гости: подтянутые блестящие морские офицеры, высокопоставленные коричневорубашечники и чины СС, партийные лидеры со всеми регалиями и прочая публика в нацистских мундирах.
— Вы видите тут Лизл? — с кривой усмешкой спросила она.
— Нет.
— Она там, со штатским. — Как это я не разглядел: он был единственным среди присутствующих без формы. — Бедный Эрик, — хихикнула она. Без сомнения, жестокая шутка в адрес мужа Лизл, пианиста, говорила, что своим решением выйти за него замуж та нанесла семейству удар. Старуха никак не могла понять — история вынесла решение в пользу Эрика Хенниха.
Я положил снимок на стол, между другими фотографиями.
— Просто личные бумаги, — повторила она. — Вещи, которые не имеют значения ни для кого, кроме меня.
Точно в час дня ее дочь пригласила нас к ленчу, сервированному в маленькой обеденной комнате, выходящей окнами на задний двор. Старая женщина передвигалась медленно, но без посторонней помощи. Все время, что мы провели за столом, она продолжала говорить. Речь шла только о Берлине.
— Я совсем не знаю Берлина, — призналась Ингрид, — но для матери нет другого такого города в мире.
Этого было достаточно, чтобы та начала вспоминать о счастливой жизни до войны. Временами старая женщина настолько увлекалась повествованием, что, казалось, забывала о нашем присутствии. Похоже, что она разговаривала не с нами, а с другими людьми: «…и ты должен помнить ту бурду, которую любил пить Фриц…» или «…за тем столиком, который мы с Паули всегда резервировали у „Кёнигин“ на Ку-Дамм…». В середине повествования о гала-приеме, который ей довелось посетить в 1938 году, она обратилась к Ингрид:
— Как называлось то место, где Геринг давал свои потрясающие балы?
— «Хаус дер Флигер», — ответила Ингрид. Должно быть, у меня был весьма удивленный вид, потому что она объяснила: — Все эти мамины истории я давно знаю наизусть, герр Сэмсон.
После ленча фрау Винтер сникла.
— Мама устала, — сказала Ингрид. — Я думаю, ей надо немного поспать.
— Конечно. Могу ли я помочь вам?
— Мама предпочитает передвигаться сама. И мне кажется, она еще в полном порядке. — Я подождал, пока Ингрид проводила мать в ее комнату. До появления Глории, которая должна была подхватить меня, оставалось около четверти часа, и Ингрид предложила мне составить ей компанию, выпив на кухне кофе, который она только что приготовила для себя. Я согласился.
Ингрид Винтер — восхитительная женщина — решительно отмахнулась от моих намеков на то, что главное сейчас — определить долю, которая ей причитается за дом.
— Когда мама умрет и умрет тетя Лизл, — сказала она, не прибегая к обычным эвфемизмам для обозначения смерти, — у меня не будет никакой необходимости в берлинском доме.
— Вы предпочитаете Францию? — спросил я.
Прежде чем ответить, она несколько мгновений смотрела на меня.
— Маме нравится здешний климат. — Она ничем не дала понять, нравится он ей самой или нет.
— Как и многим тут, — заметил я.
Она подлила мне еще кофе и сказала:
— Вам не стоит обращать слишком большое внимание на то, что говорит мама.
— Если учесть ее возраст, то можно сказать, она просто удивительная пожилая женщина.
— Может, это и правда, но и хлопот с ней хватает: старые люди часто впадают в беспокойство. В этом смысле они как дети.
— Понимаю, — сказал я, предполагая, однако, услышать, что она имеет в виду.
— Она все врет. — Может, увидев, что это обвинение не произвело на меня впечатления, Ингрид уточнила: — Она считает, будто все прекрасно помнит, но в мозгах у нее лишь изредка наступает просветление. Она предпочитает верить, что вы писатель, хотя знает, какова ваша профессия на самом деле. — Фрейлен Винтер замолчала в ожидании моей реакции.
— Неужто? — рассеянно сказал я, отпив кофе.
— Мама все знала еще до вашего появления. Она давным-давно, еще до войны была знакома с вашим отцом и рассказывала мне о том, что он был английским шпионом. Мама сказала, что скорее всего вы тоже шпион.
— Да, она в самом деле очень стара.
— Мама сказала, что ваш отец убил ее мужа.
— Она так сказала?
— Именно так: «Отец этого человека убил моего дорогого мужа» — и добавила, что мне лучше быть очень осторожной с вами.
— Вы очень откровенны, фрейлен Винтер, и я это весьма ценю, честно говоря, не могу представить, почему ваша матушка пришла к этому выводу. Мой отец был офицером британской армии, однако непосредственно в боевых действиях не участвовал. В Берлин, где она могла встретить его, он попал после войны. До войны был коммивояжером, переезжал с места на место. Весьма сомнительно, что они встречались тогда.
Ингрид Винтер пожала плечами. Она не могла ручаться за точность всего, что излагала ее мать.
Наконец раздался звук клаксона, и я поднялся, чтобы попрощаться. Когда Ингрид Винтер протянула мне мой плащ, мы опять уделили внимание капризам погоды. Я поймал себя на том, что не перестаю размышлять над словами ее матери, сказавшей «убил моего дорогого мужа» вместо более логичного «убил твоего отца». Я почти ничего не знал о супруге Инге Винтер, если не считать сведений, полученных от Лизл: Пауль Винтер был не очень значительным гражданским служащим в одном из берлинских министерств и умер где-то в Южной Германии вскоре после войны. Но теперь, встретив Ингрид — женщину, которую ее тетя Лизл не знала, — я мог сказать лишь, что ничего не знаю о семействе Винтер, в том числе и о возможных связях моего отца с ним.