Безусловно, Ф.М. Достоевский родился и вырос в христианской среде – среде православного христианства. Хорошо также известно, что он всю жизнь хранил Евангелие, подаренное ему на пересылке «жёнами декабристов». Хорошо также известно, что главный герой «Преступления и наказания» в самом конце романа «духовно преображается» и приходит к христианскому Богу. Всё это так, но на рубеже 60–70-х годов, внутри Достоевского, видимо, начинается трансформация, суть которой, с моей точки зрения, состоит в том, что христианские ценности начинают переосмысливаться. Достоевский начинает критически относиться к самому христианству, к его догмам и вообще ко всему христианству как религиозно-общественной программе по «переделке» человека. Пожалуй, самым показательным примером такой критики являются легенда о «Затравленном мальчике» и легенда о «Великом Инквизиторе», которые мы подробно проанализировали в шестой лекции. Сюда же можно отнести и весьма неприятный факт – факт, произошедший после смерти старца Зосимы в «Братьях Карамазовых». Можно было бы подыскать и другие свидетельства непоследовательности Достоевского в христианском вопросе. Но суть дела не в этом. Ведь передо мной стоит другая задача: в этой лекции я продемонстрирую, что Достоевский пошёл гораздо дальше критики христианства. И точно так же, как в вопросе национального самоопределения, он не примкнул к «славянофильству», уверенно опираясь на «почву», то есть – только и только – на жизненные силы русского народа; так и в вопросе религиозном он не примыкает к христианскому универсализму, уверенно опираясь на «религиозную почву» – только и только – русских Богов. Я продемонстрирую, что имеются веские основания говорить о религиозном завещании потомкам, которое Достоевский оставил нам в «Бесах». Однако, всё по порядку.
Я уже обращался в одной из своих предшествующих работ[363] к вопросу о назначении христианства. В частности, было показано, что являясь авраамической религией (наряду с иудаизмом и исламом), христианство оказывается первым полигоном экстериоризации иудаизма, полностью сохраняя в себе все его родовые черты, в частности – «линейно-эсхатологическую машину времени»[364]. Что это означает, если мы опустим научно-философскую терминологию? Это значит, что христианство становится проводником иудейских ценностей для не иудеев, например, для европейцев. Здесь будет уместно спросить: почему же сами европейцы, приблизительно к 10–1 1 в.н. э. оставляют своих богов, т.е. богов, в которых веровали их предки, и переходят в христианство, утверждая его в качестве государственной религии в Европе повсеместно?
Здесь не место и не время говорить о том, что делалось это в большинстве случаев с помощью подлогов, а также «огнём и мечём», как сказано, например, в летописи о «крещении Новгорода». Всё-таки главное, по-моему, в другом. Я долго не мог объяснить для самого себя: как могло получиться так, что практически все европейские племена установили христианство в качестве «новой» религии. Как и благодаря чему такое вообще могло произойти? И, в конце концов, как мне кажется, я нашёл ответ на этот вопрос. Итак, главное в том, что христианство умело использовало главную особенность европейского человека – его исключительную способность к воображению. Только человека с развитой способностью воображения можно эффективно поставить в зависимость от «кары божьей» (суда божьего) на «том свете». В эту ловушку попадаются только люди с высоко развитым сознанием. Тот, у кого сознание и воображение развиты не так сильно, как у европейца, оказываются к христианству равнодушны. Так, и именно так, европейский человек оказался в эсхатологической зависимости. Однако, попав в эту ловушку, – оказавшись во власти этой зависимости – европейский человек неминуемо столкнулся с вопросом: кто будет спасён? И как уже было показано в «Легенде о Великом Инквизиторе» – спасётся лишь малая часть! Следовательно, делает вывод Достоевский – христианство бесчеловечно! На наших глазах универсализм христианства – «Бог (Спаситель) предназначен для всех» – лопается как мыльный пузырь, на поверку оказываясь формой перфекционизма для избранных, а большинству (слабосильным и не святым) уготована роль материала.
Здесь трудно не увидеть перекличку избранности «народа божия» в иудаизме, избранности «святых» в христианстве и, например, избранности «счастливчиков» в марксистском коммунизме – разновидности авраамической философии. В последнем случае получается, что все предшествующие поколения «строителей коммунизма» окажутся по отношению к поколению, уже оказавшемуся в коммунизме, чем-то вроде «удобрения» или несколько деликатнее – средства. Впрочем, революционеры (это могли быть и марксисты) говорят о таком унавоживании почвы будущего человеческого счастья прямо уже в «Бесах», когда заходит речь об «одной десятой» в проекте Щигалёва.
Итак, Достоевского не устраивает такой универсализм такого христианства. Что же им предлагается взамен?