Производя критику оснований Просвещения в «Записках из Мёртвого дома» неявно, а в «Записках из подполья» – явно, Достоевский не оставляет без внимания и основную его закличку : «свобода, равенство, братство»
Тему «свободы» и критику тезиса о «свободе человека» мы уже рассматривали в одной из предыдущих лекций. Поэтому обратимся к анализу «равенства» и «братства».
Идея «равенства», думаю, пришла в Просвещение из христианства, но в переинтерпретированном виде. Если в христианстве все люди равны перед богом, то в этой масонской закличке предполагалось, что все люди равны перед законом, а с точки зрения естественного права – по своей природе. Казалось бы, что же в этом предосудительного? Наоборот, равенство всех людей перед законом (по своей природе) обеспечивает обществу стабильность и нормальное функционирование его институтов. Но одно дело – закличка и совсем другое дело – реальная жизнь.
Кем пишутся законы ? Они пишутся – сильными. Пишутся в их собственных интересах. А куда деться слабому человеку? Ведь его окружают законы, которые направлены против него. Это с одной стороны.
С другой стороны, даже написанные законы оказываются бесполезны перед «высшей несправедливостью» – судьбой, роком. Что толку в «хороших законах», если по этим законам могут засудить на каторгу совершенно невинного человека. Засудить так, как это описывает Фёдор Михайлович в «Записках из Мёртвого дома»:
«В первой главе «Записок из Мёртвого дома» сказано несколько слов об одном отцеубийце, из дворян…Сказано было также, что убийца не сознался перед судом в своём преступлении, но что, судя по рассказам людей, знавших все подробности его истории, факты были до того ясны, что невозможно было не поверить преступлению…
На днях издатель «Записок из Мёртвого дома» получил уведомление из Сибири, что преступник был действительно прав и десять лет страдал в каторжной работе напрасно; что невинность его обнаружена по суду официально. Что настоящие преступники нашлись и сознались, и что несчастный уже освобождён из острога. Издатель никак не может сомневаться в достоверности этого известия…»[168].
Что это? Это промысел библейского бога? За что страдал «по закону», перед которым якобы «все равны», безвинный дворянин? Достоевский находит один ответ:
«Прибавить больше нечего. Нечего говорить и распространяться о всей глубине трагического в этом факте, о загубленной ещё смолоду жизни, под таким ужасным обвинением»[169].
Здесь, фальшивость заклички «равенство» приобретает совершенно особый – «надзаконный» – оттенок. Словно есть какое-то высшее «неравенство», которое одно способно вторгнуться в область того же закона и сделать одновременно человека и сосланным на каторгу, и невинным. Какое уж тут «равенство»? Это, если угодно, уже ограничение Просвещения не снизу (с человеческой стороны), а сверху – (со стороны надчеловеческой), со стороны «каких-то высших сил», которые и не подвластны закону и не подвластны человеку, напротив, они сами властвуют и над «законом», и над «человеком».
Итог плачевен: и «снизу», и «сверху» закличка «равенство», не выдерживая никакой критики, оказывается банальной ширмой для сокрытия грязных делишек заинтересованных лиц. Ведь совершенно очевидно, что существовало и существует огромное множество людей – и не только в России, вообще, в мире – которые одновременно и были виновны, и не преследовались по «закону». Таким образом, «равенство перед законом», будучи инструментом идеологии гуманизма, оказывалось такой же опасной иллюзией, как и прокламируемая им «свобода».
Закличка о «братстве» людей. Строительная артель, распространяя по миру свои ценности, в качестве одной из них объявила ценностью – тесный союз «братьев-каменщиков». Отсюда, думаю, и закличка о «братстве». Для всякого вменяемого и внимательного читателя Достоевского должно быть очевидно, что Фёдор Михайлович совершенно неслучайно называет свой грандиозный и наиболее глубокий роман не иначе, как именно «Братья Карамазовы». Уж если позволить себе поёрничать и перевести «кара» с тюркского на русский как именно «чёрный», а также напомнить, что писатель такого масштаба «просто так» имена своим героям не давал, то перед нами откроется совершенно неожиданная реальность: в действительности роман называется «Братья Черномазовы». И в самом деле: большинство из четырёх братьев (кроме Ивана и Алёши) суть дети от разных матерей: Дмитрий – старший сын от Аделаиды Ивановны Миусовой; Иван и Алексей – сыновья от Софьи Ивановны; Павел – сын от Лизаветы «смердящей». Все они – только единокровные братья (опять же, кроме Ивана и Алёши, у которых ещё и единоутробное родство). Да, кроме того, один из них – и вовсе незаконнорожденный. Он и есть таков, как по сути своей природы, так и по сути своих взглядов, и по сути своих дел, и по сути своего характера. Ни в одном из братьев нет никакой «преобладающей положительности», разве, может быть, только в Дмитрии.
Во всех братьях, как в типажах или, если хотите – символах, отражены основные силы русского общества, заявившие о себе в середине и второй половине 19-го века.
Начнём снизу – вверх.
Самый нижний слой – это, конечно же, Смердяков. Мы легко узнаём в нём «человека из подполья», которого туда вогнал рок. Павел Смердяков – символ всего противозаконного и противоестественного. Именно как плод противоестественной связи[170], Смердяков – символ общественного дна. Смердяков злобен, смотрит на мир как на объект своей ненависти и презрения. Россию же, которая и «родина-мать» (женского рода), и Отечество своё (грамматически среднего, хотя по смыслу мужского рода (от слова «отец» – муж. р.) , схожее с немецким das Vaterland , которое, как и в русском, среднего рода, хотя, естественно, der Vater (отец) – мужского) ненавидит какой-то особой, заложенной в нём почти на клеточном уровне, лютой ненавистью, уходящей глубоко в его биологическое неопределённое. Сам, будучи ничтожен, тем не менее, перехватывает инициативу у Ивана и направляет – ценой убийства своего отца и самоубийства – события в том направлении, которое уравнивает остальных его братьев с ним самим. Поясню.
Роман начинается с того, что все братья вольны и только один Смердяков не волен, то есть, лишь он один находится под дамокловым мечом рока – он принуждён быть незаконнорожденным, т. е. лишённым всех прав, и страдать от осознания следствия роковой случайной и нездоровой связи своего отца. Убив Фёдора Карамазова – своего отца и, одновременно, ликвидировав «источник» своих страданий – Смердяков возвращает миру «всю полноту своих ««выстраданных» страданий». Убив же себя, Смердяков перекладывает бремя рока на своих братьев и, прежде всего, на Дмитрия. Рок, словно снежная масса, мирно дремавшая на Смердякове, с его смертью «просыпается» и, превращаясь в лавину, обрушивает свою мощь на всех остальных – не только братьев, но и всех тех, кто с ними был связан: Грушеньку, Екатерину и др. Дмитрий роковым образом оказывается осуждён на каторгу. За ним идёт и Грушенька. Иван лишается ума и т.д..
Дмитрий Карамазов олицетворяет собой ту часть общества, которая подвержена «минутным» порывам, незадумчива, легко пускается в авантюры, не предвидя и не просчитывая их последствия, по принципу: «Гулять – так гулять, любить – так любить». Она и в 1917-м году восторженно примет свержение Царя и сама же, распевая «Интернационал» и украсив красным бантом нагрудный карман (вплоть до царской фамилии (!)), войдёт в кровавый красный террор, за обещанной ей «свободой». В нём же вся и погибнет, предсмертно бормоча одну и ту же беспомощнопустую интеллигентскую фразу: «Как, как такое могло получиться? Ведь мы же все пошли в революцию за свободой…».
Иван Карамазов близок к помешательству, если уже совсем не тронулся рассудком. Иван Карамазов олицетворяет как раз ту часть общества, которая всё продумывала и просчитывала (хотя со Смердяковым и получилась промашка). Но уму, как проницательно замечает Достоевский, всегда «нужно зрелищ». Поразительно верное наблюдение. Люди этого типа смотрят на общество, в котором сами же и живут, не как на родной и живой организм, а как на «поисковую экспериментальную установку», как на «машину», как на что-то себе внеположенное, действуя по принципу: «а поглядим-ка, что получится?». И именно они, по-эпигонски, всякий раз стремятся попробовать в России то, что было рождено в совершенно другом организме – Западном. Но если для организма западного, его мышления – это игра ума, проба сил, то в России продукт этой игры оборачивается верой в него, часто – фанатичной и слепой, без какой-либо критической рефлексии над этим продуктом и породившей его игрой[171].
Смиренный Алёшенька Карамазов уже готов под действием и главное – воздействием роковых событий, восстать против «несправедливости в мире». Поскольку же никакого другого «мира», кроме русского, он не видел, то готов восстать против «несправедливости русского мира» и, главное (по замыслу Достоевского), восстать против держателя устоев и основ этого мира, восстать против Царя, т. е. – стать цареубийцей [172].
Как видим, все эти персонифицированные силы трудно назвать «светлыми» или «белыми» в каком-то абсолютном смысле. Напротив, все они – силы «тёмные». Роман опубликован в 1880-м году. До катастрофы оставалось ещё долгих 37 лет.
Но, главное даже не в этом, а в том, что всё это «карамазовское братство» рассыпается, как только к нему прикасается «надчеловеческая» длань рока. И здесь рождается естественный вывод: если «братство» оказалось нереализуемым в отдельно взятой семье, то уж, тем более, оно не реализуемо в масштабе всего человечества.
Не могу понять: как же проглядели этот вывод мои предшественники?
Итак, зафиксируем ещё раз: третья закличка из идеологической триады гуманизма – «братство» – оказалась уже нам хорошо знакомой и лукавой иллюзией, призванной, видимо, по замыслу братьев-каменщиков, усыпить на время «человеческое стадо» с тем, чтобы в урочный час объявить ему о нереализуемости «свободы, равенства и братства», – мол, незрел ещё человек – с тем, чтобы внушить ему необходимость учреждения «мировой монархии», способной, «наконец-то, навести мировой порядок». Этот сценарий превосходно описан в «Бесах» и изложен в программе Щигалёва.