Если открыть карту, то в очертаниях поселка, к которому относится и моя дача, можно увидеть собаку в профиль. Скорее всего, это бигль. Его хвост – это лесничество, большое квадратное ухо – кладбище. Лапами бигль стоит на шоссе, он присел, касаясь носом реки Нерской. Сама же Нерская тонкой змеей ускользает на юг, давая себя лишь понюхать. На одном ее берегу светлый бор, на другом – луга, которые затапливает каждую весну.
Поселок разделен на две части. Северная, старая, впервые упоминается в переписных книгах от 1646 года как небогатая деревня из пяти крестьянских дворов. Она так и осталась небогатой, хоть с тех пор и успела сильно разрастись.
Южная часть появилась в начале брежневского застоя. 1968 год: перелом в ходе войны во Вьетнаме, Пражская весна, убийство Мартина Лютера Кинга, студенческие протесты во Франции и обеих Германиях, взрыв в посольстве СССР в Вашингтоне, Северная Корея засылает в Сеул группу из тридцати одного человека с заданием ликвидировать президента Южной Кореи Пака Чжон Хи, секретарь Сомалийской демократической партии просит ЦК безвозмездно поставить в Сомали шесть тракторов для сельскохозяйственных кооперативов (в итоге тракторов поставили три[2])…
В это же время начинают застраивать поля к югу от старого села. Проект типовой: две взаимно перпендикулярные улицы, на пересечении которых, на поселковой площади, строят универмаг, школу, Дом культуры, а напротив них, в конце длинной аллеи, амбулаторию. Со стороны леса сооружают двухэтажные бараки для работников совхоза – самые старые здания поселка – и садик. Позже, уже в конце застоя, с 1978-го по 1984-й, застраивают и аллею между амбулаторией и ДК: возводят серые пятиэтажки, которые чуть старше меня, но уже сейчас выглядят на добрую сотню лет.
Я представляю, как прадедушка наблюдал всю эту стройку, развернувшуюся уже после того, как сам он выстроил дом в глухом, казалось бы, лесу, где раньше жили только староверы. И вдруг строительство начинается повсюду: у железнодорожной станции, у поля за лесом. Тянут шоссе от переезда. Был ли прадедушка недоволен? Или, наоборот, радовался новым людям и развитию села? Думаю, второе.
Я почти не застала его: он умер в восемьдесят шесть, когда мне был год. Он успел лишь подержать меня на руках, немного, после чего отдал обратно, сказав, что ему уже тяжело и он боится меня уронить. Бабушки рассказывали, что он был спокойным и дружелюбным человеком: лечил людей, возделывал сад и вел тихую жизнь, которая после войны казалась ему блаженством. Он работал главврачом больницы, много занимался своими детьми, больше, чем моя прабабка, которая лезла по карьерной лестнице и не выбиралась из Москвы. Даже когда он вышел на пенсию, у него продолжали консультироваться все местные жители.
Я выхожу из лесной тени и взбираюсь по небольшому песчаному склону к амбулатории. В посадке молодых сосен шумит стайка синичек, они следуют за мной, перелетая с ветки на ветку. Дорога усыпана обломками штукатурки и цементной крошкой: уже четвертый год в амбулатории идет ремонт. У тротуара вдоль проезжей части ветер собрал сухие листья. Дальше заросший сквер – когда-то он был выложен плиткой, теперь от нее остались лишь воспоминания. Под ногами хрустит хвоя, осколок бордюра лежит выбитым зубом.
Над пятиэтажками раскатилось неоновое небо. Летом по нему с писком носятся стрижи. Они гнездятся под крышами домов и, когда жара чуть спадает, принимаются гоняться за мошками. Сейчас стрижей не видно, их гнезда-коконы пусты. Из школы на велосипедах едут подростки, в рюкзаке одного надрывается колонка.
Рядом с ДК устанавливают сцену, на входной двери предвыборный бело-синий плакат. У контейнера, переделанного в парикмахерскую, курит мужчина, и по его виду не понять, его уже постригли или только собираются стричь. На другом конце площади здание бывшего универмага. Я не нашла информации о нем в официальных источниках, но увидела такой же в Домодедовском районе, в брате-близнеце нашего поселка. Та же аллея, те же выстроившиеся вдоль нее пятиэтажки и центральная площадь перед магазином, те же стены из рыжего кирпича и даже большие, во всю стену, окна те же. Три ступени ведут на длинное крыльцо, конструктивно утопленное под второй этаж.
После развала СССР в поселке появились маленькие палатки со всем необходимым, от хлеба до пива и газировки. Пиво продавали даже в амбулатории, в подсобном помещении. Я сама тогда ездила к палаткам на велосипеде и покупала жвачку Love is… и растворимый сок в пакетах, жуткую химию ядовитого цвета, пятна от которой не отмывались. Какое-то время универмаг продолжал работать. В большом зале с холодильными витринами, расставленными вдоль стен, иногда лежали рыба, молоко и мясо, продавали хлеб.
К середине 90-х продуктов становилось все меньше, и количество витрин сокращалось. Большую часть зала заняли хозтовары, резинки для волос, вездесущие колготки, майки и халаты с «Черкизона», на полках стояли детская и взрослая обувь и пиратские кассеты. На них мне иногда давали деньги, и я с радостью покупала Older Джорджа Майкла, Generation of love немецкой группы Masterboy и первый альбом Deep Forest, а потом заслушивала их на однокассетнике, который привозила на дачу из Москвы. Бабушка считала, что телевизор вреден для развития, и моими развлечениями в младших классах были только книги и музыка. Я выносила магнитолу в сад – следом змеился удлинитель – и ставила в прохладную вечернюю траву. Музыка перебивала стрекот сверчков, отзывалась эхом в лесу за забором и возвращалась уханьем совы.

1956 год
В начале нулевых кто-то выкупил здание универмага и огородил его забором. Теперь оттуда все время пахнет выпечкой, горячей ванилью и корицей, периодически с территории выезжают грузовички с товаром. Но узнать, где продают эти булки и кто хозяин предприятия, я так и не смогла. Никаких табличек или опознавательных знаков, с улицы видны лишь битые стекла в верхних окнах зала магазина, теперь превращенного в цех.
За бывшим универмагом вытянулась школа. Вдоль ее забора растет кустарник с молочно-белой ягодой, который я почему-то чаще всего вижу именно у школ и детских садов, это снежноягодник, неприхотливый, с гибкими ветвями, которые не ломаются под тяжестью снега. Обычно его используют для живой изгороди. Я помню его заснеженные кусты на школьном дворе в Москве: первый снег собирался в ложечках листьев, лежал шапочкой на гроздьях ягод, белое на белом. Красивый, но ядовитый, смертельная доза – всего сто грамм его плодов.
Недавно я показала эти ягоды сыну и спросила, знает ли он, что их нельзя есть. Он не знал и, казалось, до моего вопроса вообще их не замечал.
Занятия закончились, школьный двор полон. Ученики хватают велосипеды, хохочут, перебрасывают мяч, носятся кругами. Мое внимание привлекают две девочки, которые сидят на корточках и что-то копают в земле. Мне интересно, чем они заняты. В 90-х у нас были «секретики»: в небольшую ямку мы складывали цветы или красивые фантики, прижимали сверху осколком стекла и присыпали землей. Потом землю можно было смахнуть и обнаружить такую витрину с цветком. Способ сохранить красоту, скрыв ее от глаз большинства, инсталляция только для самых близких.
После прочтения «Острова сокровищ» Стивенсона мне понравилось закапывать клады. Правда, до самого закапывания обычно дело не доходило, ведь сперва нужно было составить точную карту, и я бесконечно ходила по участку, замеряя расстояния между соснами, яблонями и кустами сирени. Но замеры вечно не совпадали, сосны вылезали за пределы нарисованного мной участка. Возможно, дело было в том, что я мерила расстояния шагами, а сад больше походил на джунгли с опасными зонами крапивы и репейника, который драл одежду. Пунктирной линией я отмечала путь от калитки до нужной яблони, а дальше охотнику за сокровищами следовало разгадать придуманную мной загадку – и уже с полученным указанием найти место клада.
Однажды я все-таки спрятала бабушкину книжку из серии Harlequin – сунула ее в дупло старой яблони. Почему именно любовный роман – бог его знает, возможно, потому, что настоящая взаимная любовь – это сокровище, причем довольно редкое. Я вспомнила о нем лишь спустя годы. Шурша сапогами по мокрой высокой траве, я пробралась в тот угол сада и опустила руку в дупло, не ожидая что-либо в нем найти. Но книга была на месте. Ее обложка пожелтела, уголки загнулись, а на груди у героини устроился слизняк.
Одна из девочек встает, закидывает на спину рюкзак, машет рукой подруге, выходит на дорогу и идет передо мной в нескольких шагах. Ее синяя куртка блестит на солнце, блестят и светлые волосы, заплетенные колоском.
Я иду за девочкой, нам по пути.
От поселковой школы дорога сворачивает к гаражам. Старые, еще советские, они выстроились в четыре линии на сером укатанном песке. Часть из них заброшена, в некоторых по-прежнему собираются мужские клубы по интересам: ворота приоткрыты, за ними грохает музыка, звенит болгарка, кто-то хохочет.
Обочины поросли ломким диким овсом, пепельно-русым, высотой мне по пояс. Тени гаражей ложатся на дорогу фиолетовыми ровными квадратами, как на картинах де Кирико. На песке узор шин, похожий на кружево. Я наступаю на него, и он рассыпается под ботинком. «Никто никогда никого не забудет», – написано на газобетонной стене, между надписями rock и Limp Bizkit. Надпись замазана – автор явно разочаровался в собственной идее. Но слова все еще различимы и остаются уже много лет. Возможно, они сохранятся до тех пор, пока не развалится сама стена. Так сохраняется память – проступает из-под слоев бытовых забот, событий прошлого и пыли времени. Хватает малейшего намека – свет ложится так, как много лет назад, слышишь тот же звук или чувствуешь запах, – и вытягиваешь на поверхность целое.

1949 год
Дорога идет немного под уклон, и я невольно ступаю быстрее, как будто хочу нагнать идущую впереди девочку. Та меня не замечает и бодро топает вдоль гаражей, держа рюкзак за лямки. Миновав помойку, она сворачивает к дачным участкам. Нам все еще по пути, и я задумываюсь, как это выглядело бы со стороны, будь я мужчиной. Как эта девочка ходит из школы через гаражи каждый день? Боится ли она или уже привыкла? Для меня, как жительницы мегаполиса, в принципе недопустимо, когда ребенка младше тринадцати лет никто не провожает.
Я помню, как в пятом классе я решила отправиться домой сама. У меня заболела голова, я не знала, как отпрашиваться у нового классного руководителя, и по совету девочек просто пошла домой. Мы передадим, сказали они. Я помнила дорогу, пройти нужно было три дома, ничего страшного, но на следующий день меня ждали разборки. Классная руководительница больно ухватила меня за ухо и повела к директору. Директор удивилась моему появлению, объяснила мне, что нужно отпрашиваться с урока лично (раз классный руководитель вас не предупредил, добавила она, покосившись на мою учительницу), и отпустила. На следующий день бабушка Клементина долго выясняла у обеих, с чего они взяли, что можно хватать чужих детей за ухо. Ответа она так и не получила.
Я жила у Клементины с четырех лет и примерно с того же возраста ходила на курсы английского, за которые она платила долларами из заначки на черный день и гробовых. Триста пятьдесят долларов за месяц, валютой. Все строго. Возможно, кто-то помнит эти курсы – полуподвальное помещение в здании гостиницы «Ярославская». Потом они переехали на Чистые пруды. Английский давался мне легко, как будто я его давно уже учила, просто знания нужно было освежить. Сама бабушка учила в юности только немецкий и помогала лишь тем, что по моей просьбе диктовала слова на русском. Она лежала на диване и читала с распечатки: стул, стол, вилка, тарелка, ужин. Я расхаживала по комнате взад и вперед и повторяла на английском, а после просила продиктовать их снова, теперь вразнобой. Снова. Еще раз. Лучше.
Потом я читала тексты на английском и пересказывала куски. Снова. Еще раз. История Великобритании. История США. Милн. Киплинг. Уайт.
Мне очень нравились танцы, но Клементина забрала меня с них, стоило мне пойти на курсы английского. Ты слишком слабая, говорила она, когда я просила вернуть меня обратно. Будешь часто простужаться. Ты не выдержишь, тебе опасно, отвечала она, когда я хотела поехать с кузиной в летний лагерь на море. Я покорилась, много болела, как мне завещали, и лишь во взрослом возрасте поняла причину моей «слабости»: у нас просто не было денег ни на танцы, ни на море.
Иногда нам помогал деньгами дедушка, бывший муж бабушки Анны: он появлялся раз в полгода, передавал небольшую сумму, явно смущаясь, спрашивал, как у меня дела, и, не отыскав точек соприкосновения, уезжал. Но и его помощи не хватало. Продукты в нашем доме сокращались, случился кризис 1998-го, Клементина все чаще заглядывала в конверт с гробовыми.
Когда я перешла в седьмой класс, я попросила Клементину больше не тратить заначку. Я подумала, что вообще-то давно в состоянии учить язык сама. По крайней мере, постараюсь.
И я старалась. Стараюсь до сих пор.
По левую руку гудит трансформаторная будка, вокруг нее шумят заросли золотого шара. Побеги выше меня, тянут цветки к небу, пытаясь вобрать в себя остатки солнечного тепла. Справа дачные дома, типовые, как и мой, но иной конструкции: сами они шире, окон в них больше – по два с каждой стороны – и входов два. Все здесь парное: дома, калитки, воробьи, которые голосят в кустах шиповника. Небо линуют нити проводов – их тоже две. Березы горят рыжим. Земля, укрытая желтой листвой, светится. Повсюду стрекот кузнечиков – ритмичный и сухой, будто зерно перекатывается в сите.
Девочка заходит в калитку одного из домов, я же иду дальше.
Лес стал прозрачнее – подлесок облетел, теперь в нем больше воздуха. Тропинка уводит меня в сосновую тень, изорванную светом. Садящееся солнце пробивается меж деревьев, слепит, ложится леопардовыми пятнами на еще зеленую траву, и в белом тумане его лучей беззвучно танцуют мошки. Они пролетают над моей головой, когда я выхожу из леса и сворачиваю к кладбищу.