На похоронах нас трое: я, муж и красный гроб.
Я смотрю на крышку цвета и фактуры кресел в областных ДК и пытаюсь вспомнить, почему я выбрала именно этот вариант. Бесполезно. Возможно, это даже не мой выбор: пока я лежала с ребенком в больнице, муж, мать и родственники закончили оформление документов и даже купили для бабушки одежду. Я сообщила место и время прощания всем, но отец не ответил, а мать побоялась приехать – последняя встреча моих родителей закончилась побоями средней тяжести с обеих сторон.
Подъезжает похоронная газель с черными куцыми занавесками, похожими на оборки на платье. Судя по всему, в газелях мы проводим половину жизни и даже в последний путь уезжаем в них. Ждем еще кого-то, спрашивает водитель, ежась в куртке, наброшенной на футболку. Произнесенные слова ускользают от меня, поднимаются к насупленному небу. Ветер уносит их, смешивая с колким первым снегом.
Нет, отвечаю я.
Мы с гробом едем в крематорий. Там мне предлагают выбрать урну. Я останавливаюсь на небольшой и тоже красной – похоже, мне хочется добавить цвета в серость вокруг: пепельные трубы, пепельный дым, пепельный асфальт, пепельная мраморная облицовка. Цветы? Хотите ли цветы? Я зачем-то беру и цветы, мне все равно, мне хочется быстрее уйти оттуда.
Прощание тоже по-деловому быстрое. Нас заводят в зал – окно во всю стену, его пересекает крест, за стеклом плещется непогода. В центре зала нас ожидает бабушкин гроб. Сотрудник крематория разрешает попрощаться и отходит в угол. Я кладу цветы бабушке на грудь и возвращаюсь к двери. Сама идея скорбеть перед незнакомцем и мужем кажется мне неприятной, и вместе с этим я будто обязана устроить небольшой спектакль, занять рыданиями минут пятнадцать. «Всё?» – уточняет сотрудник и, после моего кивка, запускает механизм. Под грустную музыку гроб медленно едет в печь. Так в парке развлечений уезжают вагончики в тоннель.
На обратном пути к машине я впервые могу рассмотреть крематорий. Что-то в нем неуловимо напоминает мемориалы жертвам массовых убийств: само здание колоссальное и неживое, серая узкая вышка рядом похожа на часть «Маски скорби» в Магадане.
В кармане вибрирует телефон. Увидев на экране «Бабушка моб», я замираю и нажимаю ответить.
«Тебя надо было еще в детстве в сортире утопить», – я слышу из трубки. Дальше звучит отборный мат.
Это отец. Он обнаружил, что бабушка еще при жизни переписала квартиру на меня. Чтобы не пропил, так она сказала.
Я сбрасываю, но телефон снова вибрирует. Через сутки звонки с угрозами прекращаются: на бабушкином мобильном кончаются деньги.
Иногда я представляю, как отец сидит на краю дивана и переключает каналы на телевизоре, но ничего не видит. Он прислушивается к прерывистому дыханию матери за своей спиной. О чем он думает? Возможно, ему хочется, чтобы все это быстрее закончилось. Возможно, он боится остаться один. Возможно, оба этих чувства борются в нем, и он снова и снова смотрит на телефон, подумывая вызвать скорую, но так и зависает в нерешительности.
Мог ли он не вызывать ее специально?
У меня нет ответа, и спросить уже не у кого.
Я в бабушкиной квартире в Лобне. Вокруг меня коробки, в них я складываю книги, посуду и статуэтки – бабушка собирала гжель. Сервант заставлен бело-синими глиняными фигурками: китайский зодиак, шкатулка в виде рыбы, салатник, петух-салфетница – салфетки вставляются в полый хвост, из-за чего вся конструкция теряет устойчивость. Я не фанат гжельской посуды, но бережно оборачиваю каждый предмет газетой и складываю в коробку. Поверх ложится пуховый платок, затем фото юной бабушки: еще студентка, она сидит на ступенях павильона на ВДНХ и улыбается, глядя куда-то вбок. На более поздних снимках ее улыбка становится другой, немного извиняющейся, будто фотограф знает о ней что-то неприглядное. Но здесь она очевидно счастлива.
Это фото распечатала я – нашла пленки, когда разбирала кладовку на даче, проявила их и напечатала получившиеся снимки. Снимок с ВДНХ вставила в рамку и подарила бабушке на день рождения. Он стоял между стопкой чешских тарелок и пустой пудреницей. Чуть дальше, в хрустальной вазе, я нахожу бусы, под ними блистер с феназепамом, пригоршню копеек, пальчиковую батарейку. На серванте, на кривых стопках книг, кожаная косметичка, в ней крем, духи, помада, засохшая тушь. Бабушка любила красивые вещи. Она покупала их на последние деньги, но совершенно не умела ими пользоваться и просто складывала, как трофеи. Возможно, они быстро ей надоедали, ведь для того, чтобы краситься каждый день, тоже нужна какая-никакая дисциплина. Фантазия о красоте обходится куда дешевле.
В квартире плохо пахнет. В раковине на кухне кастрюли с пригоревшей едой и грязные тарелки с зеленым налетом. Мусорное ведро под раковиной полное. На ковре в комнате плесневелые огрызки груш и сухари с изюмом – разложены по кругу, как следы ритуала.
Бабушке хватило одной госпитализации в местную больницу. Она рассказывала, что ее долго не хотели забирать с острой болью, а потом, когда все же увезли, положили в коридоре. Там были тараканы, сказала она. Еще там дуло из щелей в окнах. Есть московские больницы и все остальные – стандартная российская история. Каково было Анне, врачу, на себе почувствовать изнанку собственной профессии? Возможно, после этого я бы тоже тянула до последнего и надеялась, что пронесет.
Когда боль в поджелудочной стала нестерпимой, бабушка Анна просто легла на пол между диваном и телевизором. Не знаю, почему она выбрала лежать именно так, в критических ситуациях людям часто отказывает здравый смысл. Она разложила вокруг себя все необходимое: зеленые груши, сухари, чайник с водой, стационарный телефон – и стала ждать, когда станет легче. Но вставать было все тяжелее, в туалет приходилось ползать на четвереньках, а когда бабушка не смогла проползти и эти три метра, она позвонила моему отцу.
Я огибаю огрызки с сухарями и начинаю опустошать шкафы. Мне необходимо что-то делать, неважно что. Я выгребаю слежавшееся постельное белье, оставшееся еще от двоюродной прабабки, снимаю с вешалок пальто, блузки и юбки. Я помню все из них: в черной блузе с крупными розами бабушка приезжала с работы и привозила брикеты пломбира – в 90-е им в СЭС присылали мороженое на анализ, одну коробку в лабораторию и еще одну сотрудникам в подарок. В блузке в мелкий горошек и бордовом пальто она ездила со мной в книжный магазин и стояла в первой очереди в первый «Макдоналдс».
Британский поэт Джейсон Аллен-Пезант пишет в своих мемуарах The Possibility of Tenderness, что вещи его бабушки после ее смерти стали заместителями ее тела. Сумочка, одежда, щетка, брошь, рукописное письмо – все это несло на себе отпечаток ее тела, но когда эти вещи истлели или исчезли, Аллен-Пезант задался вопросом: что же в итоге происходит с памятью, когда от человека не остается ничего физического?
Примерно эти же мысли я описала в «Павле Чжане и прочих речных тварях». Я смотрела на бабушкины вещи и остро чувствовала их бессмысленность, как и любого материального объекта, не способного вместить личность хозяина. Все они – части ее образа только в моей голове. А для человека стороннего это лишь очки без одного стекла, трудовая книжка, набор старой посуды.
У моей бабушки оказалось много вещей. Старое постельное белье, слежавшееся в шкафу в неразделимые пласты, пуховые платки, в них завернуты платки шелковые. Много летней обуви тридцать шестого размера, ворох лекарств, тарелки с царапинами от ножа – я помню их еще на даче. Кольца, старые монеты, бумажные документы: трудовая книжка, справки, пожелтевшее удостоверение «Ветеран труда». Печать, которой она штамповала рецепты, когда еще работала. Два скальпеля, пуговицы, гнутые иглы, линейка, стопка фотоальбомов.
А что останется после меня самой, когда я умру? Пара коробок с книгами? Вечерние платья, дешевые майки, килограмм чая, два килограмма нижнего белья, три килограмма косметики. Компьютер, картины моих предков, мобильный телефон, три сумки, три пары сапог, велосипед – и всё? Придут мой сын и мои внуки, заберут картины и книги на память. Следом придут таджики, которые убирают двор, растащат оставшиеся вещи: хорошие – по своим домам, плохие и не подходящие по размеру выкинут или повесят на край контейнера на помойке. Одежда будет подрагивать на промозглом ветру, трепыхаться подбитой птицей, пока ее не заберет какая-нибудь экономная бабка, чтобы распороть на лоскуты и пошить одеяло. Квартира на время опустеет, остынет и заплачет пылью, а потом наполнится другими людьми, возможно, теми, кто и знать не знал меня и мою бабушку.
А возможно, все мои личные вещи бережно упакуют и отвезут на дачу – как сделаю я сама с вещами бабушек. Книги я тоже увезу туда и в итоге соберу обширную семейную библиотеку.
Я наполняю коробку за коробкой и не могу остановиться, пока шкафы и сервант не пустеют. Позже их займет мой отец, когда переедет из Мытищ – предпоследний раз, когда я увижу его живым. Но это уже совсем другая история.
Я все еще жду, когда мой телефон зазвонит и это правда будет бабушка. Она снова скажет: твой отец потерял работу. Или: ему было так плохо на той неделе, я за него волнуюсь, Вера. Или: он приезжал ко мне, нет денег на еду совсем, ну я дала ему пятьсот. Ему так не повезло, Вер, ну тебе не понять, какая тяжелая ему выпала жизнь. Он же болеет. Он же не может ничего, ты знаешь. И, разумеется, я знаю, я уже шесть лет оплачиваю услуги ЖКХ во всех квартирах: в той, где живет он, и в той, где живет бабушка. Именно сюда уходят все мои небольшие доходы. Она тоже это знает – что на меня можно положиться, что я хорошая мать. Она думает, что я стану хорошей матерью и для ее сына. Иногда в разговоре она даже называет моего отца «твой брат».
Но бабушка не звонит. На ее мобильном закончились деньги, а городской номер отключили за неуплату.
Мешки с мусором я несу в контейнеры у поля. Над помойкой летают вороны. Когда они поднимаются выше и перестают хлопать крыльями, их можно спутать с ястребами.
Я стою у входа в бизнес-центр. Вообще-то я приехала к психологу, но это место скорее создано для встреч с деловыми партнерами. Люди в костюмах, кафе с одинаковыми меню и фоновой музыкой. Сразу хочется по старой памяти набрать склад в Екатеринбурге и спросить, почему задерживается отгрузка, клиент уже отправил машину, у него горит проект и согласовано гарантийное письмо.
Я долго не могла решиться. Знала, что надо проконсультироваться, но не понимала, где и как искать специалиста. В итоге психолога я нашла на одном из форумов. Прочла пару его статей, посмотрела видео, где он, улыбаясь, рассуждал о неврозах и депрессии, в комментариях к статье терпеливо отвечал на все вопросы, и впечатление сложилось приятное. Его офис был в двух остановках метро от меня, тоже удобно, и я записалась в трехчасовое окно до обеда, когда сын оставался в развивающей группе.
Здание похоже на стеклянный бокс, у двери длинный перечень организаций. Сообщение, которое мне прислали после записи, похоже на пиратскую карту с зашифрованными указаниями и ориентирами. «Перв. вагон из центра, вверх по лестнице нал., в переходе напр., за синее здание, прямо, подъезд 2 БЦ, оф. 524».
Охранник на входе указывает мне путь. Я поднимаюсь на пятый этаж, иду вдоль одинаковых дверей, различных ООО, шоурумов и центров медитации и эпиляции. За дверью 524 небольшая комната, в комнате стол, на столе монитор и клавиатура, за столом секретарь. Она кивает на черные офисные стулья, выстроенные вдоль стены.
Присаживайтесь.
Я присаживаюсь.
Вы к Михаилу Палычу?
Я киваю.
С вас шесть тысяч, говорит она. У нас предоплата. Если можно, наличными, ну, я вам писала.
После оплаты я прохожу в смежную комнату. За ней еще стол – побогаче и без компьютера. Михаил указывает мне на стул, я сажусь. Между комнатой секретаря и кабинетом тонкая перегородка. Сверху, между стеной и потолком, зазор, оттуда пробивается тусклый, по-больничному желтый свет. Слышны щелчки клавиатуры. Если я открою дверь, то встречусь с секретарем взглядом. Я даже смогу дотянуться до сетевого фильтра на ее столе и выключить компьютер.
В Михаиле я еле узнаю психолога из видео: он явно устал, растрепан и не улыбается совсем. Ему не нравится то, что он делает и где он находится, – совсем как мне.
Почему вы пришли?
Мне кажется, у меня депрессия, отвечаю я.
Вы были в терапии ранее?
Нет.
Щелкщелкклацщелк, доносится из желтой щели.
В чем выражается ваша депрессия?
Ну… Я постоянно плачу. У меня недавно умерла бабушка.
Вы были с ней близки?
Я сбивчиво, вкратце описываю свое детство. Его сложно уложить в пять минут. Секретарь за перегородкой вздыхает, и я смущаюсь.
После получасового разговора Михаил направляет меня к психиатру (тут соседний кабинет, говорит он), и я иду в соседний кубик за фанерной стенкой. Женщина-психиатр выписывает мне антидепрессанты, велит прийти через недели две. За ее прием я тоже расплачиваюсь с секретаршей налом.
Я никому не говорю, что была там. Рецепт я выбрасываю. Возможно, зря, но бабушка учила меня не пить таблетки, выписанные людьми, в чьей компетентности я сомневаюсь. Сообщение с зашифрованными указаниями и ориентирами я тоже стираю.
Я ложусь на кровать в двадцатиметровой комнате нашей однушки, смотрю на близкий потолок. По нему ходит мужчина среднего возраста, я его не вижу, но слышу очень отчетливо. Периодически к нему приезжает молодая любовница. Они часто ссорятся и громко трахаются. Сегодня ее нет, мужчина один, он просто кряхтит, звучно пердит и ходит из угла в угол. Спустя полгода он куда-то съедет, перед этим позвонив мне в дверь и вручив букет цветов. Это доставка, не знаю от кого, скажет он, зайдет в лифт, и квартира наверху опустеет.
Мам, мам, давай поиграем в лего, просит Лёва.
Да, сейчас, дай десять минуточек, отвечаю я, не глядя на него.
Под нами живет молодая женщина, любящая выпить. К ней часто приезжают подруги. Она громко включает музыку, иногда до трех ночи. Она поет, подруги подпевают. Я благодарю бога, что у нее нет пианино. Нам с мужем она не открывает, говорит только с полицией, которую мы время от времени вызываем. После визитов полиции музыка становится громче. Обиженная и явно ущемленная в своих правах, соседка изо всех сил доказывает нам, что не боится, вызывайте хоть ОМОН.
Через год переедем уже мы, всей семьей. Я уговорю мужа снять двушку в районе Аэропорт, где много воздуха и зелени и многое напомнит мне родную «Алексеевскую».
Но пока я все еще лежу в той комнате, под побеленной крышкой. Я смотрю над собой и многого не понимаю. Я не понимаю, почему я так устала, – я ничего и не делала в тот день. Я даже не хочу писать, я перестала понимать, какой в этом смысл. Какой смысл вставать из кровати по утрам? Чистить зубы, красить лицо, расчесывать волосы? Какой смысл жить где не нравится, жить как не нравится, отыгрывать не свой сценарий?
Лена готовит первое, второе, третье и компот, Вика ведет блог, Марина открыла маникюрный салон, Алина выпустила книгу – такую же, как у меня, но в отличие от моей ее издали. А что делаю я?
Я лежу и иногда кашляю. После похорон бабушки Анны в моих легких будто завелась соринка, которая щекочет. Я давно не курю. Наверное, это покашливание из-за недавней простуды, а простужаюсь я в последнее время часто. Скорее всего, вирусы приносит Лёва из детского сада – первый год дети только и делают, что обмениваются штаммами вирусов и болеют.
Мужчина среднего возраста идет от кухни, через люстру, падает на кровать. Я слышу, как прямо надо мной скрипят ее пружины. Теперь мы лежим вдвоем и смотрим в потолок.
Я снова кашляю.