К книге
Прошка-Паровоз 3Глава 20
91%
Глава 20
20

Калуга

12 июля 1887 года

Июльский зной тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года накрыл Калугу плотным, удушливым саваном. Окна здания Окружного суда были распахнуты настежь, но раскаленный воздух не приносил облегчения — с улицы, от Гостиного двора, долетал гул многотысячной толпы.

Калуга бурлила. Дело купца Буримова вызвало резонанс неслыханный, невиданный для тихой губернии. Понятное дело. Мы старались. Правда, если бы судебное заседания случилось хотя бы на пару недель раньше, резонанс был бы явно больше.

А так… Люди ведь быстро вскипают, но еще быстрее остывают. Не все, но за ворохом дел, какой-то там Буримов забывался. Да и газеты больше не принимали статей, как ни билась Элеонора. Ей и вовсе посоветовали писать об заводах и успехах на них. И скрадывалось впечатление, что поступил на то заказ. Нет ли тут английской наглой морды… Или я уже параноик.

Но те, кто пришел к суду, все еще кипели праведным гневом. Под ногами публики, до отказа набившейся в зал, шуршали дешевые бумажные листки. Прокламации. Кто-то еще с ночи щедро засеял ими весь город: «Смерть казнокраду!», «Защитим поруганную честь девичью от толстосума!».

Я стоял зажатый в проходе, обливаясь потом, и чувствовал, как звериная, первобытная ненависть тяжело пульсирует в зале. Публика — от мещан в косоворотках до гимназистов и возмущенных дворянок — пришла не на суд. Она пришла на казнь.

И они платили за это деньги! Как в театр. Но я был уверен, что сегодняшнее представление точно понравится неискушенной публике.

На скамье подсудимых сидел Буримов. Тучный, с оплывшим лицом, он нервно комкал в руках батистовый платок.

Товарищ прокурора, который вместе с жандармом Жаровым представлял обвинение только что закончил свою речь, впечатав в тишину зала страшные цифры украденного. Вопросы благочестивости он почти что и не затрагивал. Так, мол, неправ Буримов.

Я так думаю, что если бы процесс не был на контроле губернатора Булыгина. Может и от него было «наставление». Если педалировать тему насильника, может быть и так, что общественность взорвется. А так, я уверен, что Буримова «раздели» взамен тому, что не осудят. Вот складывается такое ощущение. Особенно после сонной речи обвинения.

— На каторгу собаку! — истошно взвизгнул с галерки чей-то срывающийся голос. — Кровопийца! Ирода на осину!

Коронный судья, багровея, отчаянно затряс председательским колокольчиком. Серебряный звон тонул в людском гневе.

И тут со своего места поднялся он. Знаменитый Плевако.

Фрак его сидел безупречно, несмотря на жару. Он не стал перекрикивать толпу. Он просто вышел к барьеру присяжных, заложил большие пальцы рук за лацканы и опустил голову. Секунда, две, пять… Зал начал стихать, заинтригованный этой театральной, звенящей паузой. Плевако ждал, пока тишина не станет абсолютной, пока не будет слышно, как жужжит муха, бьющаяся в стекло.

— Господа заседатели… — голос Плевако был тих, но обладал тем гипнотическим бархатным тембром, который пробирал до костей. — Глас народа — глас Божий. Мы слышим его сейчас, — он плавно повел рукой в сторону галерки.

Вдруг адвокат резко нагнулся, поднял с пола скомканную листовку, расправил ее длинными, нервными пальцами и поднял над головой.

— «Смерть казнокраду» — гласит этот листок, брошенный в толпу невидимой рукой. И прокурор вторит бумажке: подсудимый украл у государства триста тысяч! — Плевако внезапно повысил голос, и в нем лязгнула сталь. — Кража, господа, это когда вор лезет в окно. А Буримов строил дороги для государевой армии! Да, господа, он черпал из казны. Но казна наша — что река Волга! А Буримов — мельничное колесо. Вода крутит колесо, часть ее брызгами разлетается по сторонам, оседая в карманах… Но колесо-то мелет муку! Кто выстроил в Калуге сиротский приют? Буримов! Кто пожертвовал десять тысяч на госпиталь, где лечились ваши же братья? Это зло… но оно окупается деньгами. Возьмем тридорога. Даешь, купчина, миллион!

— На чужие деньги добренький! — выкрикнул кто-то из толпы гимназистов. — На нары его!

— Миллион! Нехай даст миллион! — выкрикнул кто-то еще.

Судья снова схватился за колокольчик:

— Приставам очистить зал при малейшем нарушении порядка!

— Я деньги платил за это! — выкрикнул нетерпеливый.

Вот его под ручки белые и вывели из зала. Стало куда как спокойнее. Зачем лишать себя зрелища?

Плевако даже не обернулся к кричавшим. Он впился взглядом в трех судей. Не было присяжных, все решать должны были трое. Но казалось что и ими, профессионалами, Адвокат играл как жонглер факелами.

— Вы судите его не за кражу, господа. Вы судите его за широту русской натуры, которая не знает меры ни в грехе, ни в покаянии! Прокурор требует каторги. А я спрашиваю вас: осудите ли вы того, кто взял рубль у матери-России, чтобы отдать полтинник ее же детям-сиротам?

Он выдержал паузу, позволив присяжным проглотить эту софистику. А затем шагнул ближе, и лицо его стало скорбным. Наступала самая тяжелая часть. Изнасилование.

— Но вот звучит страшное слово — «насильник». Загубленная девичья честь… — Плевако опустил голову, голос его дрогнул, казалось, он сам сейчас заплачет. — Страшный грех. Смертный грех. Но давайте взглянем не глазами площадной толпы, распаленной писаками прокламаций, а глазами христиан!

Он резко обернулся к публике.

— Кто из вас, бросающих камни, без греха⁈ — выкрикнул он, и галерка на мгновение онемела от этого библейского выпада. — Подсудимый — человек, в жилах которого еще кипит горячая кровь. И вот, темным вечером, в его кабинет неслышно входит юная дева. Зачем она пришла к одинокому мужчине, зная его нрав? Неопытность? Или… искушение? Вы слышали ее, она сама приходила… нет? Ну так давайте спросим! Защита просит допросить пострадавшую.

Драматургия процесса достигала пика. Плевако метался перед барьером. Он то воздевал руки к потолку, то почти падал на колени, его речь текла, словно расплавленное золото, заливая рассудок присяжных, растворяя факты прокурора в море эмоций, жалости и религиозного трепета.

Я смотрел на всё это действо, разворачивающееся в душном, набитом публикой зале суда, и в голове наконец-то начал складываться пазл. Теперь стало предельно ясно, почему светило адвокатуры, знаменитый Фёдор Плевако, взялся защищать такую откровенную, грязную тварь, как Буримов.

Обвинять мэтра в бесчестии откровенно не хотелось. За ним уже прочно закрепилась слава — которую он, надо признать, сам грамотно подогревал, действуя, как сказали бы в моем будущем, на поприще пиара, — что если уж Плевако берет кого-то под свою защиту, то человек этот в глубине души точно не пропащий.

Сам этот факт заранее играл на пользу адвокату, создавая вокруг подсудимого некий ореол оступившегося, но заслуживающего снисхождения страдальца.

Агриппина — та самая молодая женщина, больше всех пострадавшая от мерзостей Буримова и являвшаяся, по сути, главным стержнем нашего обвинения, — просто изнемогала от волнения. Её колотило. Ещё когда она давала присягу, положив дрожащую ладонь на тяжелый кожаный переплет Библии, она нервничала так, что губы побелели, а колени явно подкашивались. Сейчас ей приходилось вцепиться в полированный дуб свидетельской кафедры обеими руками до хруста в костяшках, чтобы просто не свалиться в обморок перед жадной до зрелищ толпой.

А от самого адвоката, стоявшего чуть поодаль в безупречно скроенном сюртуке, исходил не сказать чтобы мистический, но почти физически ощутимый моральный гнёт. Это был тяжелый пресс, способный продавить волю почти любого человека. Что уж говорить о такой забитой, неуверенной в себе женщине, как Агриппина! Она боялась всего происходящего с тем животным, первобытным ужасом, с каким лесной зверь боится огня — на оголенном уровне всепоглощающего инстинкта самосохранения.

— Значит, вы, милая женщина, которую мне искренне жаль и которой я сочувствую всем своим сердцем, как и все присутствующие здесь люди… — голос Плевако звучал бархатно, убаюкивающе. — И значит, это вы принимали те щедрые знаки внимания, ухаживания, деньги и ту самую квартиру, которую снимал для вас господин Буримов?..

Сделав выверенную паузу, адвокат театрально — как мог бы сделать только ведущий актер Императорского театра — повел плечами и посмотрел в сторону зрительного зала. На всех тех нарядно одетых господ и дам, которые слушали и смотрели этот судебный спектакль с нескрываемым внутренним восторгом.

— Сука, он меняет общественное мнение… — сквозь зубы, в сердцах бросил я.

Рядом со мной на жесткой скамье сидела моя сестра Настя. Я краем глаза видел, как у неё мелко трясутся ноги. Она прекрасно понимала: сейчас её саму могут выставить на всеобщее посмешище, если только Плевако удастся довести до конца то, что он задумал, и в чем я его уже окончательно раскусил.

Я прямо физически ощутил, как неподалеку, до сухого треска в суставах, сжимаются кулаки жандарма Жарова. Он сидел в первом ряду, тяжело и гневно дыша. Жаров уже выступал перед судьями часом ранее. И тогда трое коронных судей в мундирах с золотым шитьем — именно они должны были выносить вердикт, так как никакого суда присяжных на этом заседании не было — явно и безоговорочно были на стороне обвинения.

Более того, в начале процесса Плевако действовал так, словно хотел доказать исключительную вину своего подзащитного. Признаться, тогда меня это сильно озадачило: не может же адвокат с таким именем топить собственного клиента?

Но теперь всё со звоном вставало на свои места. Плевако с самого начала обозначил вину, и Буримов в ней покаянно сознался. Казалось бы, на этом судилище можно заканчивать и зачитывать приговор. Однако в ход пошло главное оружие мэтра — эмоции.

И они, к моему превеликому сожалению, играли в судебных процессах конца девятнадцатого века куда большее, определяющее значение, чем в сухих судах будущего. Теперь я своими глазами видел, за счет чего выигрывает свои дела Фёдор Плевако. Он умел мастерски перевернуть всё с ног на голову. Он раскачивал такие амплитудные эмоциональные качели и делал это настолько гипнотически профессионально, что даже я в какой-то момент ловил себя на пугающей мысли: я сам поддаюсь этим эмоциям. Словно невидимым арканом Плевако захватывал разум слушателей и мягко, но непреклонно вел их мысли в нужном ему направлении.

Усилием воли я стряхнул с себя это наваждение, словно сбрасывая невидимый аркан. Я смог, а вот другие — нет. Ропот публики, плотно набившейся в душный зал заседаний, стих, сменившись завороженной тишиной. Гул негодования остался лишь там, за тяжелыми дубовыми дверями, где на улице все еще бушевала толпа. Они не слышали грамотных, пронзительных, математически выверенных речей Плевако. И, к счастью для адвоката, они не видели ту пугающую, жалкую растерянность, с которой сейчас замерла у кафедры главная жертва Буримова.

А ведь других свидетелей, так уж вышло, мы привлечь не смогли. Следователь утверждал, что этого и не требуется. Была еще моя сестра Настя, заявленная как дополнительный свидетель, чтобы вбить последний гвоздь в гроб Буримова — как мы тогда самонадеянно предполагали. Но сейчас, глядя на этот театр, я был абсолютно уверен: Насте ни в коем случае нельзя выходить к барьеру. Жандарму Жарову, представлявшему сторону обвинения, не стоит доставать этот казавшийся козырным туз. Стараниями Плевако он превратился в битую, фатально неуместную карту.

— Да, я честна перед Богом и людьми… Я жила за счет господина Буримова. Но и была с ним. Я — виновна!

— Вот! Вот, господа! — подхватил Плевако.

«Купился на словесную уловку. Давай же, вспоминай текст», — мысленно хотел я докричаться до молодой женщины.

— Но мой сын! Это его сын! Как только я понесла, он выгнал меня. Я не докажу, что он бил меня по пузу, когда я была уже давно в тягости. Но он выгнал и мы влокли это… жалкое существование, — едва слышно, срывающимся голосом произнесла Агриппина, судорожно вцепившись в край кафедры. — Он дарил мне подарки, платил за жилье… Всё это было, я не спорю.

Она отвечала таким глухим, убитым тоном, словно при всех сознавалась в хладнокровном убийстве. Эта молодая женщина, явно подвергшаяся жестокому насилию, в глазах присутствующих прямо сейчас превращалась из потерпевшей в преступницу.

— Вот! Вы молодец. Выучили слова… А потом у вас вышла размолвка… — Плевако сокрушенно покачал головой, и голос его завибрировал от показного участия. — Я безмерно сочувствую вам в этом. Ибо, конечно, вы — не защищенная законом женщина, жившая во грехе, — не могли ничего отсудить у господина Буримова. И я прямо обвиняю его!

С этими словами адвокат резко, по-ястребиному обернулся и грозно сверкнул глазами в сторону сидящего на скамье подсудимых Буримова.

Тот на долю секунды опешил, и я явственно увидел, как на его лоснящемся лице промелькнула торжествующая ухмылка. Впрочем, мерзавец быстро взял себя в руки, опустил голову и вновь состроил физиономию крайне озадаченного и глубоко раскаивающегося грешника.

— Ну как же можно так, подсудимый? Как вы могли оставить девочку без средств к существованию⁈ — гневно бросил Плевако в лицо своему клиенту. А затем плавно повернулся к председательствующему, и тон его сменился на сухой, академический: — Но, как я полагаю, Ваша Честь, подобная греховная связь никоим образом не регулируется законами Российской Империи. А посему мы можем судить и говорить о моем подзащитном как о человеке, который повел себя бесчестно. Он признает свою моральную ошибку и готов ее исправить. Но его никак нельзя судить как человека, преступившего закон! И он нынче же, ну как только все это закончится, даст денег даме.

Дьявол… Как красиво работает. Чего не отнять — виртуозно плетет кружева этот адвокат. Интересно было только одно: как Плевако удалось уговорить самого Буримова пойти на такой шаг? Чтобы спастись от каторги, тот добровольно соглашался публично прослыть человеком без чести и совести.

Я тешил себя слабой надеждой на то, что после такого позора, даже если его оправдают (а я этого крайне не желал), в приличном обществе Буримову больше никто не подаст руки. Впрочем, сейчас меня тревожило другое: если эта тварь выскользнет из петли правосудия, месть будет обязательной и жестокой. Нужно готовиться к ответным действиям уже сегодня.

— Если ни у кого больше нет вопросов к… этой жертве, вы можете сесть, — тяжело и сухо проронил судья, сидевший посередине.

Он произнес это с такой брезгливой, уничтожающей интонацией, что не требовалось быть знатоком человеческих душ, чтобы понять ход его мыслей. Трое судей в мундирах теперь были всецело на стороне Буримова.

Всё перевернулось с ног на голову за считанные минуты. Плевако не сказал ни одного прямого слова оскорбления, не произнес ни одной откровенной лжи. Но подспудно теперь весь зал, от галерки до судейского стола, думал одинаково. В их глазах эта несчастная превратилась в расчетливую содержанку.

В женщину, которая, словно уличная девка, пользовалась благами обеспеченного мужчины лишь за то, что делила с ним постель. А теперь, лишившись содержания, она якобы пытается шантажировать оступившегося, но юридически чистого господина. И весь этот судебный процесс казался публике уже не возмездием за избитую, едва не убитую женщину, от которой у него остался сын, а грязным и необоснованным покушением на покой и кошелек несчастного Буримова.

— Вызывается свидетель… — гулкий бас судебного пристава разорвал вязкую тишину зала.

Я так глубоко утопал в своих безрадостных мыслях, что, услышав собственное имя, вздрогнул и невольно встрепенулся. И тут же с досадой понял, что под грубой тканью брюк у меня начинают предательски, мелкой дробью подрагивать коленки.

«Ну уж нет, шалишь… — зло одернул я сам себя. — Это мои коленки. А значит, я с ними договорюсь, как и со своим собственным страхом».

Я медленно выдохнул, мысленно нацепляя на лицо непроницаемую боевую маску. Стало кристально ясно: теперь придется дать бой. Жесткий, бескомпромиссный. И прежде всего он будет психологическим. Мне предстояло выдержать колоссальный прессинг, под которым только что сломалась Агриппина.

Шагая по скрипучему паркету к свидетельской кафедре, я прекрасно понимал, чего от меня ждут. Ждут, что я растеряюсь. Молодой парень, восемнадцать лет от роду. Да, для 1887 года это уже абсолютное совершеннолетие, возраст, когда с человека спрашивают по-взрослому.

Но чего может ожидать блестящая публика от простолюдина? К тому же сегодня я намеренно оделся простовато — в темный суконный пиджак и сапоги, чтобы не мозолить судьям глаза щегольскими костюмами из лучшего ателье губернии. Чего им ждать от фабричного рабочего? Мало кто в этом зале знал, что этот «мастеровой» теперь — заводской инспектор, выполняющий, по сути, обязанности главного инженера на огромном производстве.

— Это тот самый Прошка… Который Паровоз, — пронесся по задним рядам отчетливый шепоток, зашуршали дамские веера.

Я усмехнулся про себя. Выходит, я все-таки стал довольно знаменитой фигурой в этом городе. А значит, к моим словам, по крайней мере, прислушаются. Отмахнуться от меня, как от ничего не значащего свидетеля с улицы, у защиты уже не выйдет.

Знаменитый адвокат Плевако, обладавший звериным чутьем на настроение публики, моментально уловил этот внезапный интерес к моей персоне. Он медленным, выверенным жестом опустил пенсне на золотой цепочке и посмотрел на меня поверх стекол. Это был тяжелый, изучающий, я бы даже сказал — сканирующий взгляд хирурга, прикидывающего, где лучше сделать надрез.

Подойдя к аналою, я размашисто перекрестился. В нос ударил густой запах ладана и старой кожи.

— Носимый крест целую… — твердо произнес я, прикладываясь губами к своему нательному крестику, к тяжелому медному окладу Евангелия и к сухой руке священника, принимавшего присягу.

Я клялся перед судом и Богом говорить правду, только правду и ничего кроме нее. Да простит меня Всевышний, но ради того, чтобы засадить Буримова, мне сейчас придется немного, но очень грамотно полукавить.

— Что вы можете показать суду в отношении господина Буримова? — тяжело поднявшись, прямолинейно спросил меня жандарм Жаров.

Господи, как же этому служаке не хватало элементарного судебного опыта! Даже в том, чтобы просто выстроить грамотный допрос собственного свидетеля. Плевако всегда выстраивал вопросы как шахматную партию — он точно знал свой следующий, предыдущий и финальный ход, чтобы нужная картина сама вырисовывалась в умах слушателей. Свидетель у него сам того не ведая, запутывался в недосказанностях или лжи. А вот честный Жаров бить словом совершенно не умел.

Я набрал в грудь спертого воздуха и, чеканя каждое слово, произнес:

— Я могу заявить однозначно, Ваша Честь: этот человек лишен чести и достоинства. И здесь я представляю не только себя как свидетеля. Я прошу суд учесть и приобщить к делу письменные показания человека, который в силу увечья говорить не может, но который провел долгое время в непосредственной близости от Буримова.

Я сделал паузу, краем глаза заметив, как подобрался адвокат, и тут же нанес упреждающий удар:

— Эти показания были записаны в присутствии господина Жарова. Поэтому я полагаю, — я повернул голову и посмотрел прямо на Плевако, — вы не сможете, господин адвокат, каким-либо образом их опротестовать. Разве что рискнете публично усомниться в честности и верности своему служебному долгу офицера корпуса жандармов.

Сказав это, я поймал себя на мысли, что внутри меня разливается горячее, почти пьянящее чувство превосходства.

Плевако откровенно замер. На какую-то секунду его непроницаемая маска дала трещину. Социальная роль «фабричного Прошки», которую он для меня уже мысленно утвердил, абсолютно не соответствовала тем юридически выверенным формулировкам, что только что прозвучали в зале суда. И дело было даже не в самих словах — их я мог бы просто вызубрить наизусть. Дело было в интонации. В жестком, резонирующем тоне, в той спокойной, ледяной уверенности, с которой я держался у барьера, не пряча глаз.

Ну не может, физически не может так держать себя у барьера юнец, будь он хоть столбовым дворянином, с пеленок впитавшим светские манеры! А уж если он из подлого, рабочего сословия — это и вовсе был сокрушительный разрыв всех поведенческих шаблонов. Я кожей чувствовал повисшее в зале судейское изумление, на это и был мой главный расчет. И потому, не давая им опомниться, не теряя ни секунды, я продолжил атаку.

ВНИМАНИЕ!

Не пропустите нашу новинку:

«Мы долго молча отступали…» Для него это были строки из стихотворения. Теперь — его реальность, его война. Офицер из 2026-го стал ефрейтором в 1812 году. https://author.today/reader/646727

Предыдущая главаГлава 20 из 22Следующая глава