Калуга.
30 мая 1887 года.
Спустя непродолжительное время мы уже были в том доме, который мне удалось снять исключительно благодаря протекции и поддержке Николая Ивановича Шадловского. Поначалу он из благих побуждений и вовсе предлагал мне некоторое время пожить у него — если не в самом господском доме, то хотя бы в просторной пристройке к нему. Но я вежливо, но непреклонно отказался. Мне нужна была своя территория. Своя крепость для той войны, что только начиналась.
Привлекать к своим делам начальника завода я посчитал крайне нежелательным. Он был нужен мне совершенно для иного — как опора в легальном мире, — и втягивать его в откровенный криминал или заставлять обеспечивать мою собственную безопасность было бы огромной ошибкой. Ценить нужно то, что есть и тех, кто есть.
Готовить еду в моем новом холостяцком жилище было некому. Зато деньги у меня всё ещё водились, тем более что тот ушлый купчина, с которым мы имели общие дела и через которого сбывали отремонтированные механизмы, стабильно приносил неплохую прибыль.
Более того, он теперь откуда-то сам предоставлял нам часть вещей на починку и чтобы вернуть им жизнь. Вот и выходило, что теперь наша банда, сняв за небольшие деньги подвальное помещение одного из немногочисленных многоэтажных (три) домов, трудились и днем и ночью. Причем это не фигура речи, а реальность.
Ребята сортировали вещи по степени сложности. Часть уже готовили к ремонту, например, натирали до блеска и избавлялись от ржавчины. Ну а другая часть — это то, что они и сами уже научились делать.
— Это наша превеликая тайна! — не уставал я повторять раз за разом. — Зачем кому-то нужно знать, что некоторые вещи так легко чинятся? Зачем нам лишаться приработка?
И когда я это говорил, пацаны начинали глазеть друг на друга, показывая своими грозными взглядами, что готовы растерзать любого, кто раскроет такую вот нашу тайну.
Потому и деньги водились. И я, как был уверен, абсолютно заслуженно брал больше половины себе. Моя идея, мои самые сложные ремонты, мой инструмент… Да все мое. Но и парней же не забывал. Уже чего стоит то, что я организовал обед для всей банды. Ровно в два часа по полудни, парни стекались к мастерской, начинали делиться новостями, кто чего увидел, услышал, проследил…
Так что на столе быстро появились пузатая палка копченой колбасы, свежий хлеб, ломоть сала и жбан холодного кваса. И моя гостья уже не стеснялась выражать эмоции. Голод не тетка.
Надо было видеть, как она ела. Это был первобытный, звериный голод человека, который неделями сидел на пустой воде. Она рвала еду руками, почти не жуя, глотала кусками. И в какой-то момент, обезумев от сытости, стала лихорадочно пихать куски жесткой, пряной копчености прямо в рот своему маленькому сыну.
— Стой! Не смей таким тяжелым ребенка кормить! Угробишь же! — резко воскликнул я, перехватывая её дрожащую руку.
Я стремительно вышел в темный коридор. Там на табурете дежурил семнадцатилетний парень — сидел он тут скорее в качестве живой сигнализации и для быстрой связи с Игнатом и Степаном, чем как реальный боец.
— Митроха! — негромко позвал я. — Возьми полтину. Живо беги, принеси крынку хорошего молока. Лучше козьего. Творогу там возьми, сыру…
Вот чем хорош Митрофан, что понятлив, не нужно объяснять долго и морудно простые вещи. Ну и тем, что бегает отлично. Была бы в Калуге секция легкой атлетики, то отдал бы его, пусть бы и самому пришлось платить за парня. Но стране сделал бы хорошо. При должном труде и тренировках он смог бы стать да хоть бы и олимпийским чемпионом. Вот только ни секции, ни олимпийских игр, не было.
Уже очень скоро ребенка нормально накормили. Я на скорую руку сделал на кухне что-то вроде теплой хлебной похлебки, накрошив щедрый мякиш свежего пшеничного хлеба прямо в подогретое в печи молоко.
Двухлетний малыш ел так жадно, давясь и всхлипывая, словно в его крошечной жизни не было маковой росинки как минимум несколько дней. Глядя на то, как он вцеплялся ручонками в миску, я с леденящим ужасом подумал, что, скорее всего, так оно и было на самом деле. Они банально умирали от голода в том бараке.
— Всё, отбой. Спать! Располагайтесь на этой кровати, а я пойду в другую комнату, — скомандовал я, когда за окном начали сгущаться густые сумерки.
Вся эта суета с переездом получилась у меня только после заводской смены. Благо, теперь она стала короче обычного, и я мог рассчитывать на то, что у меня останутся силы и время заниматься другими делами, а не только до глубокой ночи корпеть над сложными чертежами в теплом кабинете начальника завода.
Я уже расстилал постель, чувствуя, как свинцовая тяжесть наваливается на плечи в предвкушении долгожданного сна, как дверь тихо скрипнула. В комнату неслышно, словно тень, вошла Агриппина в ночной рубашке.
Молодая женщина — а по мне, так и вовсе еще сущая девочка — посмотрела на меня блестящими, заплаканными глазами. В её взгляде читалась жуткая смесь обреченности, животного страха и покорности. Не говоря ни слова, она вдруг медленно стянула с плеч ночнушку, позволив ей упасть к ногам.
Несмотря на то, что она страшно хромала на одну ногу, а её еще девичье лицо уже прорезали первые, глубокие морщины горя, в тусклом свете лампы тело молодой женщины казалось удивительно свежим, упругим и притягивающим. Я сглотнул слюну. В моем мужском теле начали происходить соответствующие случаю реакции.
И я уже совсем иными глазами смотрел на нее. Если эту измученную девчонку нормально отмыть, приодеть, дать хотя бы пару месяцев сытой, спокойной жизни, она расцветет и будет сущей красавицей. А если, даст Бог, еще и получится найти врачей и сделать операцию на изувеченной ноге…
Я, сам того не желая, на мгновение замер, невольно залюбовавшись её обнаженным силуэтом в полумраке. Она неправильно расценила мое мужское замешательство. Решив, что это молчаливый приказ, она сделала неловкий шаг, хромая и боясь каждого своего движения, подошла еще ближе, предлагая себя в качестве платы за спасение.
— Нет! — мой голос хлестнул по тишине, я чуть ли не прокричал это, резко отворачиваясь.
Внутри всё сжалось от омерзения к самой ситуации. Я посчитал для себя крайне низким, подлым делом пользоваться моментом и принимать такую вот вынужденную «благодарность» от сломленной, зависящей от меня женщины.
— Быстро надень ночнушку и возвращайся к ребенку. Я не герой твоего романа, Агриппина. А завтра у нас крайне тяжелый день, нужно выспаться, — вступая в противоречие с самим же собой, говорил я.
Мой голос прозвучал сухо, почти безжалостно. Я нагнулся, подхватил с неровно обструганных досок пола застиранную, потертую, многократно штопаную-перештопанную ночную рубаху и втиснул ее в руки стоящей в полном оцепенении обнаженной женщине.
Бледная кожа Агриппины казалась почти прозрачной в скудном, мерцающем свете. Я почти вытолкал ее за дверь. Она не сопротивлялась и не произнесла ни звука, словно покорная тень, скользнув за порог.
Щелкнул деревянный засов. Я прислонился спиной к тяжелой двери, прислушиваясь к своим ощущениям, к гулкому стуку собственного сердца. Всё правильно сделал.
— А теперь спать, — сказал я сам себе, принявшись раздеваться.
Но уснуть я не мог. И даже до конца не понимал почему.
Я окинул взглядом свою комнату. Аскетичная, до боли пустая обстановка: сколоченный из грубых досок топчан, заменяющий кровать, шаткий табурет да вбитый в стену гвоздь для одежды. Никаких излишеств. Хотя сам дом был добротным, тут моей семье жить самое то. Пока я не стану еще более значимым человеком, чем сейчас. А мебель… так докупим. А нет, могу попробовать сделать металлические кровати и на заводе. Думаю в такой мелочи начальник завода мне не откажет.
В углу, на крошечном выступе печи, чадила лучина. Она истекала едким дымком, отбрасывая на бревенчатые стены дерганые, нервные тени. В сундуке лежало несколько настоящих восковых свечей, но дело это было немыслимо дорогое, и жечь их ради бессонницы казалось непозволительной роскошью. Вот читал бы, или работал бы с бумагами — иное дело. Тут здоровые глаза важнее, чем даже деньги, уплоченые за свечи. А так…
Я подошел к топчану, но садиться не стал. Почему меня так трясет? Может потому, что я был в шаге от того, чтобы совершить ошибку. Огромную ошибку. Дело даже не в морали, а в том, что я питаю глубокие, настоящие чувства к совершенно другой женщине. И она отвечает мне взаимностью. Этот факт делал бы мою связь с Агриппиной не просто интрижкой, а настоящим предательством той, что мне доверилась. Намного ли я тогда отличался от Буримова, которого всей душой осуждаю?
Но стоило мне глубже копнуть мотивы самой Агриппины, как к горлу подступила тошнота. Мне стало физически гадко. Ведь она пришла ко мне в темноте, скинув эту свою латаную рубаху, вовсе не потому, что я такой уж привлекательный мужчина. Не потому, что я очаровал ее своей харизмой, умом, нежностью или обходительностью. Нет. Она готова была отдаться мне, раздвинуть ноги на этом жестком топчане только по одной причине: я дал ей кров и кусок хлеба. Это была плата. Животная, отчаянная сделка ради выживания.
И когда пришло это кристально ясное понимание ситуации, я мысленно похвалил себя за то, что не поддался низменным инстинктам.
Но сон всё равно не шел. Я вообще никогда не верил в мистику, в предчувствия, в то, что человек способен как-то считывать линии вероятностей своего будущего. Это казалось мне бредом. Хотя, признаться честно, учитывая сам факт того, что я оказался в этом времени и всё еще жив — мое материалистическое мировоззрение уже трещало по швам.
Воздух в тесной комнате словно сгустился. Стал тяжелым, давящим. В какой-то момент затылок заломило от четкого предчувствия: сейчас в дверь постучат. И на пороге покажется беда. Причем, скорее всего, она придет не одна. Ну или не беда, а новые проблемы.
Эта ночь больше не принадлежала отдыху. А ведь завтра я планировал начать открытую войну. Я должен был активно действовать против Буримова, поднимать все возможные и даже невозможные рычаги воздействия на местное общество, давить на власть, плести интриги… Да какой, к черту, тут уже сон!
Стук в дверь раздался именно в тот момент, когда я, сидя на краю топчана, торопливо втягивал ноги в сапоги, предполагая, что раз уж не сплю, можно и немного поработать. Чертеж усовершенствованной паровой машины еще не был готов. А мне просто необходимо подкидывать дров в топку своих отношений с начальником завода, оставаться не просто полезным, а незаменимым. Чтобы и вот так, как сегодня, у меня был, по сути, свободный график посещения завода.
Мотнул головой. Все же показался стук? Нет. Он повторился, но уже более настойчиво.
Я рванул засов. На пороге, тяжело дыша, стояли Митрофан и Игнат. И ведь не сказать, что парни из моей банды были какими-то полуночниками, привыкшими решать дела исключительно под покровом темноты. Наоборот, как и все нормальные люди, промышляющие тяжелым ремеслом, они любили поспать перед рассветом. Их появление в такой час было воем сирены.
Ситуация была не просто неординарной — она была критической, и нутром я уже догадывался, что именно произошло.
— Что-то узнали о Малом? — мой голос прозвучал хрипло. В нем билась тревога, смешанная с жалкой, тающей на глазах надеждой.
В коридоре стояла вязкая тьма, и лишь моя догорающая лучина бросала тусклый, желтушный свет на их лица, не позволяя назвать темноту кромешной. И при этом убогом освещении я увидел то, от чего внутри всё оборвалось. На глазах у Игната блеснули слезы. А ведь этот жилистый, битый жизнью парень всегда казался высеченным из камня. Проявлять такие эмоции на людях было для него строжайшим, негласным табу.
— Нашли тело, — глухо, словно выплевывая камни, выдавил Игнат.
Я с такой первобытной силой сжал пальцы в кулаки, что ногти впились в ладони до крови. Хрустнули костяшки. Красная пелена ярости застлала глаза.
Если бы в эту секунду передо мной материализовался Буримов или хоть кто-нибудь из его псов, я бы бросился на него, как дикий зверь. Плевать, что моя физическая сила, хоть и прибавилась за последнее время, всё еще была далека от настоящей, пугающей мужской мощи. Я бы вцепился зубами ему в глотку. Я бы запрыгнул на этого ублюдка и давил бы большими пальцами ему на глаза до тех пор, пока они не лопнули бы, пока мои руки по самые запястья не утонули бы в пустых глазницах.
Я сделал глубокий, судорожный вдох. Медленно выдохнул.
Не помогло. Ярость не ушла, она лишь спрессовалась в тяжелый ком вины.
Малой… Это первый парень, который погиб из-за меня. Прямо из-за меня. Жил бы себе и жил, промышлял бы мелкими кражами, может, получал бы плетей, но дышал бы! А я… я привлек его к своим большим делам. Я поманил его другой жизнью, другими деньгами. Он поверил мне, пошел выполнять мое поручение и был пойман. И теперь его кровь — липкая, невинная кровь — навсегда останется на моих руках.
— Мы должны отомстить, — глухо, сквозь стиснутые зубы выдохнул Игнат. В его сдавленном шепоте билась не слабость, а раскаленная, требующая немедленного выхода ненависть.
В дальнем углу тесной каморки, скорчившись на досках пола и обхватив голову руками, тихо подвывал Митрофан. Сейчас он меньше всего походил на лихого парня из моей уличной бригады. Звуки, которые он издавал, до одури напоминали скулеж забитой, переломанной дворовой собаки.
Я резко прижал указательный палец к губам и зло, предупреждающе зашипел. Мой взгляд заставил Игната замереть, а Митрофана — судорожно подавиться собственным всхлипом.
Только свидетельницы нам сейчас не хватало. Я выразительно кивнул в сторону тонкой дощатой перегородки. Там, в соседней каморке, за хлипкой дверью, находилась Агриппина. Да, дверь была закрыта. Да, мы не кричали, а общались ядовитым полушепотом, но дерево в этих домах рассыхалось так, что слышно было, как мышь под полом скребется. А уж в ночной тишине любой неосторожный звук мог стать петлей на нашей шее.
Теперь нужно было крепко, дьявольски крепко думать. Игнат ждал приказа. Он смотрел на меня, как на божество, способное одним словом обрушить кары на головы убийц.
— Нужна месть. Пустим Буримову красного петуха, — наконец принял я решение, чеканя каждое слово.
Я посмотрел на Игната, чьи глаза в полумраке блеснули хищным огнем, затем бросил тяжелый взгляд на вздрагивающую спину Митрофана.
— Три-четыре человека, не больше. Подбежали, метнули штофы с горючим, как мы и репетировали. Сперва поджечь сарай с сеном — он займется, как порох. А когда всё внимание перекинется туда, бить бутылками прямо в окна хозяйского дома. Загорится обязательно.
Я говорил это, а в голове уже бешено крутились шестеренки, просчитывая последствия. Мои планы могли легко пойти под откос. А что, если этого ублюдка Буримова начнут жалеть? Да, он скотина. Да, об этом теперь знает почти вся Калуга, и отношение к нему в народе хуже, чем к прокаженной дворняге.
Но я слишком хорошо успел изучить парадоксы здешней, русской души. Есть в ней укоренившаяся, иррациональная традиция: погорельцев на Руси жалеют всегда. Каким бы кровопийцей ни был человек, но когда он стоит на пепелище в одной исподней рубахе — вчерашние враги несут ему краюху хлеба. Если Буримов станет жертвой, он может обернуть это себе на пользу.
Но и оставлять убийство Малого без ответа было физически нельзя — банда просто перестанет меня уважать. А уж под каким соусом подать городу этот пожар, чтобы Буримову никто не подал и кружки воды, — об этом я подумаю позже. Кое-какие схемы в голове уже зарождались.
Мне нужен был совет. Холодный, расчетливый взгляд со стороны. Не рискнуть ли и не открыться ли Элеоноре? Хотя бы в части интриг против Буримова. Она кое-что знает, но так, крохи, по верхам. Не хотел ее втравливать окончательно.
Я чувствовал, что один уже не тяну эти многослойные шахматные партии. Я зарвался. Вон, уже угробил одного парня. А ведь самое страшное заключалось в том, что по-настоящему жестко, по-взрослому против меня и моих людей еще даже не начинали работать! До сих пор мы отбивали наезды, как дворовые мальчишки отбиваются от хулиганов. Но если нас признают серьезной силой, если большие люди поймут, что мы способны ломать их схемы… Вот тогда начнется настоящая мясорубка. Вплоть до заказных выстрелов из темноты.
— Игнат… ты сделаешь это? — тихо спросил я.
Я даже не стал ждать ответа. Он был более чем очевиден. Сделает. И сделает с превеликим, мстительным удовольствием. Проблема была в другом: парня нужно было срочно остудить, иначе он наделает ошибок.
Чтобы не будить Агриппину, мы бесшумно выскользнули из дома.
Ночная улица встретила нас пронизывающей, сырой прохладой. Воздух пах речной тиной и печным остывшим пеплом. Мы стояли в густой тени под нависшим козырьком крыльца и еще раз, уже едва слышным шепотом, проговаривали детали диверсии, план которой я набросал еще неделю назад, на всякий случай.
— У каждого пусть будет по две бутылки, заткнутые промасленной паклей, — инструктировал я. — Если фитили с ходу не подожжете — не возиться! Бросаете всё и уходите дворами. Никакого геройства. В любом случае, если что-то одно полыхнет, это будет серьезный знак Буримову. Знак, что играть без правил в этом городе может не только он.
А потом… Я замолчал.
Жестокое противостояние внутри меня, голос холодного разума и кипящей крови, разразилось с новой силой. Я поднял голову. Небо над крышами купеческих домов на востоке уже перестало быть черным. Оно наливалось грязно-свинцовой, предательской серостью. Скоро запоют первые петухи.
Делать это сегодня ночью было чистым самоубийством. Улицы скоро начнут просыпаться. Стража на перекрестках после убийства Малого наверняка на взводе.
— Нет. Сегодня этого не случится, — жестко, отсекая любые возражения, припечатал я.
Я поднял глаза и поймал на себе взгляд Игната. Удивленный. Разочарованный. И бесконечно гневный.
— Я тебя не понимаю… — Игнат тяжело задышал, его ноздри раздувались. В утренних сумерках его лицо казалось высеченным из серого гранита. — И никто из парней этого не поймет!
Он сделал резкий, угрожающий шаг навстречу мне, с хрустом сжимая тяжелые, мозолистые кулаки. В воздухе отчетливо запахло бунтом.