Калуга
29 мая 1887 года
— И чем же ты рискуешь? — спросил я у сидящей напротив молодой женщины.
— Боюсь за дитё своё и за себя, — ответила Агриппина, голос её звучал ровно, но с тонким налётом тревоги.
— А что он тебе сделает? Может, лишит вот этого всего? — я обвел рукой огороженную тряпками небольшую часть барака, где мы скрывались от жары и стонущего духом криков дворняг за стенами.
— Я же тебе достаточно денег дам на всё, а потом мы обсудим, будем ли его держать под контролем и что нам нужно сделать дальше. Решайся! Не ради себя, ради сына своего, — добавил я и почувствовал, как у линии его судьбы сужается тормоз.
Немова на эту встречу я не взял. Да и, в принципе, он где-то рядом с Кондратом Петровичем Буримовым, с этой скотиной, ходит кругами рядом со мной, потом, расписывая планы по ликвидации своему, якобы «хозяину». Он не скрывает, что готов рискнуть всем ради своей кухни. Как говорил бы он сам: «за правду и за кусок хлеба», но, очевидно, что он больше мечтает о собственной власти, чем о правде.
Я говорил этой женщине и думал про себя, что Агриппина не должна верить в мою искренность и в то, что история, которую я предлагаю начать, сложится для нее и, что еще главнее, для ее ребенка, закончится хорошо. Но мне нужны эти показания. Она — один из ярких примеров и живое доказательство преступности Буримова и его, что весьма немаловажно, грехопадения.
Это ведь люди свои грешки за существенное редко принимают, а чужие горазды полоскать.
Аграппина нужна еще и потому, что у меня есть свидетель. Он и подтвердит относительно этой женщины, что именно произошло около трёх лет назад: не просто изнасилование, а, как она должна помнить, будто бы избиение на привязи, как собаку.
Агриппина наверняка и сейчас не забыла то, как многие смотрели на неё, словно бы на источник беды и позора. Но тогда она решила говорить правду. Наверняка казалось, что она была слишком молода, чтобы отвечать за свои слова. Время же расставило акценты: те, кто тогда отвернулся, сегодня приходят ко мне за помощью и защитой.
— Ты будешь под моей защитой. Рядом с тобой будут три человека, и один будет вооружён. Я снимаю с себя эту охрану, но к тебе представлю. — говорил я, не прерывая глаз её взгляда, и добавлял, что всё держится на доверии и силе.
— Ну, я уже пыталась на него жаловаться перед мастером. Ничего не вышло, взашей погнали, — едва сдерживая слёзы, произнесла она.
Её голос дрожал, но рот держал жесткую линию, как будто она не готова сдаться перед лицом боли. Мать и её двухлетний ребёнок смотрели на нас — он прижимался к её ногам, пытаясь понять, почему происходят такие разговоры, почему мир вокруг стал таким суровым. И что этот дядька, то есть я, хочет от его мамки.
— Живёшь, как в хлеву свиньи живут. Родные от тебя отказались. Ребёнка ты родила, с воды на хлеб перебиваешься. Ты такую судьбу своему сыну желаешь? — резко спросил я, голос мой стал тише.
Все не ради славы своей. Я только хочу наказать мерзавца. Все! Справедливость, Груша, ее хочу. Ну и твоему сыну чтобы жизнь нормальная, с деньгами была, а не в этой грязи, откуда путь только на каторгу, или в могилу.
Три года тому назад она пыталась добиться хоть какой-то правды, и за это расплатилась тем, что её отвергли родственники — в их глазах она оказалась блудницей и непорядочной. Другие, даже те, кто был рядом в те дни и пел ей песни о правде и помощи вдруг, все разом, начали считать её дурой. За то, что она пожаловалась на влиятельного человека. «Влиятельный человек» с легкостью покупал всех.
Три года тому назад она была не просто изнасилована. Потому, что попыталась не смолчать, потому, что отчаянно пыталась добиться хоть какой-то правды, от неё отвернулись абсолютно все. Родные, потупив глаза, которые, возможно, и сочувствовали, но скоро трусливо открестились, заявив, что у них больше нет ни дочери, ни внучки, заклеймив её блудницей, лишь бы не навлечь на семью гнев сильных мира сего.
Другие — даже те девки, с которыми она ещё вчера по вечерам гуляла и пела песни, — теперь лишь крутили пальцем у виска, все они искренне считали её дурой. Ведь пойти жаловаться на такого уважаемого человека и в одночасье лишиться всего — как так? Бьет, — значит, любит. Вот такая мораль, между прочим, вполне распространенная.
Но для меня, хладнокровно изучающего прошлое Агриппины, уже стало очевидным и другое: эта дамочка тоже вела себя далеко не лучшим образом. Было время, когда она была очередной содержанкой Буримова, тогда-то у неё и завелись легкие деньги. И тогда она крутила носом, с презрением глядя на бывших товарок. Никому не помогла, задирала подбородок и высокомерно со всеми рассорилась.
Так что я был почти уверен в мотивах, которые сейчас ею двигали. С одной стороны — уязвленное тщеславие. Оно, может, и забилось куда-то на самые глухие задворки её души, но всё ещё существовало и в любой момент могло взять верх. А с другой — голый, прагматичный здравый смысл. В конце концов, она вполне могла цинично надеяться на то, что Буримов, испугавшись огласки, захочет пресечь скандал на корню и сам предложит ей немало денег за молчание.
Моими стараниями этот скот уже постепенно оказывался вне нормального общества. Он становился словно прокаженным, хотя вокруг, как мухи на мед, всё ещё крутились те, кто хотел сыграть на его положении и продолжал по привычке лебезить перед человеком, имеющим много денег.
Но я понимал, что если в этот разгорающийся костер сейчас не добавить сухих дров, или, говоря проще, не плеснуть бензинчику, то пламя очень скоро затухнет, и все мои труды пойдут прахом. А вот эта мадам, которой пьяный Буримов когда-то сломал ногу — да так страшно, что кость не срослась нормальным образом, навсегда превратив её в хромую калеку, — она может стать моим главным оружием. Она поможет сделать Буримова окончательным изгоем в публичном пространстве.
Я даже не рассчитывал на то, что получится упечь его глубоко и надолго в острог. У таких всегда хватит золота, чтобы откупиться от судейских. Но вот имя… Я сознательно, методично направлял все свои удары именно на то, чтобы опорочить его репутацию окончательно и бесповоротно.
Чтобы ни один уважающий себя делец в городе больше не захотел иметь с ним никаких коммерческих отношений. Для него это означало полный крах. Вся его финансовая и торговая империя рухнет, как карточный домик, когда от него начнут стремительно уходить партнеры, когда на бирже он станет абсолютно нерукопожатным. Нынешнее купечество — народ суровый: слово своё они держат крепко, а за честь и деловое имя пекутся, порой, куда больше, чем спесивые дворяне.
Мы находились в огромном, мрачном бараке. Его нутро было условно разделено на «комнаты» лишь тяжелыми, плотными тканями, зачастую замусоленными и протёртыми до дыр. Вот такое вот убогое зонирование откровенно гнилого строения. Глядя на эти щелястые стены, я даже ума не мог приложить, как это убожество вообще может отапливаться в зимний период. Ну а поглядеть на то, куда ходят в туалет… Ужасное место.
Для меня эта картина стала наглядной, бьющей по глазам демонстрацией того, как ещё хуже могут жить люди. И это служило отличной дополнительной мотивацией: не терять хватку, стиснуть зубы и не переставать зарабатывать деньги. Только так я мог сохранить возможность снимать своё новое жилище — относительно добротный дом в три комнаты, где можно было даже обустроить небольшую отдельную спальню. Как по мне, на данный момент это был предел мечтаний для моего семейства.
Между прочим, скоро они должны были приехать. Мать недавно прислала письмо, в котором даже не намекала, а говорила прямым текстом: жить у родственников без каких-либо серьёзных средств стало крайне затруднительно. Она писала, что если я пришлю хотя бы несколько рублей, то именно эти деньги смогут на пару дней вновь зажечь «пожар теплых родственных отношений».
Но смысла посылать деньги я не видел. Тем более, время сейчас такое, что мгновенно их не переведешь. А вот то, что за эти средства они могут приехать ко мне — посчитал вполне разумным выходом. Хватит им скитаться.
Те деньги, что у меня водились, я пустил в оборот. Можно сказать, даже нанял себе личную охрану: по крайней мере, могучий Степан и ещё трое крепких рабочих за вполне символическую, по моему мнению, сумму согласились помогать тем ребятам, которые в моей растущей банде хоть чего-то стоили как реальные бойцы.
Мои размышления прервал звук. Где-то совсем рядом, буквально в четырёх-пяти метрах за грязной занавеской, начала ритмично и хрипло постанывать женщина. Вертеп, да и только.
— Ты хоть понимаешь, что тебя ждет? — спросил я, переходя на едва различимый шепот.
Я уже прекрасно понимал, что в этом клоповнике нас могут подслушать. Барак обладал какой-то дьявольской акустикой. Казалось, если чихнут в одном конце этого длинного коридора, на другом конце люди проснутся от грохота. Это было поистине ужасное, смрадное помещение, чьи гнилые стены физически давили на психику, высасывая из людей последние остатки воли.
Агриппина сразу поняла, на что я намекаю, еще когда я только пришел к ней, даже не начинал предметного разговора. Мы ведь, по сути, уже обсуждали ее положение. Она дошла до такой степени отчаяния, что была готова даже торговать собственным телом, пойти на панель, лишь бы не сдохнуть с голоду. Но крошечный ребенок, сутками не слезающий с материнских рук, не позволял ей сделать даже этого. Помогать ей было некому, все отвернулись. Это было самое настоящее, беспросветное дно.
— Мне уже всё равно, что станет со мной. Но мой сын… он должен жить, — ее голос дрогнул, но в глазах блеснула лихорадочная решимость. — И я не знаю, какую клятву с тебя взять, чтобы это было именно так.
— Я даю тебе слово, — твердо и решительно произнес я, глядя прямо в ее впалые глаза.
Хотя где-то глубоко внутри ворохнулась совесть: да, я немного обманывал эту раздавленную женщину. Обеспечить её полную безопасность будет чертовски сложно. Как только она откроет рот — да ещё и публично, подтверждая каждое слово из тех скандальных листовок, — она тут же превратится в живую мишень для Буримова. А организовать для одинокой хромой калеки «несчастный случай», когда рядом не окажется охраны, для такого влиятельного ублюдка — плевое дело.
— Собирайся. Будешь жить под моим присмотром, — жестко потребовал я, отсекая все сомнения.
Это был как раз тот случай, когда нищему собраться — только подпоясаться. Два жалких, перевязанных веревками узла с пожитками были собраны практически мгновенно.
Вскоре мы уже вышли из душного, вонючего нутра барака на свежий воздух. И тут я нос к носу столкнулся со своим знакомым.
Нет, это не были те нанятые мужики, которые обеспечивали мою охрану. Передо мной стоял жандарм, который за каким-то лешим приперся в эти трущобы.
— Господин Жаров Илья Александрович, — быстро взяв себя в руки и спрятав удивление, я сухо поздоровался, обозначив приветствие коротким кивком головы. — С чего вдруг вы в этих краях?
— Прохор Паровоз! — жандарм вскинул брови, явно не ожидая встретить меня в таком месте. — А тебе не кажется, что это я должен спрашивать, какого черта ты тут делаешь? И почему, когда я исполняю службу, то и дело, но являешься ты.
Затем его цепкий взгляд скользнул за мое плечо и устремился на Агриппину. Ох, изменился этот жандарм. Уже и не вьюнош с горящими глазами. Увидел, что мир не такой уж и справедливый и что в нем почти что и нет места для романтики?
— Груша, я ведь к тебе пришел! — вырвалось у него.
Он переводил озадаченный взгляд то на сжавшуюся молодую женщину, то на ее скудные пожитки, которые я уже успел передать в руки одному из своих охранников.
— Мне кажется, господин Жаров, что нам следует с вами поговорить наедине, — веско сказал я. Жандарм, нахмурившись, коротко кивнул.
«Прежде чем делить Грушу», — подумал я.
В том, что он пришел именно к этой женщине, и в том, что его скрытые мотивы, скорее всего, во многом совпадали с моими, я уже почти не сомневался. Более того, внутри меня росла холодная радость: кажется, я совершенно случайно нашел себе реального союзника, обладающего властью, в деле борьбы с Буримовым.
Мы отошли чуть в сторону. Я, наверное, выглядел со стороны как затравленный зверь — настороженно и цепко огляделся по сторонам, проверяя периметр.
— Не боишься, что этот негодяй решится на открытые силовые действия против тебя? — Жаров с лету сделал верную догадку, объясняя мою паранойю. А затем прищурился: — Так это твоих рук дело? Эти листовки… ты пустил по городу?
— Не буду скрывать, господин жандарм, это так, — спокойно ответил я. — Нужно же хоть как-то пробовать бороться с откровенным злом. Ну и то, что он уже открыто воюет со мной… Дом мой сожжен, покушение на жизнь уже было.
— И ты не обратился?
Я замолчал на секунду, взвешивая риски. Стоит ли откровенно грубить представителю власти? Но, быстро прикинув расклады, решил, что этим дело не испорчу. Разговор уже перешел в опасную плоскость.
— Разве у вашего ведомства было мало возможностей, чтобы отправить эту скотину на каторгу? И без того, что я начну заявления писать? Что изменится? — с откровенным упреком процедил я. — Кому в этом городе еще непонятно, что это именно он убил своего тестя? И кому непонятно, почему его жена так напугана, что добровольно пошла в монастырь и готова принять постриг? Лишь бы не болтаться под ногами у этого, как вы сами изволили выразиться, отъявленного негодяя!
Было видно, что мои хлесткие слова били не в бровь, а прямо в глаз. По всей видимости, эта неприглядная правда настолько сильно ущемляла чувство офицерского достоинства и честь этого человека, что жандарм сглотнул и тяжело опустил глаза.
— Если бы ты знал, сколько всего мне помешало закончить то расследование… — глухо, сквозь зубы произнес он, признавая свое бессилие перед системой.
Я лишь криво усмехнулся. Разговор складывался удачно. Затем я бросил быстрый взгляд на своих охранников, которые уже начинали явно нервничать от долгой заминки. Но больше всего меня беспокоила Агриппина: она сжимала ребенка и топталась на месте с таким видом, будто прямо сейчас сорвется, развернется и убежит обратно в спасительную темноту барака, передумав ввязываться в эту смертельную игру.
— Сказать, что именно тогда произошло? — я пристально посмотрел в глаза жандарму. — Вам просто не дали его взять. Ударили по рукам. Хотя вы прекрасно вели то расследование, и, скорее всего, делали это честно и непредвзято. И это делает вам огромную честь. Именно поэтому вы сейчас здесь, у этого клоповника. Вы просто не смогли успокоиться. Не захотели отдавать свою офицерскую, дворянскую честь на заклание продажному начальству.
Жаров горько, криво усмехнулся.
— Я так понимаю, что ты, Прохор, решил теперь сам в одиночку бороться против всего зла в этом мире? — с легкой издевкой произнес он. — Не возомнил ли ты себя единственным праведником и спасителем нашего города?
— Он убил моего отца, — мой голос прозвучал глухо, но тяжело, как падающие камни. — Вернее, курок спустил тот сбежавший ублюдок, которого до сих пор никто даже не думает искать — Эраст Никитич. Но всё это дерьмо началось именно с Буримова. Если даже не с самого Мальцева.
Глаза жандарма резко расширились. Услышав последнюю фамилию, он даже непроизвольно отшатнулся на полшага.
— Но ты уж огульно всех в злодействах не обвиняй… — забормотал он.
Даже этот человек, казавшийся мне еще минуту назад примером честности и несгибаемой принципиальности, откровенно спасовал перед мрачной тенью всесильного Мальцева. Он заметно замялся, вмиг растеряв весь свой обличительный пыл.
Я решил ударить с другой стороны.
— Вас еще не уволили с жандармской службы? — прямо, в лоб спросил я.
Эта резкая смена темы заставила Жарова вздрогнуть.
— Ты предлагаешь мне использовать мое служебное положение? — прищурился он. Смекнул сразу. Этот молодой жандарм был далеко не дурак. Тот самый офицер, который когда-то так увлеченно слушал мои рассуждения про новаторство в сфере криминалистики.
Но сейчас, под светом тусклой уличной луны, передо мной стоял уже несколько иной человек. Словно бы разом постаревший, надломленный. В его глазах больше не было того живого задора и огня, с которым я его запомнил при нашей последней встрече в полицейской управе. Система его изрядно пожевала.
— Да, — жестко кивнул я. — Мы можем вместе наказать его. Завтра мы с ней придем к вам в управление, и вы официально примете от неё заявление об изнасиловании и жестоком избиении. А следом — примете свидетельские показания одного из бывших людей Буримова. Более того, у меня есть и другие козыри. Например, показания соседки по той квартире, которую Буримов снимал для этой женщины, когда пользовался ею как вещью. Соседки, которая оказывала ей первую помощь, буквально вытаскивая с того света избитую, искалеченную женщину… которая к тому моменту, на минуточку, была уже на пятом месяце беременности.
Я видел, как сжимаются желваки на скулах Жарова. История вырисовывалась невероятно грязная, корявая и страшная. А наше время и люди вокруг — всё ещё в достаточной степени набожные, хотя бы внешне пытающиеся соблюдать строгие моральные устои. За такие вещи общество сжирает с потрохами. Для Буримова это будет конец. Ему не простят даже самих фактов этих обвинений, подкрепленных живыми свидетелями.
— От него в ужасе открестятся его же партнеры, — продолжал давить я. — Он никогда уже не сможет быть сильным и влиятельным. У него мгновенно начнутся фатальные проблемы с финансами и коммерцией. И вот тогда его начнут с аппетитом харчить свои же собратья-купцы. Так что нечего бояться. Нужно бить по этому супостату наотмашь, как на войне, не жалея врага!
С этими словами я в сердцах с силой ударил кулаком в свою раскрытую ладонь. Звук хлестко разнесся в ночной тишине.
Повисла тяжелая, продолжительная пауза. Жаров напряженно думал, взвешивая на невидимых весах свою карьеру, жизнь и остатки совести.