Глава 42
Глава 42
Алёна
— Собирайся, малявка. Через час выезжаем.
Миша заходит в мою комнату без стука — сразу после того, как охранник отпирает дверь снаружи. Свежий, гладко выбритый, в костюме, который сидит на нём так, будто он в нём родился. От него пахнет тем самым дорогим парфюмом — красивым, сложным, чужим.
— Куда? — я сижу на краю огромной кровати, в новой одежде, которую вчера привезла молчаливая Вера. Всё по размеру. Всё дорогое. Всё не моё.
— В банк, — говорит он легко. — Помнишь, я тебе про счёт рассказывал? Надо его закрыть, оформить всё как положено. Паспорт твой мои ребята вчера забрали с твоей квартиры, так что документы в порядке. Съездим, подпишешь пару бумажек — и всё, свободна. Дела на десять минут.
— А зачем закрывать? — спрашиваю я. — Разве нельзя просто...
— Мы уезжаем, Алён, — терпеливо, как ребёнку. — Навсегда. Деньги должны уехать с нами. Не оставлять же их этой стране, — усмехается. — Всё, десять минут на сборы. Внизу жду.
Дверь закрывается.
Я сижу и смотрю на свои руки.
Паспорт.
Мои ребята вчера забрали с твоей квартиры.
У них есть ключи от моей квартиры? Или им ключи не нужны? Я не давала... меня никто не спрашивал...
Прекрати, Одинцова. Он твой брат. Он всё делает быстро и жёстко, потому что времени нет, потому что за вами охотятся, потому что...
Потому что.
Я встаю и иду одеваться.
В машине нас четверо. Водитель, Миша, я — и широкий мужчина в тёмном, который сидит на переднем пассажирском и всю дорогу молчит. Ещё одна машина идёт следом — я вижу её в зеркале заднего вида. Тоже чёрная. Тоже тонированная.
Кортеж. Для безопасности.
Я смотрю в окно на пролетающую мимо область — поля, перелески, посёлки, — и ловлю себя на том, что высматриваю среди деревьев бревенчатые дома. Дурацкая привычка последних суток. Как будто где-то там, за очередным поворотом, мелькнёт знакомый забор, пенёк от яблони, дым над баней...
Хватит.
Я сжимаю в кулаке цепочку на шее — я так и не сняла её, я малодушная, слабая, глупая — и заставляю себя смотреть на брата.
Миша работает. Даже здесь, в машине: листает что-то в телефоне, отвечает на сообщения, один раз коротко говорит с кем-то — три слова, отбой. Лицо у него сосредоточенное, деловое. Красивое, взрослое лицо с папиной морщинкой между бровей.
— Волнуешься? — он ловит мой взгляд, убирает телефон. Улыбается.
— Немного. Я никогда... я в банке только карточку студенческую оформляла.
— Ничего сложного. Подпишешь, где скажут. Я рядом буду.
Я рядом буду. Раньше от этих слов у меня внутри теплело. Сейчас — не знаю. Сейчас они почему-то звучат не как «я тебя защищу», а как «я прослежу».
Прекрати. Одинцова. Прекрати.
Банк — большой, стеклянный, в центре Москвы. Не тот, куда ходят студентки за карточками, — тот, где на входе охрана в костюмах и ковры глушат шаги.
Мы идём через зал: Миша чуть впереди, я — за ним, и двое его людей — по бокам от меня. Чуть сзади. На полшага. Ровно на таком расстоянии, чтобы со стороны это выглядело солидно.
А изнутри...
Я вдруг сбиваюсь с шага.
Изнутри это ощущается знакомо. Один справа, другой слева, чуть сзади, отрезая пути в стороны. Так меня вели к фургону. Тогда — за локти, грубо. Сейчас — никто не касается, все вежливы, и всё равно тело помнит эту геометрию. Геометрию конвоя.
«Оценивай обстановку, Аленёнок».
Замолчи. Замолчи, замолчи. Это охрана. Это для безопасности. Меня охраняют, а не конвоируют, это разные вещи, это совсем разные...
— Алён? — Миша оборачивается. — Ты чего застыла?
— Ничего, — я улыбаюсь. — Каблуки непривычные.
Вера купила мне туфли. На каблуках. Я в них как на ходулях — я два месяца прожила в кроссовках и босиком по траве...
Не думать про траву.
В кабинете для VIP-клиентов нас встречает менеджер — женщина лет сорока, в форменном шейном платке, с профессиональной улыбкой. Кофе, конфеты в вазочке, кожаные кресла.
Дальше начинается скучное: бумаги, паспорт, «распишитесь здесь и здесь», сверка подписи. Я подписываю. Рука почти не дрожит. Миша сидит рядом, вальяжно откинувшись, — но я вижу, что он не вальяжный. Я теперь вообще много чего вижу — спасибо одному оперативнику с его тренировками. Я вижу, что нога у Миши слегка подрагивает, отбивая невидимый ритм. Что взгляд то и дело срезается к папке в руках менеджера. Что улыбается он ртом, а глаза — считают.
— Так... — менеджер листает документы, и её улыбка становится чуть более официальной. — Алёна Андреевна, тут вот какой момент. Вклад у вас накопительный, срочный, сумма... — она смотрит в бумаги и делает крошечную паузу, — существенная. При досрочном расторжении на такие суммы у нас предусмотрена дополнительная процедура проверки. Служба финансового мониторинга, вы понимаете. Это стандартно.
— Сколько времени? — спрашивает Миша. Голос ровный.
— Сутки. Завтра к десяти утра всё будет готово, деньги подготовят к выдаче. Вам нужно будет подъехать ещё раз, Алёна Андреевна. Лично, с паспортом.
— Мы рассчитывали сегодня, — говорит Миша. Всё ещё ровно. Но я сижу рядом и вижу то, чего не видит менеджер: как белеют крылья его носа. Как под скулой начинает ходить желвак. Как пальцы правой руки — той, с перстнем — медленно сжимаются на подлокотнике кресла.
— К сожалению, регламент, — разводит руками женщина. — Сумма попадает под обязательный контроль. Если бы речь шла о меньших объёмах...
— Я понял, — обрывает Миша. И улыбается ей — широко, обаятельно, мгновенно. Переключился, как выключателем щёлкнул. — Конечно. Регламент есть регламент. Завтра в десять.
Он встаёт, застёгивает пиджак, подаёт мне руку — галантно, красиво. Я поднимаюсь, опираясь на его ладонь.
Ладонь у него ледяная.
И вот тут — впервые за эти два дня — мне становится страшно.
По-настоящему. Не тревожно, не «что-то царапает» — страшно. Тем самым страхом, который я уже знаю. Который живёт у меня в теле с той ночи, с брезента, с запаха солярки. Он поднимается от ледяной Мишиной ладони вверх по моей руке и разливается по груди.
Потому что я только что видела, как мой брат разозлился. Не на угрозу. Не на врага. На задержку в выдаче денег.
Моих денег. Которые он «копил для меня».
Люди так не злятся из-за чужого подарка, Одинцова. Так злятся из-за своего.
Я запрещаю себе эту мысль. Выталкиваю её, захлопываю за ней дверь, наваливаюсь на эту дверь всем телом. Но мысль уже внутри. Она уже прошла.
В машине тихо.
Миша смотрит в окно. Желвак под его скулой всё ещё ходит — медленно, ритмично, как маятник. Широкий на переднем сиденье говорит с кем-то по телефону, коротко: «Перенос на завтра. Десять ноль-ноль. Да. Понял». И отключается.
Перенос на завтра. Как будто речь о доставке мебели.
Я собираюсь с духом минут десять. Репетирую фразу. Облизываю губы. И наконец — тихо, осторожно, глядя на свои сцепленные на коленях пальцы:
— Миш... а может, не надо их закрывать? Ну, деньги эти. Раз ты их мне собирал, значит, они мои, да? Так пусть... пусть лежат. Я всё равно не собиралась их тратить, мне не нужно столько, я...
— Малыш.
Одно слово. Он даже головы не поворачивает — продолжает смотреть в окно, на пролетающую мимо Москву.
— Не забивай себе голову. Я сказал — надо, значит, надо.
— Но я просто подумала, что если завтра опять проверка какая-нибудь, или...
— Алёна.
Теперь он поворачивается.
И смотрит на меня.
Я не могу описать этот взгляд. В нём нет злости. Нет угрозы. В нём вообще ничего нет — и это самое страшное. Так смотрят не на сестру. Так смотрят на вещь, которая вдруг заговорила.
Секунда — и взгляд теплеет. Миша улыбается, протягивает руку, поправляет прядь у меня за ухом — нежно, по-братски.
— Ты же не будешь спорить со старшим братом? — говорит он тихо. Почти ласково. — Ты никогда не спорила, малявка. Ты всегда была умницей.
И от этой ласковости у меня по спине ползёт холод. Ледяной, липкий, от копчика до затылка.
Потому что с Ильёй я спорила. Орала на него. Била его кулаками в грудь. Сбегала от него дважды. Наставляла на него пистолет. И ни разу — ни одной секунды — мне не было так страшно, как сейчас, от одной тихой ласковой фразы родного брата.
Илья рявкал — и это значило «я боюсь за тебя».
Миша говорит ласково — и это значит «сиди тихо».
— Не буду, — говорю я. И слышу свой голос со стороны — тонкий, послушный, чужой. — Конечно, не буду, Миш.
— Вот и умница.
Он снова отворачивается к окну. А я вжимаюсь лопатками в кожаное сиденье и смотрю на свои ладони.
Они ледяные. Обе.
В особняке время течёт, как кисель.
Обед я почти не ем — вожу вилкой по тарелке, и никто не говорит мне «ты помидор уже пять минут возишь, он сдох давно». Никто вообще ничего не говорит. Миша обедает быстро, деловито, дважды выходит с телефоном. Прислуга скользит бесшумно. В этом доме всё бесшумное — люди, двери, даже собственные мысли начинаешь думать шёпотом.
После обеда я поднимаюсь к себе — дверь за мной вежливо запирают, — лежу на шёлковом покрывале и смотрю в лепной потолок.
И считаю.
Не овец. Факты.
Факт первый: паспорт мой забрали из квартиры без моего ведома — и мне его не отдали. Он «у Миши, так надёжнее».
Факт второй: телефона у меня нет третий день. «Позже. Опасно».
Факт третий: из комнаты меня выпускают только вниз, к столу, и только когда за дверью охранник.
Факт четвёртый: единственное, что от меня потребовалось за эти два дня, — подпись. И завтра потребуется вторая.
Хватит, Одинцова. Хватит!
Я переворачиваюсь на живот и утыкаюсь лицом в лавандовую подушку. Он твой брат. Он вынес тебя из огня. У него шрам между лопаток. Люди, которые выносят тебя из огня, не…
«Твой брат жив, но он не тот, кем ты его помнишь».
Голос Ильи. Опять. Он живёт у меня в голове, этот голос, — хриплый, ровный, ненавистный, — и я не могу его выселить.
«Спроси себя: почему его "убивали" взрывом? Кто сажает вместо себя в машину живого...»
— В машине никого не было, — шепчу я в подушку. — Он сам сказал. Муляж. Никто не пострадал.
А экспертиза сказала: ДНК. Кости. Зубы. Чужой человек.
Кто-то из них врёт. Один из двоих. Врёт либо оперативник, который врал мне две недели профессионально, с блинами и цепочками. Либо брат, который...
Который что, Одинцова? Договаривай. Который молчал одиннадцать лет, а счёт открыл. Который «реставрировал» перстень так, что лев стал крупнее. Который злится из-за задержки твоих денег так, что белеет нос. Который смотрит на тебя, как на заговорившую мебель.
Я сажусь на кровати. Резко. Сердце колотится.
Нет. Нет-нет-нет. Стоп. Я не буду это додумывать. Я не могу это додумывать, потому что если я додумаю... если там, в конце этой мысли, правда... то у меня не останется вообще ничего. Совсем. Ни Ильи, ни Миши, ни одного человека на всей земле. Я не выдержу. Я не настолько сильная, что бы я там о себе ни рассказывала.
Поэтому — стоп. Завтра банк. Подпись. А потом я поговорю с Мишей. Спокойно, по-взрослому. Скажу, что не хочу уезжать. Что у меня учёба, жизнь, что я приеду к нему в гости, куда угодно, но жить я хочу свою жизнь. Он поймёт. Он же брат.
Он поймёт.
Правда же?
Вечером я не выдерживаю четырёх стен и стучу в дверь изнутри. Охранник открывает — молодой, вежливый, с пустым лицом. Уже знакомый.
— Можно мне в сад? — спрашиваю я. — Просто погулять. Полчаса. Душно очень.
— Михал Андреич не велел, — отвечает он. Ровно, без злобы, без сочувствия. Как автоответчик.
— Я же не за забор. Просто по дорожкам. Вы можете пойти со мной, если...
— Не велел, — повторяет он. — Ужин в восемь. Я провожу.
Дверь закрывается. Щёлкает замок.
Я стою посреди комнаты.
Не велел.
Вот и всё. Вот и вся формулировка. Три недели назад меня запирал чужой мужчина — и я лезла через яблоню, обдирая ладони, потому что «никто не имеет права меня удерживать». А он, между прочим, брал меня с собой в магазин. Учил стрелять. Отдал мне в руки заряженный пистолет — мне, человеку, который от него сбегал. Он запирал ворота — но не меня.
А здесь меня не выпускают в сад.
Зеркало вывернулось наизнанку, Одинцова. Там тебя запер чужой — и оказался самым родным. Здесь тебя запер родной — и с каждым часом он всё более чужой.
За ужином я делаю то, чему меня учили.
Ем — через силу, но ем: силы нужны, это я усвоила ещё в том доме. Улыбаюсь, когда надо улыбаться. Поддакиваю Мишиным историям. А сама — считаю.
Двое в холле. Один у главного входа. Периметр — я видела из окна — обходят двое, по очереди, круг занимает минут семь. У ворот — будка, там ещё один. Смена — я заметила ещё вчера — в полночь и в шесть. После полуночи, минут через сорок, тот, что под моим окном, уходит курить за угол дома — вчера уходил дважды, по пять-семь минут.
Я ловлю себя на этом — на том, как привычно, как гладко голова раскладывает чужую охрану по полочкам, — и мне становится одновременно жутко и... спокойно. Как будто где-то внутри меня, под страхом и растерянностью, работает маленький ровный механизм. Его механизм. Его школа.
«Не стоит недооценивать противника, Аленёнок».
Я не знаю, зачем я это делаю. Я не собираюсь сбегать. Куда мне бежать? От кого? Это мой брат. Это охрана. Это для безопасности.
Я просто считаю. На всякий случай. Потому что один невыносимый человек вбил мне в голову, что оценивать обстановку — это как дышать. Делаешь всегда, пригодится — не пригодится, вопрос десятый.
После ужина мы пьём чай в гостиной. Миша что-то рассказывает — про страну, куда мы едем, про море, про дом с террасой, — а я киваю и смотрю на журнальный столик.
На столике, среди журналов и вазочки с конфетами, лежит коробок спичек. Простой, хозяйственный. Наверное, для камина — здесь есть камин, огромный, мраморный, ни разу при мне не топленный.
Я смотрю на этот коробок.
Раньше я бы отвела глаза. Раньше у меня от одного его вида начали бы неметь пальцы. А сейчас я смотрю — и слышу в голове ровный, командный голос:«Огонь делает то, что я ему говорю. Не он решает. Я решаю».
Когда Миша отворачивается к окну, отвечая на очередной звонок, моя рука сама — я не приказывала, честное слово, не приказывала — накрывает коробок и убирает его в карман кофты.
Зачем?
Не знаю.
Просто так. Просто чтобы был. Просто потому что маленькая коробочка с огнём в моём кармане — это почему-то не страшно, а наоборот. Это как будто кусочек той жизни, где огонь был ручным. Где у огня был хозяин.
Где у меня был...
Не сметь.
Перед сном Миша заходит ко мне — «поцеловать на ночь», как он говорит. Садится на край кровати. От него пахнет коньяком и этим его парфюмом.
— Устала? — спрашивает.
— Немного.
— Потерпи, малявка. Последний рывок. — Он смотрит на меня долго, внимательно, и в полумраке комнаты его глаза кажутся совсем тёмными. — Завтра всё закончится. Съездим в банк, заберём — и всё. И заживём. Ты и я. Как раньше.
Он улыбается.
И от этой улыбки — тёплой, широкой, той самой, из детства, — у меня стынет кровь. Потому что теперь я вижу. Теперь, после двух недель с человеком, у которого каждая эмоция была настоящей — грубой, злой, неудобной, но настоящей, — я вижу разницу.
Эта улыбка — надетая. Как пальто. Как перстень с крупным львом.
— Как раньше, — эхом повторяю я.
Как раньше не будет никогда, Миша. Потому что «раньше» — это когда тебе было четырнадцать, и ты шагнул в огонь. Я не знаю, куда делся тот мальчик. Но человек, который сидит на краю моей кровати и улыбается мне надетой улыбкой, — это не он.
— Спи, — Миша целует меня в макушку и встаёт. — Завтра в девять выезжаем. Будь готова.
Дверь тихо закрывается у него за спиной.
Я лежу в темноте, сжимаю в одной руке цепочку, в другой — коробок спичек через ткань кармана кофты, которую так и не сняла, и слушаю дом.
Шаги охранника под окном. Хруст гравия. Далёкий Мишин голос из кабинета — опять телефон, опять рублеными фразами, — и я уже не уговариваю себя, что «так говорят о делах». Я знаю, как звучат приказы. Я слышала, как их отдают — и как их получают.
И я иду.
Сама не понимаю зачем — просто тело поднимается с кровати и несёт меня к двери. Я хотела спросить про телефон. Да. Вот зачем. Спросить, можно ли уже позвонить Насте, она же с ума сходит, наверное...
Я стучу — тихо. Никто не отвечает. Охранника нет — я слышала минуту назад, как он спускался, его звали вниз. Дверь... я дёргаю ручку — и она поддаётся. Не заперли. Забыли? Или он ещё вернётся...
Я выхожу в коридор — босиком, неслышно, с носка на пятку, вес на подушечки стоп, спасибо, Илья Сергеевич, чтоб тебя, — и иду к лестнице. Мишин кабинет — внизу, справа от гостиной. Дверь приоткрыта, из щели падает жёлтая полоса света, и голос теперь слышен ясно.
Я замираю на площадке лестницы. В тени.
Я не собиралась подслушивать. Честное слово, не собиралась. Я просто хотела спросить про телефон.
— ...бабло завтра заберём — и в ту же ночь уходим, — говорит Миша. Буднично. Спокойно. Так говорят «завтра заберём костюм из химчистки». — Да. Десять утра, потом сразу к тебе. Окно держи до трёх ночи, дальше не смогу... Что?.. Сестра? Поедет.
Пауза.
Я стою в темноте, вцепившись в перила, и не дышу.
— Куда она денется, — говорит Миша, и я слышу в его голосе усмешку. — Как это — «а если не захочет»?
Пауза. Короткая.
— Слышь. — Голос падает на полтона, и от этого нового голоса у меня по коже — мороз. — Она — моя сестра. Моя. Что я решил — то она и захочет. А если будет капризничать, придётся показать, кто в доме хозяин. Быстро поймет, что рядом со мной лучше быть послушной. Всё, отбой.
Тишина.
Скрип кресла. Звяканье — стекло о стекло, наливает.
А я стою на тёмной лестнице чужого мраморного дома, босиком, в кофте с коробком спичек в кармане, и внутри меня очень медленно, очень тихо рушится последнее.
Не с грохотом. Без слёз. Просто — оседает, как дом, у которого выгорели перекрытия.
А если будет капризничать, придётся показать, кто в доме хозяин.
Вот и всё, Одинцова. Вот и весь завтрашний «спокойный взрослый разговор». Вот и всё твоё «он поймёт». В этом плане нет графы «а если она не захочет». В этом плане вообще нет тебя — тебя как человека. Есть подпись в банке завтра в десять. И багаж, который повезут через границу до трёх ночи.
«Приказано тебя не трогать».
Фраза из фургона всплывает сама — и впервые за три недели ложится рядом с этим голосом. С этим «моя». Идеально ложится, шов в шов, как будто их произнёс один и тот же...
Нет.
НЕТ. Я не буду это додумывать. Не сейчас. Не здесь, на этой лестнице, босиком, в трёх метрах от него. Если я додумаю это сейчас — я закричу. Или упаду. Или и то и другое, и тогда всё закончится очень быстро и очень плохо.
Дыши, Алёна. Носом вдох. Ртом выдох. Раз. Два.
Я отступаю назад — с носка на пятку, беззвучно, по стеночке, — поднимаюсь к себе, прикрываю дверь и сажусь на пол. Спиной к кровати. В темноте.
Сердце колотится так, что отдаёт в горло, в виски, в кончики пальцев. Но голова — и это самое странное — голова холодная. Ясная. Впервые за трое суток — совершенно ясная.
Так. Раскладываем по полочкам. Как учили.
Меня не спасли. Меня забрали. Не как сестру — как ключ от сейфа. Завтра в десять утра я поставлю подпись, и после этого я стану... кем я стану после этого, я додумывать тоже не буду. Не сегодня.
Из дома мне не выйти — заперто, охрана, семь минут круг, смена в полночь и в шесть. Телефона нет. Паспорт у него. Денег — две смятые купюры из кармана чужой кожаной куртки, я так и не потратила их, они лежат в кроссовке, я их спрятала, сама не зная зачем...
Я одна.
Совсем одна, в мраморном доме за высоким забором, и единственный человек, который знал, где меня искать, — это человек, которому я сказала, что он хуже тех, в масках.
Я подтягиваю колени к груди и утыкаюсь в них лбом.
Илья.
Имя проходит через меня, как ток. Я запрещала его себе трое суток — а сейчас разрешаю, потому что хуже уже не будет.
Илья, который врал мне с первой секунды. Который снимал меня на длинный объектив и докладывал по ночам. Который знал про Мишу и молчал.
И который перекрыл собой дверь и сказал: «За этим забором тебя ищут люди твоего брата». Который кричал «не смей» так, что звенело стекло. Который срубил яблоню, выкинул свечи, купил чайник, научил меня дышать, стрелять, падать, считать охрану и не бояться огня.
Он врал мне про всё, кроме одного.
Кроме опасности.
Про опасность он говорил правду. Каждое слово. Я проверила — вот этим вот способом, самым дорогим из возможных.
«Ты хуже тех, в масках», — сказала я ему.
А теперь я сижу на полу в доме у того, кто отдавал приказы тем, в масках. И додумывать эту фразу до конца я тоже не буду. Не сегодня. У меня лимит на разрушенные миры — один в сутки, и на сегодня он исчерпан.
Я поднимаю голову.
За окном — сад, фонари, охранник дошёл до угла, развернулся, пошёл обратно. Всё по расписанию. Через час — смена. Через сорок минут после смены — перекур за углом.
Я достаю из кармана коробок. Маленький, лёгкий. Трясу — спички шуршат внутри, сухо и уютно.
Пальцы не немеют.
Представляете — не немеют. Я держу в руках коробок спичек, одна, ночью, запертая, преданная всеми, кем только можно, — и пальцы не немеют, и ледяная волна не ползёт по позвоночнику, и чёрные точки не летят.
Потому что в голове — голос. Ровный, командный, невыносимый:
«Страшно не то, что в руке. Страшно, когда никто не держит руку».
— А если руку держать некому? — шепчу я в темноту. — Что тогда, Илья Сергеевич?
Темнота не отвечает.
Но я почему-то знаю ответ. Он сам мне его вбил — тренировками, банками на заборе, захватами на мокрой траве.
Тогда держишь сама.
Я убираю коробок обратно в карман, забираюсь на кровать не раздеваясь и лежу с открытыми глазами.
Завтра в десять — банк. Подпись. А потом ночь, до трёх, «окно».
У меня есть сутки, чтобы что-то придумать. У меня есть две купюры, коробок спичек, цепочка на шее и всё, чему меня научил человек, которого я послала к чёрту.
Не густо, Одинцова.
Но ты и не с таким справлялась. Сама.
...Хотя, если совсем честно — в самой глубине, там, куда я даже сейчас боюсь заглядывать, — я лежу и слушаю ночь. Гравий под окном. Далёкий лай собак. Шум редких машин за забором.
И жду.
Глупо, по-детски, вопреки всему — жду. Что где-то там, в темноте, хлопнет дверца знакомого джипа. Что тяжёлые шаги. Что грубый голос рявкнет: «Набегалась?»
Ты же волк, Илья. Ты сам говорил.
А волки своих оленят не бросают. Даже если оленёнок сбежал. Даже если наговорил такого, что до сих пор горло жжёт.
Найди меня. Пожалуйста.
Я досчитаю до ста и перестану ждать. Честное слово.
Раз. Два. Три...
Илья
— Есть, — голос Клима в трубке хриплый, не злой и не весёлый — охотничий. — Камеры банка, Илюх. Сегодня в одиннадцать двадцать — она. Живая, целая, идёт своими ногами. Одинцов рядом, двое сопровождающих. Досрочное закрытие завернули на проверку — повторная явка завтра, в десять ноль-ноль, отделение на Рябиновой. И вот ещё что... По агентуре прошло: у Льва на завтрашнюю ночь заказан «коридор» через границу. Оплачен. На двоих.
На двоих.
Я смотрю на часы. Двадцать три пятнадцать. До «десяти ноль-ноль» — меньше одиннадцати часов. ОМОН, согласования, начальство, бумаги — это сутки минимум, а суток нет. К банку официальная машина не успеет.
Значит, успею я. К дому. Клим уже сузил область до трёх посёлков — к утру будет адрес.
— Клим. Адрес — и я выдвигаюсь.
— Илья, один не...
— Адрес, — повторяю я и отключаюсь.
Смотрю в тёмное окно. Где-то там, за сотней километров ночи, за высоким забором, в чужом доме спит — или не спит — маленькая упрямая коза с оленьими глазами. Которая считает, что я хуже всех на свете.
Ничего, Аленёнок. Переживу.
Держись. Считай охрану, дыши и не лезь никуда сама — хотя кому я это говорю.
Волк уже идёт.