К книге
Я вернулся за тобойГлава 43
96%
Глава 43
43

Глава 43

Глава 43

Илья

Три сорок утра.

Я лежу в мокрой траве за периметром, смотрю через прицел ночника на забор и слушаю в ухе, как Клим орёт на меня шёпотом. Есть у него такой талант — орать шёпотом.

— Илья, группа будет через сорок минут. Сорок минут, слышишь?! Дождись. Я тебя как напарник прошу, как человек — дождись группу, идиот!

— Через сорок минут будет поздно.

— С чего ты...

— С того, что во дворе — три тачки с прогретыми движками, Паха. Прогретыми. В четыре утра. Они не в десять в банк собираются. Они уходят сейчас. Что-то поменялось.

Тишина в наушнике. Клим соображает быстро — за это я его и люблю.

— Банк... — выдыхает он. — Они не поедут в банк. Проверка, мониторинг — Лев дёрганый, он почуял. Плюнул на бабки?

— Лев на бабки не плюёт. Значит, придумал, как взять их по-другому. Доверенность под дулом, нотариус карманный — хер знает. Но сестру он повезёт с собой. Через границу. И там она ему будет нужна ровно до первой подписи.

— Илья...

— Отбой, Клим. Гони группу. Я пошёл.

— ИЛЬЯ!!

Вытаскиваю наушник.

Всё, Романов. Теперь тихо. Теперь ты — не опер, не отстранённый старлей, не человек с похороненной карьерой. Теперь ты просто волк, который три дня шёл по следу. И след кончается вон за тем забором.

Периметр я срисовал за час лёжки. Двое ходят по кругу — семь минут круг. Один в будке у ворот — курит, четвёртый окурок за час, дисциплина ни к чёрту. Камеры по углам — стандарт, мёртвая зона у северо-восточного угла, там старая ель легла веткой на забор и никто не почесался спилить.

Дилетанты. Богатые, наглые дилетанты.

Окно её комнаты я вычислил ещё с вечера — единственное на втором этаже, где свет погасили, а штора потом дважды шевельнулась. Кто-то стоял за ней и смотрел в темноту.

Смотри, Аленёнок. Смотри внимательно.

Ель. Забор. Перекат через верх — тихо, на полусогнутые, как сам учил. Мёртвая зона. Теперь двадцать метров открытого газона до стены дома — между вторым и третьим фонарём, в такт обходу...

Пошёл.

Алёна

Я не сплю.

Я лежу в одежде поверх шёлкового покрывала, сжимаю в кармане коробок и слушаю дом. Дом сегодня другой. Дом сегодня гудит — внизу с вечера хлопают двери, во дворе рычат прогреваемые моторы, чужие голоса ходят по коридорам быстрее обычного.

Что-то изменилось. Что-то сдвинулось в их плане — я не знаю что, но телом чувствую: до трёх ночи никто ждать не будет. Уходят раньше.

А это значит — банка не будет. Значит, подпись возьмут по-другому. А значит...

Не додумывай. Дыши. Раз. Два.

И тут — крик.

Со двора, короткий, злой:

— Стоять!!

Выстрел.

Я слетаю с кровати раньше, чем понимаю, что двигаюсь. Прилипаю к окну сбоку, из-за шторы, как учили — не подставляя силуэт.

Двор кипит. Лучи фонарей мечутся по газону, лает собака, кто-то орёт «периметр, проверить периметр!», от ворот бежит охранник, на бегу выдёргивая что-то из-за пояса. У гаража — возня, тени, глухой удар, тело оседает на гравий и больше не встаёт.

Одна тень движется не так, как все.

Все — суетятся. Мечутся, орут, светят. А эта — идёт. Через хаос, через лучи, экономно, страшно, как нож сквозь воду. Перекат за угол. Удар. Тишина в той точке двора — и тень уже в другой.

И моё сердце узнаёт его раньше глаз.

Илья.

Он пришёл.

Он пришёл за мной — ночью, один, через забор, в дом, набитый вооружёнными людьми. За мной. За той, которая сказала ему «ты хуже тех, в масках». За той, которая сбежала через окно и ревела в его куртку.

Волк пришёл за своим оленёнком.

Из глаз брызгает — само, я даже не замечаю, — и одновременно внутри включается что-то ясное и звонкое, как выстрел. Хватит. Хватит быть той, которую спасают. Он там один против всех — а я тут стою за шторой и жду, когда меня вынесут на ручках?

Нет уж, Илья Сергеевич. Плохо ты меня учил, что ли?

Думай, Одинцова. Думай, как он учил. Их много, он один. Что ему нужно? Хаос. Неразбериха. Чтобы охрана рвалась в десять сторон сразу, чтобы двери открылись, чтобы всем стало не до девчонки на втором этаже.

Что делает неразбериху лучше всего на свете?

Мой взгляд падает на штору. Тяжёлую, плотную, до пола.

И рука сама вытаскивает из кармана коробок.

Пожарная сигнализация. Я видела датчики на потолках — белые кругляши, здесь всё по последнему слову. Дым — сирена — паника — разблокированные двери, эвакуация, охрана мечется... Маленький огонь. Совсем маленький. Контролируемый. Штора, угол, я тут же собью пламя, главное — дым...

Пальцы не слушаются.

Вот теперь — не слушаются. Одно дело держать коробок в кармане, как талисман. Другое — открыть его. Достать спичку. И сделать то, чего я не делала никогда в жизни, ни разу, ни при каких...

Ледяная волна стартует от копчика — знакомым маршрутом, как трамвай по рельсам. Пальцы колет. Лёгкие сжимаются до размеров спичечного коробка — какая ирония, господи...

«Страшно не то, что в руке. Страшно, когда никто не держит руку».

— Держу, — шепчу я себе. Вслух. — Сама держу. Слышишь, Романов? Сама.

Коробок открывается. Спичка — тонкая, лёгкая, обыкновенная — ложится в пальцы.

«Огонь делает то, что я ему говорю. Не он решает. Я решаю».

Я решаю.

Чирк.

Осечка — рука дёрнулась. Внизу грохочет, кто-то бежит по лестнице, времени нет, времени совсем нет...

«Выдох. Плавно. Не дёргай».

Выдох.

Чирк.

Пламя.

Маленький жёлтый лепесток вырастает над моими пальцами — и я смотрю на него, и мир не заканчивается. Сердце лупит в горле, ладонь мокрая, но я держу. Я. Держу. Огонь.

— Появись, — шепчу я ему, поднося к краю шторы. — И веди себя прилично.

Ткань занимается послушно, почти вежливо — оранжевый язычок лижет подол, ползёт вверх, я отступаю на шаг, глядя, как рождается дым, серый, густой, идущий к белому кругляшу на потолке...

А потом штора вспыхивает вся.

Разом. С мягким страшным звуком — «фух» — как будто кто-то выдохнул в комнату. Пламя взлетает по ткани к карнизу, перекидывается на тюль, тюль исчезает за полсекунды, огонь трогает обои, пробует их на вкус — и они ему нравятся...

Синтетика. Пропитка. Дорогие горючие тряпки в дорогом горючем доме.

— Нет... — я пячусь. — Нет-нет-нет, стой, я не... я не так...

Огонь не слушает.

Огонь никогда не слушает — вот что я знала всегда, с пяти лет, вот что я забыла на одну самонадеянную минуту. У него нет хозяина. Хозяин — это иллюзия, которую он позволяет, пока маленький.

Под потолком взвывает сирена — оглушительно, на весь дом, — и одновременно с ней воет что-то во мне.

Потому что комната — уже не комната.

Комната — это лестница. Наша лестница. Мне пять лет, на мне пижама с зайцами, снизу поднимается оранжевое, и оно ревёт — огонь ревёт, как зверь, этого не показывают в кино, — и дым ест глаза, и я не могу пошевелиться, я никогда не могу пошевелиться...

Ноги врастают в пол. Лёгкие сжимает обручем. Чёрные кляксы плывут по краям зрения, съедая горящую штору, съедая дверь, съедая всё...

Дверь.

ДВЕРЬ, АЛЁНА. Сирена. Замки. Двери разблокированы — ты сама это устроила, беги!!

Я не знаю, чей это голос — его или мой, они давно перемешались, — но он бьёт, как пощёчина, и тело отмирает. Я хватаю с кровати покрывало, накидываю на голову — «замотал меня в куртку с головой», Миша, четырнадцать лет, я помню, тело помнит — и вываливаюсь в коридор.

Коридор — в дыму.

Он уже здесь. Он быстрее меня, он всегда быстрее — ползёт по потолку серым брюхом, стелется, жжёт глаза. Внизу орут, топочут, сирена воет, где-то звенит стекло. Я иду вдоль стены, пригнувшись, кашляя в покрывало, к лестнице, туда, где воздух...

И вижу его.

Миша.

Он бежит по коридору первого этажа — я вижу его сверху, через перила, сквозь дымные полосы. Без пиджака, в рубашке, лицо жёсткое, собранное. Живой. Целый. Брат.

— МИША!! — крик раздирает мне горло вместе с дымом. — Миша, я здесь!! Наверху!!

Он слышит.

Он останавливается — на полушаге, как вкопанный, — и вскидывает голову. Наши глаза встречаются через дым, через перила, через одиннадцать лет.

Совсем как тогда. Точь-в-точь как тогда: я наверху горящей лестницы, он внизу, и дым между нами, и весь мир решается в одну секунду.

Тогда он шагнул в огонь.

Секунда.

Я вижу, как его взгляд — быстрый, цепкий, оценивающий — скользит по мне. По лестнице, по дыму, по огню, который уже выползает из моей комнаты в коридор. Что-то щёлкает в его глазах. Какой-то счёт. Какая-то бухгалтерия, сведённая за полсекунды.

И он отворачивается.

Разворачивается — и бежит. Не к лестнице. Не ко мне. В кабинет — я вижу, как он рвёт дверь, как хватает со стола сумку, чёрную кожаную сумку, как сгребает туда ноутбук, папки...

Документы. Деньги. Кассу.

Он выбрал за полсекунды. Между мной — и сумкой. И выбрал не меня.

Я стою на горящем втором этаже чужого дома и смотрю, как сгорает последнее. Не штора. Не обои. Мальчик с обожжённой спиной, который одиннадцать лет жил у меня внутри, — вот кто сейчас сгорает, окончательно, дотла, и пепла не останется.

Его не было уже давно, Алёна. Ты просто хоронила его дольше всех.

А потом потолок надо мной трещит — знакомым, тем самым, из кошмаров, треском, — и я кричу.

Илья

Её крик я слышу через сирену, через ор охраны, через собственный пульс.

Второй этаж. Левое крыло. Там, где горит.

Горит — я понял это ещё во дворе, когда завыла сигнализация и в окне второго этажа заплясало оранжевое. Понял — и внутри у меня всё оборвалось и сложилось одновременно: пожар в её крыле, в её комнате. Либо её убивают. Либо...

Либо это она. Мелкая отчаянная коза с коробком спичек. Устроила мне отвлекающий манёвр. Она. Мне.

Аленёнок, если мы выживем, я тебя убью.

Лестницу я беру через три ступени, снося с дороги какого-то охранника — тому уже не до меня, всем уже не до всего: дом горит по-настоящему, быстро, зло, синтетика и лак занимаются, как порох. Коридор второго этажа — в дыму по грудь. Из дальней двери хлещет пламя.

— АЛЁНА!!

— Илья!.. — слабо, слева, из дыма.

Она — у стены. Комок из покрывала, из-под которого — белое лицо, огромные глаза, копоть на щеке. Живая. Живая, живая, живая — в грудаке что-то разжимается на одну секунду и тут же сжимается обратно, потому что между нами — участок коридора, где горит уже потолок.

— Стой там!! Не двигайся!!

Мокрым — хрен там, сухим, никаким — рукавом закрываю морду и иду. Сквозь. Жар бьёт по плечам, что-то сыплется сверху, воздух дерёт глотку, как наждак. Три метра. Два. Она тянется ко мне из своего кокона, губы шевелятся — «пришёл, ты пришёл» — я сгребаю её, вдавливаю в себя, накрываю покрывалом с головой...

Треск.

Тот самый треск — я слышу его спинным мозгом, я не вижу, но знаю: притолока. Горящая. Идёт вниз.

Времени нет ни на что, кроме одного.

Я разворачиваюсь, закрываю её собой — всей спиной, всем, что есть, — и сгибаюсь над ней, вжимая её в пол, в себя, в самую середину мира.

Удар.

Спину, между лопаток, обдаёт таким, что белеет в глазах. Запах палёного — моего палёного. Боль приходит через секунду — злая, жадная, во всю ширину, — и я рычу сквозь зубы, стряхиваю с себя горящую дрянь, как когда-то, наверное, стряхивал её четырнадцатилетний пацан в отцовской куртке.

Вот, значит, каково тебе было, Одинцов. Понял. Оценил. Только я, в отличие от тебя, с этой отметиной проживу так, чтоб её не пришлось прятать под футболкой.

— Илья!.. Илья, ты горишь, ты!..

— Потом!! — хватаю её на руки — она лёгкая, она всегда была лёгкая, сорок восемь килограммов всей моей жизни — и несу. Через дым, по лестнице, которая ещё держит, через холл, где мечутся тени и никому нет дела, через выбитую кем-то дверь — в ночь, в воздух, в холод.

Воздух.

Она кашляет мне в шею — судорожно, взахлёб, вцепившись в меня обеими руками так, что не отодрать. И сквозь кашель, сквозь сирену, сквозь всё — шепчет, бредово, по кругу:

— Ты пришёл... ты за мной пришёл... я знала... я считала до ста, а ты пришёл...

— Пришёл, — говорю я ей в макушку, унося её от дома, от жара, к воротам. — Куда б я делся. Волки своих не бросают, Аленёнок. Даже таких бестолковых, которые дом поджигают вместо дымовой шашки...

— Я не... я хотела маленький...

— Маленьких пожаров не бывает. Лекция потом. Дыши.

Глаза у меня слезятся от дыма — двор плывёт, ворота плывут, за воротами уже мигает синим: Клим, родной, успел, гнал, наверное, как ненормальный. Двое из охраны стоят мордами в гравий, третий бежит к лесу — добегается. Пожар ревёт за спиной, окна лопаются одно за другим.

Я почти дохожу.

Почти.

— Стоять.

Голос — сзади и сбоку. Спокойный. Ровный. Страшный именно этой ровностью посреди воющего ада.

И раньше, чем я успеваю развернуть корпус — полуслепой, с обожжённой спиной, с ней на руках, — её выдёргивают у меня.

Алёна

Мир рвётся пополам.

Только что были его руки — и вот меня рвут из них, разворачивают, впечатывают спиной в чужую грудь, и поперёк моего горла ложится рука. Знакомая рука. Рука, которая одиннадцать лет назад несла меня через огонь.

А в висок упирается холодное.

— Назад! — голос Миши над моим ухом, громкий, на весь двор, перекрывая пожар. — Все назад!! Оружие на землю! Она поедет со мной — она МОЯ сестра! Моя!!

Двор замирает.

Илья — в трёх шагах, полуслепой, в обгоревшей футболке, с лицом, на котором нет ничего, кроме голого, звериного, — замирает тоже. За воротами — люди Клима, стволы, синие всполохи. Все стоят. Все смотрят на нас: на человека с сумкой через плечо, прижимающего к себе сестру, и на пистолет у её виска.

А я...

А я, как ни странно, спокойна.

Вот честно. Сердце колотится, дым дерёт горло, висок чувствует холодный металл — а внутри тихо. Выжжено и тихо. Потому что самое страшное со мной уже случилось — три минуты назад, в горящем коридоре, когда он отвернулся. Всё остальное — уже после смерти.

Рука на моём горле — та самая. Я узнаю её. Она дрожала тогда, сквозь папину куртку, — ему было четырнадцать, и он умирал от страха, но нёс. Сейчас она не дрожит. Сейчас она держит меня, как держат чемодан, который пытаются отнять.

— Миша, — говорю я.

Тихо. Только для него. Никто больше не услышит — ревёт пожар, воет сирена.

— Молчи, малявка. Всё будет нормально. Сядем в машину и...

— Миша. Ты меня из огня вынес.

Рука на горле еле заметно вздрагивает.

— А сейчас ты меня в него толкаешь, — говорю я. В треск пожара. В его дрогнувшую руку. — Сам. Своими руками. Ты вообще там, внутри, есть ещё? Хоть немножко? Тот, с обожжённой спиной?

Секунда.

Одна секунда — я чувствую её всей кожей: как что-то проходит по нему, по его руке, по его дыханию за моим затылком. Дрожь. Крошечная. Может, память. Может, тот мальчик дёрнулся напоследок где-то на самом дне.

Секунды хватает.

Мир взрывается движением — я даже не успеваю понять последовательность: рывок, моё запястье в чьей-то стальной хватке, меня выдёргивает вбок и вниз, ствол уходит в небо, выстрел — в воздух, оглушительно, — хруст, короткий страшный звук удара, и я сижу на гравии, а надо мной стеной стоит Илья, и Миша лежит лицом вниз, с заломанными за спину руками, и на нём уже висят двое в бронежилетах, и кто-то хриплый и прокуренный щёлкает наручниками и говорит почти ласково:

— Ну здравствуй, покойничек. Заждались.

Сумка валяется рядом. Расстегнулась от падения. Из неё на гравий выехал угол ноутбука и стопка бумаг — всё то, ради чего он свернул тогда в кабинет.

Лежит в пыли. Никому не нужное.

Мишу поднимают. Ведут — мимо меня, мимо горящего дома, к машинам. Я смотрю на него снизу вверх, с гравия, — и он на секунду задерживается. Смотрит. Лицо в копоти, рубашка порвана, руки за спиной — и глаза. Пустые, ровные, сухие.

— Зря ревёшь, — говорит он. Спокойно, почти скучно. — Я тебя один раз уже вытащил. Считай, рассчитались.

И его уводят.

А я сижу и понимаю, что действительно реву — слёзы текут по копоти, горячие, сами, — только реву я не по нему. По мальчику в отцовской куртке. По тому, кого я похоронила сегодня в третий раз.

В последний.

* * *

Рассвет приходит серый, в дыму.

Дом догорает под струями воды — приехали пожарные, три расчёта, шланги через весь двор. Мигалки, рации, люди в форме. Кто-то ходит с планшетом, кто-то фотографирует, кого-то из охраны грузят в автозак пачками.

Я сижу на бампере скорой, замотанная в колючее казённое одеяло, с кислородной маской, которую фельдшер велел прижимать к лицу, а я всё время опускаю. Лёгкие саднят. Глаза саднят. Внутри — гулко и пусто, как в доме после переезда.

А он стоит в стороне.

Илья. В двадцати шагах. В обгоревшей на спине футболке — я вижу дыру, вижу под ней красное, страшное, блестящее от какой-то мази, которой его наспех обработали и которую он, судя по морде фельдшера, обработать толком не дал. Курит в кулак. Смотрит на догорающий дом, на суету, куда угодно — только не на меня.

Не подходит.

Он вытащил меня из огня, закрыл собой, сломал ради меня всё — карьеру, приказы, себя, — а теперь стоит в двадцати шагах и не подходит. Потому что думает, что не имеет права. Потому что «ты хуже тех, в масках» — я сама выдала ему этот приговор, а он, дурак двухметровый, взял и принял его к исполнению.

У него же всё по протоколу. Даже наказание себе.

Я стягиваю маску, сбрасываю одеяло с плеч — фельдшер что-то возмущённо говорит мне в спину — и иду.

Босиком по гравию. Через двор, через шланги, через рассвет. Двадцать шагов — самых длинных в моей жизни.

Он слышит. Конечно, слышит — он всё всегда слышит. Плечи каменеют. Сигарета замирает на полпути. Но он не оборачивается — стоит, как стоял, спиной, и эта спина с ожогом между лопаток...

Между лопаток.

Ровно там. Ровно там, где был шрам у Миши. У меня перехватывает горло — но это я подумаю потом, потом, всё потом...

Я обхожу его и встаю напротив. Задираю голову — макушкой ему до ключиц, как всегда, как в первый вечер, как всю жизнь теперь.

Он смотрит на меня сверху вниз. Серо-голубые, с крапинками, красные от дыма. И молчит. Впервые на моей памяти Романов не знает, что сказать.

Говорить придётся мне. Ну и ладно. Он меня многому научил — научусь и этому.

— Ты весь в саже, — говорю я.

Уголок его рта дёргается. Он бросает окурок, давит его ботинком. Поднимает руку — медленно, словно спрашивая разрешения, он, который никогда ничего не спрашивал, — и стирает большим пальцем что-то с моей щеки. Копоть. Или слёзы. Или всё сразу.

— А ты — моя, — говорит он хрипло. — Остальное потом.

И вот тут я улыбаюсь. Сквозь копоть, сквозь дым, сквозь всё, что сгорело этой ночью, — улыбаюсь так, что больно щекам.

— Нет уж, — говорю я и вцепляюсь обеими руками в его обгоревшую футболку — как тогда, в первую ночь, как всегда. — Остальное — сейчас.

И он сгребает меня.

Аккуратно — спина, я чувствую, как он морщится, — но намертво. Поперёк, целиком, с гравия, вжимая в себя, утыкаясь лицом мне в макушку, и я слышу, как грохочет его сердце — быстро, живо, совсем не по-волчьи.

За нашими спинами догорает чужой мраморный дом.

А мне тепло, как не было никогда.

Предыдущая главаГлава 43 из 45Следующая глава