Глава 31
Глава 31
Алёна
Запах солярки.
Он везде. Он забивает нос, горло, лёгкие. Я лежу на брезенте, и металлический пол вибрирует подо мной, отдаваясь в затылок.
— Слушай, а тебе точно восемнадцать?
Рука. На бедре. Ползёт выше. Я хочу закричать, но у меня нет рта. То есть он есть, но из него не выходит ни звука. Только воздух. Пустой, беззвучный воздух.
— Приказано тебя не трогать...
Пальцы сжимаются на моей ноге. Я дёргаюсь — и брезент подо мной вдруг вспыхивает.
Огонь.
Он ползёт по стенам фургона, оранжевыми языками облизывает потолок, и вот уже нет никакого фургона — есть лестница. Наша лестница. Деревянная, скрипучая, вторая ступенька всегда прогибалась, мама ругалась, что папа никак её не починит...
Лестница горит.
Мне пять лет. На мне пижама с зайцами, и я стою наверху, а внизу — стена огня, и сквозь неё кто-то кричит моё имя, но я не могу пошевелиться, потому что мне пять, и я босиком, и дым ест глаза...
Потолок трещит.
Балка. Она отламывается медленно, как в замедленной съёмке, вся в огне, и летит прямо на меня, и в этот раз никто не успевает, никто не закрывает меня собой, я одна, я совсем одна, я...
— НЕТ!!!
Я не сразу понимаю, что этот крик — мой.
Сажусь рывком. Темнота. Чужая темнота, я не знаю, где я, где стены, где дверь, почему так пахнет дымом — или не пахнет? — я не понимаю, горит или нет, мне надо бежать, надо...
— Алёна.
Чьи-то руки. Я шарахаюсь от них, отбиваюсь, путаюсь в одеяле, как в сетях.
— Н-не... н-не трогай...
— Алёна, это я. Тихо. Тихо, я сказал.
Щёлкает ночник. Жёлтый свет бьёт по глазам, и из темноты проступает комната. Бревенчатые стены. Шкаф. Окно. Кровать.
Илья.
Он сидит напротив, взъерошенный со сна, и держит меня за плечи. Его лицо совсем близко, брови сведены, глаза шарят по моему лицу.
Это его дом. Это его спальня. Не было фургона. Не было лестницы.
Был сон.
— Всё, — говорит он ровно. — Проснулась. Ты в доме. Ничего не горит. Смотри на меня.
Я пытаюсь. Честно пытаюсь смотреть. Но лёгкие не слушаются.
Вот в чём подлость этих снов: ты просыпаешься, а тело — нет. Тело всё ещё там. Оно всё ещё стоит на горящей лестнице, и оно продолжает умирать от ужаса, даже когда мозг уже понял, что опасности нет.
Воздух не проходит. Я тяну его в себя — со свистом, судорожно, — а он застревает где-то на уровне горла и не идёт ниже. Грудную клетку стянуло стальным обручем. Пальцы начинает колоть, как будто в них воткнули тысячу иголок разом.
— Алёна. Дыши. Медленно. Вдох носом...
Я слышу его голос — и не слышу. Он доносится как через толщу воды. Я захлёбываюсь. По-настоящему захлёбываюсь на суше, посреди сухой тёплой постели, и от осознания этого становится ещё страшнее, и обруч сжимается ещё туже.
— Я н-не мо... н-не мо-гу...
— Можешь. Смотри на меня. На меня, я сказал!
Его ладони сжимают моё лицо. Горячие. Шершавые. Он держит мою голову, не давая ей мотаться, и его глаза — прямо напротив моих. Серо-голубые. С крапинками.
Не помогает.
Меня трясёт так, что стучат зубы. Слёзы льются сами, я их даже не чувствую. Перед глазами плывут чёрные пятна, расползаются, как чернильные кляксы, съедая свет ночника, съедая его лицо, и где-то на самом краю гаснущего сознания я успеваю подумать: сейчас я отключусь. Как тогда, на кухне. Сейчас я снова...
И тут он меня целует.
Не касается губами. Не целует даже — обрушивается. Жёстко, внезапно, прямо посреди моего всхлипа. Его ладонь с щеки съезжает на затылок, зарывается в волосы и фиксирует мою голову намертво, а его рот накрывает мой — горячий, требовательный, перекрывая мне и всхлип, и свист, и панику.
Мир останавливается.
Весь. Целиком. Со всеми горящими лестницами, фургонами, чёрными кляксами и стальными обручами.
Мозг просто отказывает. Он не может — физически не может — обрабатывать два таких сигнала одновременно. Паника и... это. Огонь из сна и огонь, который прямо сейчас прожигает мои губы.
Паника проигрывает.
Секунду. Две. Три. Я не дышу — но теперь уже совсем по другой причине.
Меня целуют. Меня. Целуют. Впервые в жизни. Посреди ночи. Посреди истерики. Мужчина, который старше меня на десять лет и который...
Который сейчас должен отстраниться.
Я чувствую этот момент. Тот самый, когда он понимает, что я перестала трястись. Его пальцы на моём затылке чуть расслабляются. Его губы замирают на моих — ещё прижаты, но уже неподвижны. Ещё секунда — и он отодвинется, скажет что-нибудь грубое, типа «ну вот, помогло, а ты орала», и ляжет обратно, и всё это станет просто способом заткнуть истеричку...
Он не отстраняется.
Он выдыхает — я чувствую этот выдох на своих губах, тяжёлый, рваный, как будто он только что проиграл сам себе какой-то очень важный спор, — и целует меня снова.
По-другому.
Медленно.
Господи. Я не знала, что так бывает. Что губы могут двигаться вот так — неторопливо, глубоко, забирая мою нижнюю губу между своих, чуть оттягивая, отпуская и забирая снова. Что от этого по всему телу — от макушки до пяток — может идти горячая волна. Не та, паническая, ледяная, а другая. Тягучая. Тяжёлая. Стекающая от губ вниз, по горлу, между рёбер, в самый низ живота, где всё сжимается в тугой пульсирующий узел.
Я не умею. Я совсем, катастрофически не умею целоваться.
Я тычусь в него неловко, невпопад, слишком сильно, наши носы сталкиваются, я не знаю, что делать с губами, что делать с руками, что делать с воздухом, которого опять не хватает — но теперь это самая приятная нехватка воздуха в моей жизни...
— Не торопись, — выдыхает он мне прямо в губы. Тихо. Хрипло. — Куда ты несёшься. Я никуда не денусь.
И замедляет меня. Сам. Ладонью на затылке — чуть наклоняет мою голову, находя правильный угол. Губами — задавая ритм, медленный, глубокий, от которого у меня плавится позвоночник. Он ведёт, а я... я просто иду за ним. Впервые в жизни — не контролируя, не просчитывая, не держа оборону.
Впервые в жизни мне не страшно быть ведомой.
Его щетина царапает мне подбородок. Его вторая рука лежит на моей спине, между лопаток, огромная, горячая, и я чувствую каждый её палец через тонкую футболку. Он на вкус — как он сам: терпкий, немного отдаёт табаком, немного мятой, и я ловлю себя на том, что цепляюсь за его футболку обеими руками, комкаю её в кулаках и тяну его к себе. Ближе. Ещё ближе. Как будто между нами всё ещё слишком много расстояния, хотя его уже нет совсем.
Кончик его языка касается моей нижней губы — легко, почти вопросительно, — и я вздрагиваю всем телом и приоткрываю рот сама, не понимая, что делаю, просто потому что тело просит, и...
И он отрывается от меня.
Резко. Как ныряльщик, выныривающий с глубины.
Упирается лбом в мой лоб. Дышит тяжело — я чувствую эти толчки воздуха на своих мокрых, распухших, горящих губах. Его пальцы всё ещё в моих волосах, и они мелко подрагивают.
— Блять, — выдыхает он сквозь зубы. Тихо и очень зло. Не мне — себе. — Романов, ты конченый...
Я молчу. Я не могу говорить. У меня в голове звенящая, оглушительная пустота — и в этой пустоте гулко, как в пустом соборе, колотится сердце. Моё. Или его. Или оба сразу — я уже не разбираю, где чьё.
Никакой паники больше нет. Она не «прошла» — её выжгло. Дотла. Вместе со сном, с фургоном, с горящей лестницей. Внутри меня сейчас нет места ни для чего, кроме этих сумасшедших ударов и жара на губах.
— Ложись, — говорит он наконец. Голос сорванный, чужой.
Разжимает пальцы. Медленно, будто с усилием, вытаскивает ладонь из моих волос. Тянется и выключает ночник.
Темнота. Скрип матраса — он ложится на спину. Я сижу ещё секунду, покачиваясь, а потом меня как будто складывает — и я опускаюсь не на свою половину.
На него.
Щекой на его грудь. Туда, где под футболкой бешено, совсем не по-спящему, грохочет его сердце. Его рука на мгновение зависает в воздухе — я чувствую это, — а потом опускается мне на спину. Тяжёлая. Тёплая. Накрывая меня почти целиком.
— Спи, Алёна, — говорит он в темноту.
Алёна.
Не «Аленёнок». Не «мелкая коза». Не «дура», которая орёт по ночам.
Алёна.
Я лежу на его груди, слушаю, как постепенно — очень постепенно, гораздо медленнее, чем ему хотелось бы, наверное, — успокаивается его сердце. Мои губы горят. Пылают. Я осторожно, в темноте, где никто не видит, трогаю их кончиками пальцев — распухшие, чужие, счастливые — и улыбаюсь. Глупо, широко, во весь рот, утыкаясь этой улыбкой в его футболку, чтобы он не почувствовал.
Хотя он, наверно, чувствует. Он всё чувствует. У меня же всё на лбу написано. Бегущей строкой. Даже в темноте читается.
Ну и пусть читает.
Меня только что первый раз в жизни поцеловали. Посреди ночи. Посреди панической атаки. Мужчина, о котором я не знаю ничего, кроме имени на армейском жетоне. Преступник, тюремщик, грубиян, который называет меня козой и грозится выпороть.
Мужчина, который проснулся раньше, чем я успела докричать. Который держал моё лицо в ладонях и приказывал мне дышать. Который выжег мой самый страшный кошмар — собой.
Мама рассказывала бабушке, а бабушка — мне: своего человека узнаёшь сразу. Тебя тянет к нему, как к магниту, и с этим ничего нельзя сделать. Магнит не спрашивает. Магнит просто притягивает.
Я лежу на его груди, в его доме, посреди леса, неизвестно где, и последняя моя мысль перед тем, как провалиться в сон — на этот раз без огня, без фургонов, в тёплую мягкую темноту, которая пахнет мускусом и им, — простая и окончательная, как приговор:
Кажется, я пропала.
Совсем.