Глава 28
Глава 28
Илья
— Ты чё несёшь вообще? — прокашлявшись, тушу окурок об решётку форточки. — Ей восемнадцать лет, Клим. Она объект наблюдения.
— Ага, — Климов откидывается на спинку скрипучего стула и складывает руки на груди, морщась от боли в перебинтованном плече. — Объект наблюдения. Ну-ну…
— Клим, ты сейчас или переводишь тему, или я тебе во второе плечо стреляю. Для симметрии. Будет тебе новая наколка.
Паха усмехается, поднимая ладони в примирительном жесте, и, слава богу, возвращается к делу.
— Ладно-ладно. По фургону я пробью по своим каналам, без сводок. Номера перекинь мне на телефон. И вот ещё что... — понижает голос, хотя в кабинете нас двое. — Я тут слышал краем, у одного из твоих задержанных нервишки шалят. Молодой совсем, первая ходка светит. В камере не спит, дёргается. Такого дожать — дело техники.
— Кто ведёт?
— Сазонов из следственного. Но ты ж понимаешь, официально тебя там нет.
— Меня там и неофициально нет, — киваю. — Просто держи в курсе. Мимо сводок, напрямую мне.
— Само собой, — Клим протягивает руку, и я жму её, стараясь не дёрнуть раненое плечо. — Но ты это, Илюх... Аккуратнее там. С объектом наблюдения.
— Пошёл ты.
— И тебе не хворать, — довольная ухмылка провожает меня до самой двери.
В машине первым делом опускаю все стёкла. Солнце своё дело сделало — салон протопило так, что дышать нечем, несмотря на тень. Сажусь, кладу руки на руль и пару секунд просто сижу, глядя перед собой.
«А ты чё, на неё запал?»
Дурак ты, Паха. Вот что я тебе скажу. Дурак и провокатор.
Завожу двигатель и выруливаю на трассу.
Дорога пустая, солнце лупит в лобовое, и думать о работе получается ровно до первого поворота. Потому что дальше руки, лежащие на руле, начинают вспоминать. Сами. Без моего разрешения.
Как вчера в парилке под моими пальцами дрожал её живот. Мягкий, горячий, с реактивным сердцебиением, которое чувствовалось даже через кожу. Как она вцеплялась ногтями мне в плечи. Как мурашки бежали по её рёбрам ровно там, где я проводил костяшками.
Сжимаю руль до белых пальцев.
Дистанция, Романов. Дис-тан-ци-я. Она ребёнок. Ей восемнадцать. Ты при исполнении. Ты, блять, опер, который должен вести наблюдение и поддерживать легенду, а не изучать на ощупь, какая у объекта наблюдения кожа под бельём.
Охренительно мягкая. Вот какая.
Да твою же мать.
Врубаю радио на полную и остаток дороги слушаю какую-то попсовую дрянь, лишь бы не слушать себя.
К дому подъезжаю уже в сумерках. Открываю ворота с брелока, загоняю джип на участок и первым делом окидываю взглядом двор.
Пенёк от яблони сиротливо торчит у забора. Сарай заперт. Окна целые, дверь закрыта. В гостиной горит свет.
Никуда не делась. Хорошо.
То, что у меня при виде этого светящегося окна что-то отпускает в грудной клетке — это нормально. Это профессиональное. Объект на месте, операция не сорвана. Точка.
Поднимаюсь на крыльцо, открываю дверь — и практически сразу напарываюсь на неё. Стоит в проёме гостиной, руки на груди, подбородок задран. На лице — арктика. Антарктида. Вечная мерзлота.
— Нагулялся? — интересуется таким тоном, что у меня за шиворотом холодает.
Опа.
— А ты меня, я смотрю, ждала, — стягиваю кроссовки. — Скучала?
— Вот ещё, — разворачивается и уходит вглубь дома, демонстрируя мне прямую, как штык, спину.
Так. Интересное кино.
Прохожу за ней на кухню — и останавливаюсь на пороге.
На столе одна тарелка. Использованная. На ней — следы её ужина: хлебные крошки, шкурка от колбасы, огуречные хвостики. Рядом — стакан. С водой.
Перевожу взгляд на плиту. Холодная. Комфорки чистые, ни следа готовки. Чайник трогаю ладонью — ледяной.
И вот тут до меня доходит. Медленно, но доходит, и от этого понимания внутри становится погано.
Она весь день просидела здесь одна. Голодная. Потому что плита газовая, а к газовой плите она не подойдёт даже под дулом пистолета — я вчера имел счастье наблюдать, как её колотит от одной спички. Она даже чай себе согреть не смогла. Весь её ужин — то, что можно достать из холодильника и порезать: хлеб, нарезка, огурцы. Холодное. Всухомятку. Запивая водой из-под крана.
А тарелку оставила на столе демонстративно. Специально. Чтобы я увидел и понял: она прекрасно поужинала без меня, пока я «по своим личным делам» катался.
Хотела уколоть. И укололи — только не тем местом, которым целилась.
— Ты почему не поела нормально? — спрашиваю, и голос выходит жёстче, чем я планировал.
— Я поела, — она стоит у окна, ко мне спиной, и старательно разглядывает темноту за стеклом.
— Я видел, чем ты поела.
— Не понимаю, о чём ты.
— О том, что жевать бутерброды с водой из-под крана целый день — это не «поела». Это херня, а не еда.
— Какая тебе разница? — разворачивается, и глаза у неё уже не арктические, а горящие. — Ты вообще-то уезжал. По делам. Личным, — последнее слово выплёвывает так, что становится понятно: вот оно. Вот из-за чего Антарктида.
Звездец, как интересно...
Молча открываю холодильник, достаю кастрюлю с картошкой, которую сварил ещё утром, свинину, сковородку из шкафа — ту самую, которую она вчера так и не нашла. Чиркаю спичкой, поджигаю комфорку. Краем глаза замечаю, как Алёна при звуке чиркающей серы каменеет и отступает к дверному проёму, но из кухни не уходит. Стоит на пороге. На безопасном, по её меркам, расстоянии.
Смотрит.
Режу мясо, кидаю на раскалённую сковородку. Кухню заполняет шипение и запах жареной свинины, и я слышу — реально слышу — как у неё урчит желудок. Через всю кухню.
— Я не голодная, — заявляет это чудо, скрестив руки.
— Ага.
— Я поужинала.
— Я помню. Хлеб, колбаса, огурцы. Меню, достойное узника Бутырки.
— Тебе-то что?! — вспыхивает моментально, как спичка. Щёки алые, глаза сверкают. — Какое тебе вообще дело, что я ем? Ты мне кто? Нянька? Ты уехал на весь день, между прочим! Даже не сказал, когда вернёшься! Я тут сидела одна, взаперти, без телефона, без... — осекается, прикусывает губу.
Вот. Вот сейчас мы говорим уже не о еде. И оба это понимаем.
— Без чего? — переворачиваю мясо, не глядя на неё.
— Без ничего. Проехали.
— Нет уж, договаривай, Аленёнок. Без чего ты тут сидела?
— Не называй меня так!
— Без меня, что ли, скучно было? — поворачиваю голову и ловлю её взгляд.
Попал. Вижу, что попал, потому что её лицо в секунду становится совсем пунцовым — даже уши краснеют, — и она отводит глаза так резко, что чуть шею себе не сворачивает.
— Ты себе льстишь, — цедит куда-то в сторону. — Мне абсолютно всё равно, где ты был. И с кем.
«И с кем».
Так-так-так.
Я медленно убавляю огонь под сковородкой. В голове со щелчком складывается пазл: ледяное «нагулялся» с порога, демонстративная тарелка, «личные дела», выделенные интонацией, и вот это «и с кем», которое она сейчас пытается затолкать обратно в рот, да поздно.
Она поверила. Про женщину. Поверила — и весь день, сидя тут голодная, это пережёвывала.
Аленёнок, мать твою, ты сейчас серьёзно?
Мне бы заржать. По-хорошему, мне бы сейчас заржать, отпустить какую-нибудь скабрезность и закрыть тему. Но почему-то не ржётся. Потому что где-то под рёбрами от этого её «и с кем» разливается что-то тёплое и абсолютно, категорически неуместное.
Ей не всё равно. Этой мелкой козе с оленьими глазами не всё равно, где я был и с кем.
Приплыли, Романов.
Молча накладываю в чистую тарелку картошку, мясо. Ставлю на стол. Наливаю в чашку чай — свежий, горячий, с двумя ложками сахара, как она пьёт. Я видел, как она пьёт. Я вообще, как выясняется, слишком много про неё вижу и запоминаю.
— Сядь и ешь.
— Я же сказала, что не...
— Алёна, — поворачиваюсь к ней всем корпусом. — Сядь. И. Ешь. Пока я тебя не усадил и не накормил с ложки, как в детском саду. Ты меня знаешь, мне не сложно.
Пару секунд она испепеляет меня взглядом — гордость борется с желудком. Желудок предательски урчит снова, громко, на всю кухню, и Аленёнок, побагровев окончательно, плюхается на стул.
— Ненавижу тебя, — сообщает и берётся за вилку.
— Приятного аппетита.
Ест она так, что становится ясно: «поужинала», ага. Сметает полтарелки за пять минут, обжигается картошкой, дует на неё, снова обжигается. Я сижу напротив со своей порцией и стараюсь не пялиться. Получается хреново.
— Чайник, кстати, — говорю, глядя, как она обеими ладонями греется о чашку, — электрический куплю. Завтра.
Вилка замирает над тарелкой.
— Зачем? — настороженно.
— Затем, что газовый ты не поставишь, а сидеть весь день без горячего чая — дебилизм. Электрический — воткнула в розетку, кнопку нажала, готово. Без огня.
Она молчит. Долго. Смотрит в чашку, и я вижу, как у неё дёргается что-то в лице — не пойму что, но точно не злость уже.
— Спасибо, — выдавливает наконец. Тихо. В чашку.
— Ешь давай, остынет.
Едим молча. За окном стрекочут кузнечики, над лампой вьётся мошка, залетевшая в приоткрытую форточку. Алёна доедает, относит тарелку в раковину, моет — старательно, спиной ко мне, и по этой спине видно, что вопрос, который её жрал весь день, так и вертится у неё на языке. Вон, аж лопатки свело.
Не спросит. Гордая.
— У неё, кстати, всё хорошо, — говорю я, откидываясь на спинку стула.
— У кого? — оборачивается слишком быстро.
— У женщины, к которой я ездил.
Тарелка в её руках звякает об раковину. Алёна поворачивается обратно к крану и начинает тереть несчастную тарелку с таким остервенением, будто на той несмываемый след преступления.
— Меня это не интересует.
— Да я вижу.
— Вообще не интересует!
— Угу. Тарелку не продырявь.
Она со стуком ставит тарелку на сушилку, вытирает руки полотенцем — дёргано, резко — и, гордо задрав подбородок, шествует мимо меня к выходу из кухни.
— Спокойной ночи, — бросает ледяным тоном.
— Через полчаса ложимся, — говорю ей в спину.
Останавливается.
— Что?
— Что слышала. Спим вместе, порядок не менялся. Иди мойся первая.
Секунду она стоит, явно решая, устроить бой или нет. Потом фыркает что-то неразборчивое — я улавливаю только «козёл» и «надзиратель» — и топает по лестнице наверх. Наверху хлопает дверь.
Я остаюсь сидеть на кухне. Достаю сигарету, кручу в пальцах, но не прикуриваю — она просила не курить в доме, точнее не просила, а бледнела, что одно и то же.
Значит, так, Романов. Подведём итоги дня.
Объект наблюдения устроил тебе сцену ревности с ледяным приёмом и демонстративной тарелкой. Объект наблюдения весь день голодал, представляя тебя с бабой, и теперь драит посуду с лицом обманутой жены. А ты, старший оперуполномоченный при исполнении, сидишь на своей кухне, лыбишься, как дебил, в тёмное окно и чувствуешь себя от всего этого преступно, недопустимо хорошо.
Твою мать...
Аленёнок, кажется, у нас с тобой проблемы посерьёзнее, чем твой брат.
Убираю сигарету обратно в пачку и мысленно делаю зарубку на завтра: электрочайник. Обязательно. И еды ей нормальной, творога какого-нибудь, фруктов — вон, одни кости торчат.
А про женщину, к которой я ездил... Про Клима с его простреленным плечом и вопросами не в бровь, а в глаз... Про это она не узнает.
Пусть пока поревнует. Ей идёт.