К книге
Корни ИмперииГлава 6. Невышедший номер
35%
Глава 6. Невышедший номер
8

«Редкое счастье времён, когда можно думать что хочешь и говорить, что думаешь».

Тацит, «История»

Петербург, 23 июля 1813 года.

Неделя после нападения прошла спокойно. Бекетов выздоравливал — то есть лежал в лазарете и воевал с лекарем за каждый лишний шаг. К воскресенью Александру Павловичу разрешили сидеть, к среде — доходить до окна, и на этом рубеже лекарь встал насмерть.

Больной, лишённый печи, потребовал бумаги и чернил и принялся исписывать лист за листом расчётами будущих плавок; лекарь посмотрел на это занятие, махнул рукой и сказал Анне Сергеевне, что от письма голова, по крайней мере, не лопнет, а от запрета — непременно.

Анна Сергеевна вела лабораторию, точнее привела в порядок то, до чего у одержимого металлом человека семь месяцев не доходили руки: пересчитала запасы, сверила ведомости, переписала набело журнал. Кавелин, заглянув в среду в подвал, застал на столах порядок почти оскорбительный — у настоящего исследователя, по глубокому убеждению Бекетова, стол обязан выглядеть как поле после сражения.

Всю неделю время Петра Алексеевича было разделено почти по часам. Днём его забирал департамент: доклады Гурину, ведомости, уральская переписка, где самые важные сведения по обыкновению прятались среди строк, способных усыпить даже человека с безупречной служебной выправкой.

Вечером — Горный корпус, лазарет, полчаса разговора с Бекетовым, который с каждым днём злился всё здоровее. К нападению они больше не возвращались: ниточка оборвалась в хозяйственном проезде, и Кавелин с холодной трезвостью признавал, что искать вора ему нечем и некем.

Лаборатория оставалась за ними: две доли первой пробы В-1 лежали под замком, ещё четверть золотника Кавелин сумел получить через Академию. Хуже было другое: нападавший заранее знал, что именно несёт Бекетов и когда образец окажется вне Корпуса. Откуда пришло это знание и сколько людей им владело, Пётр Алексеевич пока не представлял.

Написать обо всём Государю Пётр Алексеевич решил ещё в лазарете, в первый вечер. За следующую неделю четырежды начинал донесение и всякий раз откладывал перо.

Открытым текстом писать было нельзя. Личный сургуч и надпись «в собственные руки» хорошо действовали на почтового чиновника и значительно хуже на человека, которому поручено вскрывать чужие пакеты. Кавелин слишком долго служил при заграничных миссиях, чтобы путать целую печать с тайной.

Можно было пустить донесение цифирью. В Министерстве иностранных дел для таких вещей существовали люди, ключи и ремесло, отточенное войной не хуже артиллерийского. Но тогда содержание письма пришлось бы отдать в руки тех, кого Государь в дело не посвящал. В их служебной верности Кавелин не сомневался. Но ради шифровки пришлось бы посвятить в содержание письма ещё нескольких человек. Оставался условный слог.

Он уже мысленно составлял такой текст. «Сороковая проба дала первый положительный результат. Единственный полученный образец утрачен вследствие постороннего вмешательства. Исполнитель получил повреждение, опасности жизни нет. Остаток исходной добавки сохранён. Работы могут быть продолжены».

Человек, случайно получивший такое письмо, понял бы немного, Государь понял бы больше. Пётр Алексеевич каждый раз, доходя до этой строки, откладывал перо. Дело было уже не в способе написать, а в том, стоит ли писать сейчас.

Если сороковая окажется случайностью, Государю через пол-Европы уйдёт донесение о первом успехе, которого в действительности не существовало. Если результат повторится, через месяц Кавелин сможет отправить совсем другое письмо: не об утраченном образце, а о явлении, подтверждённом дважды.

Но нападение выводило случившееся за пределы металлургии. Кто-то узнал о работе достаточно, чтобы перехватить образец, а значит, под угрозой оказалось уже само Государево поручение.

Александр оставался в Силезии, где перемирие уже подходило к концу. Пётр Алексеевич никак не мог убедить себя, что разбитая голова одного металлурга требует Государева внимания именно сейчас.

Была и ещё одна причина, которую Кавелин признавал особенно неохотно: он больше не умел заранее угадывать Александра.

Несколько лет назад Пётр Алексеевич мог бы почти дословно представить его ответ. Теперь одно и то же известие могло вызвать совсем разные решения, и предугадать, какое из них Государь примет, Кавелин уже не брался.

Пока Бекетов выздоравливал, лаборатория оставалась под контролем, а через несколько дней должна была начаться сорок первая плавка. Пётр Алексеевич решил ждать и тревожить Государя лишь тогда, когда собственных полномочий перестанет хватать. В среду вечером, на восьмой день после нападения, положение изменилось.

Фёдор подал пролётку к департаменту в седьмом часу.

— К Горному, Пётр Алексеевич? — спросил он, когда Кавелин сел. — К больному нашему?

— К больному, Федя. Не гони, мне подумать нужно.

— Это можно, — с готовностью согласился Фёдор и тронул. — Думайте, барин. Лошадь у меня к вашим раздумьям привычная.

Вечер стоял тёплый и ясный. Нева лежала между гранитных берегов гладкая, зеленовато-серая, с воды тянуло свежестью, и после дневной духоты департамента дышалось легко.

Фёдор правил к Исаакиевскому наплавному мосту. У спуска к плашкоутам движение стало теснее. Впереди гружёная телега тяжело переваливалась через стык настила, навстречу тянулся пустой экипаж. Фёдор придержал лошадь, пропуская его, и пролётка пошла почти шагом. Кавелин смотрел на Неву, когда заметил двух мужчин у края спуска.

Один, широкоплечий, лет сорока с лишним, был одет в тёмный сюртук хорошего сукна без единой приметной детали. Второй, моложе и худее, стоял поодаль и следил не за пролёткой, а за набережной, экипажами и людьми у мостового спуска.

Когда они поравнялись, старший шагнул к проезду и поднял руку.

— Пётр Алексеевич Кавелин?

Фёдор придержал лошадь ещё сильнее, но совсем не остановил. Незнакомец снял шляпу и коротко поклонился.

— Стоять, Пётр Алексеевич? — негромко спросил Фёдор.

Кавелин перевёл взгляд на второго мужчину у парапета, затем снова на того, что стоял у дороги.

— Стой, Федя.

Фёдор отвёл пролётку к краю и натянул вожжи. Лошадь остановилась и нетерпеливо мотнула головой. Мимо простучала направлявшаяся к мосту коляска.

Старший подошёл ближе.

— Доброго вечера, Пётр Алексеевич. Прошу простить за такой способ обращения.

Он достал из внутреннего кармана сложенный втрое лист.

— Извольте ознакомиться.

Кавелин взял протянутый лист. Бумага была плотная, хорошей выделки; он повернул её к свету и заметил в толще листа фабричную филигрань и год выделки. Текст занимал несколько строк и был составлен с той экономией слов, которой канцелярии обычно достигают только тогда, когда за каждым словом стоит достаточно власти: господину коллежскому советнику Кавелину предлагалось прибыть для беседы по делу, ему известному.

Внизу стояла подпись — уверенный, размашистый росчерк. Сложенный лист был запечатан красным сургучом. Оттиск треснул, когда Кавелин разворачивал бумагу, но герб сохранился почти целиком. Под подписью значилось: Особенная Канцелярия Министра полиции.

Пётр Алексеевич задержал взгляд на строке. Об Особенной канцелярии в департаментах говорили редко и вполголоса; чем меньше человек знал наверняка, тем охотнее пересказывал слухи. Одни уверяли, что там читают чужую переписку прежде адресатов, другие находили её людей едва ли не в каждом трактире и каждой передней. Кавелин чиновничьих небылиц не любил. Ему хватало достоверного: сюда сходились дела, которыми министр полиции предпочитал заниматься без лишних свидетелей.

— Я в вашем распоряжении, — сказал Кавелин, складывая лист. — Полагаю, мой кучер может ехать?

— Совершенно верно. Экипаж подан.

— Федя, — спокойно ответил Пётр Алексеевич. — Поезжай к Горному корпусу, передай Анне Сергеевне: нынче не буду, буду завтра, и езжай домой.

— А вас, барин, дожидаться? — Фёдор смотрел не на него, а на двоих штатских.

— Нет, я доберусь. — Кавелин посмотрел Фёдору в глаза и едва заметно покачал головой: только драки здесь недоставало. — Завтра утром приезжай, как обычно.

Фёдор не сразу тронул вожжи.

— Как скажете, Пётр Алексеевич.

Кавелин проводил пролётку глазами и, только когда она скрылась за поворотом, повернулся к старшему. Тот молча указал в сторону боковой улицы. Экипаж ждал за углом: карета тёмного лака, без герба, с окнами, забранными изнутри частой решёткой — деликатной, почти изящной работы, какую издали можно принять за украшение. Старший разместился напротив, младший — рядом с кучером.

Ехали долго и неправильно. Пётр Алексеевич, тридцать лет знавший этот город, первые десять минут вёл в уме маршрут, потом карета свернула туда, куда сворачивать не имело смысла, и он бросил это занятие. Петляли не от него — петляли для порядка, тем же манером, каким он сам шифровал уральскую переписку. Узнавать в чужой работе собственные приёмы было поучительно и неприятно. Карета остановилась.

Дом был неприметный до совершенства: два этажа, жёлтая штукатурка, чистые окна с белыми рамами. В таком доме положено жить вдове чиновника средней руки и сдавать комнаты внаём. Ни вывески, ни будки, ни часового — только дверь открылась раньше, чем к ней прикоснулись, и швейцар, если этого человека с военной спиной можно было назвать швейцаром, посторонился молча, не спрашивая имён.

Внутри пахло воском и ещё чем-то неуловимо казённым — запахом присутственного места, который не выветривается никакой геранью. Они поднялись по лестнице на второй этаж и прошли по коридору, где ковровая дорожка почти полностью глушила шаги. В департаменте Кавелина дорожек не было, и каждый посетитель был слышен от самой лестницы. Здесь тишину устроили намеренно. Старший отворил дверь в конце коридора и остался снаружи.

Комната была невелика и обставлена дорого, но без всякой показности: стол, покрытый зелёным сукном, два стула, наглухо задёрнутые портьеры, хотя вечер за ними стоял ещё светлый. На стене висел портрет Государя — единственное украшение.

Александр с портрета смотрел чуть поверх присутствующих. Кавелин задержал на нём взгляд, и на мгновение ему стало спокойнее. И тут же одёрнул себя: портрет висел не для него.

За столом сидел человек лет сорока пяти. Узкое бритое лицо, жёсткие скулы, светлые холодные глаза. Одет он был просто, без щегольства, но вещи сидели безукоризненно: светлый летний сюртук, чистый воротник, белые манжеты. Из украшений — малый знак службы и перстень с печаткой.

— Пётр Алексеевич. Благодарю, что не заставили себя упрашивать. — Голос под стать глазам: негромкий, но твёрдый и без единой лишней интонации. — Рунов, Глеб Сергеевич. Статский советник, чиновник по особым поручениям при министре полиции. Прошу.

Кавелин поклонился точно по чину — статскому советнику от коллежского, один класс разницы, вежливость без подобострастия — и сел. Стул, отметил он, стоял удобно: лицом к последнему свету из-за портьер. Его лицо здесь собирались читать, что ж, читать Пётр Алексеевич умел с обеих сторон стола.

— Не стану извиняться за способ приглашения, — продолжил Рунов. — Вы человек служилый и понимаете: некоторые беседы не должны начинаться в приёмных, где ведётся книга посетителей.

— Понимаю, Глеб Сергеевич. Замечу только, что ваше приглашение у Исаакиевского моста тоже прошло не без свидетелей.

— Два моих чиновника и ваш кучер, — спокойно уточнил Рунов. — Последний завтра к полудню расскажет половине Васильевского острова, что барина увезли в карете без герба. Неизбежная плата за удобство. В приёмной свидетелей оказалось бы куда больше.

Он помолчал несколько секунд, затем продолжил всё тем же спокойным голосом:

— Прежде чем перейти к делу, Пётр Алексеевич, позвольте избавить нас обоих от обычной в таких беседах разминки, сберегу ваше время: известно следующее. Кавелин Пётр Алексеевич, сорока двух лет, коллежский советник, чиновник по особым поручениям Департамента горных и соляных дел. Из дворян; отец служил по придворному ведомству, скончался в восемьсот четвёртом. Воспитывались при дворе, среди людей покойной императрицы Екатерины Алексеевны. С великим князем Александром Павловичем были знакомы ещё до его восшествия на престол. Служите двадцать первый год. Дважды отклоняли представление к ордену — под предлогами, которые сами же и подготовили, причём безупречно. Прошения о наградах не подавали ни разу. Домов не строите, в карты не играете, в свете не бываете сверх должного, долгов не имеете — последнее, замечу, среди чиновников вашего класса встречается реже честности. Три года состояли при миссиях за границей, о чём в формуляре сказано скупо. Аттестован начальством как чиновник отличных способностей и совершенной надёжности. При дворе о вас говорят…

Рунов на мгновение остановился, подбирая слово с видимой добросовестностью.

— При дворе о вас не говорят вовсе, Пётр Алексеевич. За двадцать лет службы вблизи престола — достижение. Это тяжёлая работа, и я, как человек того же ремесла, ценю её по достоинству.

Кавелин слушал, не перебивая. Ощущение было неприятное: словно посторонний человек без спроса открыл его письменный стол и теперь спокойно перебирал содержимое ящиков, зачитывая вслух каждую найденную бумагу.

Почти всё перечисленное Рунов мог собрать без особого искусства: формуляр, ведомственные справки, несколько разговоров с людьми, умеющими помнить чужие дела.

Даже знакомство с Александром само по себе тайной не являлось. Вопрос заключался в другом: насколько хорошо Рунов понимал, чем это знакомство стало после восшествия Государя на престол. Пока ответа он не дал.

— У вас хорошие писаря, Глеб Сергеевич, — сказал Кавелин.

— У меня хорошая память. Писарям такое не доверяют. Теперь к делу.

Он положил ладонь на тонкую папку, лежавшую на зелёном сукне.

— Пять дней назад, в ночь с пятницы на субботу, в трактире у Тучкова моста задержаны трое воспитанников Горного кадетского корпуса. Были пьяны, шумели, на замечания отвечали бранью. История стоила бы трёх строк в рапорте и хорошего отеческого внушения, если бы при разбирательстве господа воспитанники не пожелали объяснить, о чём именно спорили.

Рунов раскрыл папку, достал верхний лист и прочёл без выражения, словно перед ним лежала обычная полицейская ведомость:

— «…показали, что спорили о слышанном ими в Корпусе звоне, каковой звон один из них именовал поющим стеклом; что звон сей является после удара; что в подвале Корпуса безумец Бекетов денно и нощно жжёт казённый уголь и плавит неведомо что; что опыты сии производятся за казённый счёт, но воспитанникам о них говорить запрещено, из чего, по их разумению, выходит дело секретное…»

Он опустил лист.

— Дежурный чиновник моей канцелярии просматривал утренние сводки по частям и задержался на словах о казённых опытах, о которых говорить запрещено. У него хороший глаз на подобные сочетания. Я навёл справки по открытым ведомостям и обнаружил, что опытные работы в подвале Горного корпуса действительно проходят по вашему департаменту и состоят под вашим наблюдением.

Рунов положил лист на папку и посмотрел на Кавелина. Продолжения не последовало, Пётр Алексеевич молчал и ждал.

Звон появляется после удара. Вот эта подробность была хуже всего остального.

Имя Бекетова ничего не значило. Александр Павлович давно в Корпусе имел репутацию, которую невозможно получить чином или учёной степенью. Воспитанники знали человека, способного посреди разговора уйти к печи, спорить с остывающим металлом и ругаться на неудачную плавку с серьёзностью, словно металл мог устыдиться и исправиться. «Безумец Бекетов» звучало привычно. Но запаздывающий звон никто придумать не мог.

Кавелин почувствовал, как его начинает захлёстывать злость.

Восемь дней он разбирал нападение на Бекетова, перебирал людей, маршруты, возможности, искал одну чужую руку возле дела. И всё это время по Горному корпусу уже ходили разговоры о том, что происходило у них под самым носом, а он ничего об этом не знал.

Особенно неприятно было узнать это здесь, в комнате Особенной канцелярии. Злость требовала немедленно вернуться в Корпус и выяснить, кто говорил, кому говорил и почему Кавелин узнаёт о происходящем последним.

— Господа воспитанники обладают завидным воображением, — сказал он наконец. — В их возрасте это свойство ещё считается достоинством. В Горном корпусе достаточно закрыть дверь и сказать, что вход воспрещён, чтобы к вечеру за ней обнаружили государственную тайну, а к утру непременно добавили французского шпиона.

Рунов откинулся на спинку стула, всем видом показывая, что ответ Петра Алексеевича, его не удовлетворил ни в коей мере.

— Подвал существует, — продолжил Кавелин. — Бекетов, как ни странно, тоже. Казённый уголь он действительно жжёт в количествах, способных вызвать возмущение у всякого человека, которому доводилось подписывать расходную ведомость. Ведутся и опытные работы по усовершенствованию артиллерийских металлов. На этом достоверная часть трактирной истории, боюсь, заканчивается. Что касается поющего стекла, металлов, отвечающих после удара, и прочих чудес, то я бы оставил их воспитанникам. В Горном корпусе железо звенит с утра до вечера. Если три молодых человека после нескольких кружек решили, что один из этих звуков приходит с опозданием, спорить с ними я не возьмусь. Особенно задним числом.

— Значит, никакого особенного звона не было? — спросил Рунов.

Вопрос прозвучал буднично, Кавелин посмотрел на Глеба Сергеевича.

— Я сказал, что в лаборатории испытывают металлы. Металл при ударе имеет дурную привычку издавать звук. Остальное принадлежит трактиру.

— А Бекетов?

— Александр Павлович способен придать таинственность самой обыкновенной плавке одним своим видом. Особенно если перед этим трое суток забывал спать.

Пётр Алексеевич уже понимал, что разговор с Бекетовым начнётся совсем не с вопроса о самочувствии.

— Исчерпывающе, и безупречно по форме: подтвердили то, что я знаю, и очертили то, чего не скажете. — Он отложил рапорт в сторону. — Тогда позвольте показать вам вторую бумагу. Она интереснее первой.

Из папки лёг на стол широкий лист — и Кавелин не сразу понял, что перед ним. Газетная полоса, но неправильная: оттиск бледнее обычного, поля неровные, по краю тянулись типографские отметки и чья-то карандашная правка.

— «Северная почта», — пояснил Рунов. — Номер, назначенный к выходу нынешним утром. Гранки. Читайте третий столбец, снизу.

Кавелин взял лист. Бумага ещё пахла типографией — кислым свинцом и краской, и запах этот был неуместен здесь, среди воска и сукна, как неуместен запах пороха в гостиной.

«…меж тем, как Государь наш, пребывая при армии, готовится к новым трудам во славу Отечества, в одном из заведений Горного ведомства производятся, как слышно, опыты свойства столь необыкновенного, что молва о них успела уже выйти за стены самого Корпуса.

Говорят, о некоем стекле, которое после удара отзывается продолжительным звоном; о металле, коему приписывают прочность едва ли не каменную; наконец, об учёном Бекетове, который денно и нощно трудится при печах, истребляя на сии изыскания немалое количество казённого угля.

Любопытствующие вправе спросить: с чьего дозволения производятся подобные опыты в военное время, по какому ведомству отпускаются на них средства и известно ли начальству, на что именно обращаются казённые расходы?

Мы не берёмся ручаться за справедливость всех дошедших до нас известий; однако там, где один и тот же слух повторяется с таким постоянством, обыкновенно имеется и причина, его породившая…»

Кавелин дочитал до конца. Лицо его оставалось спокойным — но это удалось с трудом. От трактира до типографии слух дошёл за четыре дня. Четыре дня — и мальчишеская болтовня, пройдя через чьи-то руки, вернулась набранной, свёрстанной, с вопросом «кто дозволил» — вопросом, который в военное время звучит доносом, только разложенным на тысячу читателей разом. Пётр Алексеевич всю жизнь работал с бумагами и знал их скорости: прошение ползёт месяц, донос бежит неделю. Газета оказалась быстрее доноса. Это следовало запомнить.

— Номер не вышел, — продолжил Рунов. — Вчера вечером я имел беседу с издателем. Статья снята, набор рассыпан, наборщик, державший полосу, отправлен на месяц к родне в Тихвин — поправить здоровье. Издатель полагает, что дело в неосторожном упоминании военных расходов, и полагает верно, хотя и не полно.

Он забрал гранки, выровнял лист по краю папки.

— Теперь два вопроса, Пётр Алексеевич. Первый: заметка ссылается на молву — однако составлена человеком, знающим больше молвы. «Прочность уподобить камню» — этого в показаниях кадетов нет, в трактире об этом не кричали. Кто-то донёс историю до редакции и добавил в неё от себя. У слуха, попавшего в набор за четыре дня, всегда есть ноги, и ноги не мальчишеские.

Рунов провёл пальцем по краю гранок.

— Второй вопрос: мои люди, опрашивая по свежему следу трактирную публику, между делом заглянули и в Корпус — обычная проверка обстоятельств. И узнали, что учёный Бекетов, тот самый безумец из подвала, восьмой день лежит в корпусном лазарете с разбитым затылком. Упал, говорят. На ровном месте, надо полагать, поскольку подробностей никто не знает, а сторож при воротах на расспросы отвечает так коротко, как отвечают люди, получившие указание.

Светлые глаза остановились на Кавелине.

— Пётр Алексеевич, я показываю вам, что лежит на моём столе: секретные работы, статья, писанная знающей рукой, и учёный с разбитой головой — всё в одну неделю и всё вокруг одного подвала. На моей службе такие совпадения называются картиной. Хотите — дополните её. Хотите — молчите; принуждать вас мне нечем, да и незачем.

Вот она, развилка.

Кавелин видел её теперь целиком, как когда-то с берега пруда в Царском видел кренящийся фрегат. Молчание было бы верным, по всем правилам, которым он служил двадцать лет, — и молчание оставляло его одного: с вором, которого нечем искать, с газетой, которую нечем остановить, с наблюдением за домом, которое нечем проверить.

Говорить всё было нельзя — «всё» ему не принадлежало. Всё принадлежало человеку, стоявшему сейчас с армией в Силезии, за полторы тысячи вёрст и три недели фельдъегерской гоньбы.

— Дополню, Глеб Сергеевич. В той мере, в какой сочту возможным, — а меру эту прошу принять без торга. Восемь дней назад на Бекетова напали. Вечером, в хозяйственном проезде близ двадцать первой линии, ударом сзади. Часы, деньги, бумаги остались при нём. Взято одно: небольшой предмет, который он нёс с собой и о котором посторонний человек знать не мог. Что это был за предмет, я раскрыть не могу; скажу лишь, что ценность его для чужих глаз возникла в тот же день. Нападавший знал, что искать, у кого и когда. Полиции о происшествии не заявляли — по причинам, которые вы понимаете лучше меня.

Рунов слушал внимательно; только пальцы правой руки один раз, медленно, прошлись по краю папки.

— Стало быть, картина полная, — сказал он. — И в ней два потока. Первый: болтовня трёх мальчишек и газетная заметка — вода мутная, шумная, на поверхности. Второй: нападение, произведённое чисто, без жадности и единой ошибки, в тот самый день, когда предмет обрёл цену. Поток тихий и глубокий. — Глеб Сергеевич поднял глаза. — И заметьте порядок, Пётр Алексеевич: сначала удар в проезде, и лишь два дня спустя — трактир. Тот, кто взял ваш предмет, узнал о работах не из болтовни. У него собственный источник, и источник этот старше нынешней недели. Возможно, он же отнёс историю в редакцию: когда тихий поток хочет спрятаться, он мутит воду выше по течению.

— Я пришёл к первой половине этого вывода шесть дней назад, — искренне ответил Кавелин. — До второй не дошёл. Признаю: она стоит всей нынешней поездки.

— Она стоит дороже, но об этом после. — Рунов сложил ладони на папке. — Теперь моё предложение, и я изложу его так же, как вы излагали свою меру: без торга. Моё ведомство умеет то, чего не умеет ваше: слушать трактиры, читать почту, стоять в подворотнях. Я могу выяснить, кто сидел в трактире в ту ночь ушами, а не глоткой. Кто принёс заметку в «Северную почту» — у редакций короткая память на лица и хорошая на почерк. Я могу поставить глаза у подходов к Корпусу и к вашему дому. Взамен мне потребуется от вас немногое, но твёрдое: имена людей, допущенных к делу, — не к сути дела, к делу; устройство канала, которым идёт ваше сырьё; и слово, что о всяком новом лице подле работ я узнаю от вас, а не от подворотни. Рецептов ваших мне не нужно. Начальства вашего — тем более: под чьей рукой состоят работы, я не спрашиваю сегодня и не спрошу завтра. Есть подписи, которые узнаются по тому, как старательно их не называют.

Последнюю фразу Рунов произнёс совершенно спокойно, глядя не на Кавелина, а куда-то между ним и портретом на стене. Глеб Сергеевич покупал доступ, честно объявив цену, и с людьми, объявляющими цену, можно было иметь дело.

Всё в предложении Рунова было разумно. Именно поэтому Кавелин решил пока ничего ему не давать.

Он видел этого человека час и не знал о нём ничего, кроме того, что тот позволил о себе узнать, а позволяют узнать обычно лучшее. Список людей, отданный сегодня, нельзя будет забрать назад ни завтра, ни через десять лет.

Устройство канала, рассказанное этому человеку, останется в этой комнате навсегда — при этом министре и при следующем, при этой войне и при будущей. Расширять круг людей, знающих о реальном заказе императора, за один вечер, под впечатлением от чужой осведомлённости и чужой любезности, значило строить дальше на песке.

— Глеб Сергеевич, я отвечу вам через четыре дня.

Рунов не изменился в лице.

— Через четыре дня, — повторил он. — Могу я знать, что переменится за эти дни?

— Ничего, — ответил Кавелин. — В том и дело. Если ваше предложение стоит принятия, оно будет стоить его и в воскресенье. Предложения, которые к воскресенью меняют условия, принимать нельзя вовсе. А я, сверх того, имею привычку: решения, которых нельзя воротить, принимать не в тот день, когда мне показали, как хорошо меня изучили. Сегодня я под впечатлением, Глеб Сергеевич. Впечатление — дурной советник.

Несколько секунд Рунов смотрел на него своими светлыми глазами. Потом в комнате случилось нечто, чего Пётр Алексеевич при всей выучке не предугадал: статский советник Рунов коротко, сухо рассмеялся.

— Хорошо, Пётр Алексеевич. Воскресенье, запиской на моё имя через будочника у Синего моста: он знает, куда носить, — сказал он, отсмеявшись.

Рунов поднялся, следом встал и Кавелин.

— Два слова напоследок, и оба дарю без условий, каков бы ни был ваш ответ. Первое: мальчишек я подержу в части ещё сутки — не в наказание, а чтобы мои люди дослушали трактир по свежему следу. Пусть в Корпусе рассказывают о трёх дураках, пострадавших за пьянство; хорошая история о пьянстве надёжно хоронит плохую историю о секретах. Второе: ваша обёртка износилась. «Усовершенствование артиллерийских металлов» — и за это время подле работ не побывал ни один артиллерист? Для ведомостей это ничего. Для человека, который станет смотреть внимательно, это дыра с каёмкой. Газету я остановил. Следующую заметку может остановить только скучная правда. Тайне, Пётр Алексеевич, нужна не тишина. Тайне нужен правдоподобный шум.

— Благодарю вас, Глеб Сергеевич.

За один вечер Рунов успел показать ему слишком много вещей, которых Пётр Алексеевич сам предпочёл бы никогда не увидеть чужими глазами. Хуже всего было то, что статский советник пока ни разу не ошибся.

Обратно ехали прямо, без петель, и эта перемена сказала Кавелину о статусе разговора больше любых заверений. Он велел везти к Горному корпусу.

Теперь донесение Государю наконец складывалось. Неделю Пётр Алексеевич пытался решить, стоит ли тревожить Александра первым удачным образцом и нападением на Бекетова. После разговора с Руновым вопрос стал другим: можно ли впустить полицию в дело, которое Государь велел держать в тайне, если сама тайна уже дошла до трактира, редакции и Особенной канцелярии.

Ответа скоро не будет. Пока фельдъегерь доберётся до Силезии, пока письмо найдёт Государя среди армии и переговоров, пока вернётся распоряжение, пройдут недели. До тех пор решать придётся самому.

У Горного корпуса Кавелин отпустил карету. В окне лазарета на втором этаже горел свет.

Бекетов, разумеется, не спал. Лишённый печи, он теперь воевал с металлом на бумаге.

Кавелин посмотрел на жёлтый прямоугольник окна и пошёл к воротам. Семён Матвеевич уже поднимался со скамьи, вглядываясь в позднего гостя.

— Свои, Семён Матвеевич. К больному.

* * *

Петербург. Воскресенье, 27 июля 1813 года.

К Синему мосту Кавелин приехал ближе к вечеру. Фёдора отпустил за квартал, велев сделать круг и подобрать его на Гороховой через полчаса: объяснять кучеру, зачем коллежскому советнику понадобился будочник, было незачем, а Фёдор обладал тем редким достоинством, что прекрасно умел обходиться без объяснений.

Будочник нашёлся на месте. Сидел у своей будки, чинил ремешок на сапоге и при появлении Петра Алексеевича поднялся с той поспешностью, какую люди его службы проявляют перед хорошим мундиром прежде, чем успеют разобрать чин.

— Глебу Сергеевичу, — сказал он, доставая из внутреннего кармана сложенный и запечатанный лист. — Лично. В другие руки не отдавать.

Будочник взглянул на печать, спрятал письмо за пазуху и только после этого произнёс:

— Будет доставлено.

Письмо Кавелин составлял утром. Первый вариант занял страницу, второй половину, третий он переписал на четверти листа и этим удовлетворился.

«Глеб Сергеевич.

Предложение Ваше принимаю. Сведения, потребные для охраны дела, буду предоставлять в пределах, которые сочту необходимыми. Люди лаборатории в действия Ваших людей без моего согласия не входят.

П. К.»

Четыре дня ничего не изменили. Рунов оставался человеком опасным, чрезмерно наблюдательным и знавшим о чужих делах больше, чем прилично. Изменилось другое: теперь Пётр Алексеевич принимал его предложение без свежего раздражения и страха за Бекетова и без ощущения, что решение вырвали у него правильно подобранным часом.

Фёдор увидел его издали и потянулся за вожжами.

— Управились?

Кавелин сел, поправил портфель у ног.

— Управились.

— Куда теперь?

Пётр Алексеевич на мгновение задумался.

— Домой. Сегодня, Фёдор, можно домой.

Предыдущая главаГлава 8 из 23Следующая глава