Сапоги на лестнице были чужие, и шли они по ступенькам хозяйской походкой — не нащупывая, а сразу на всю подошву. Наверху Лидия придержала люк, и в жёлтое пятно свесились сперва полы чужого пальто, а следом опустился и сам Афанасий Егорыч. Его я не звал и ждал меньше всех. Снаружи мы шли задами и пешком, снег за ночь сошел с крыш и хлюпал даже на мёрзлой грядке, и злило меня вот что: ночь вся впереди, а делать на нее нечего, потому что в кармане пусто и до промывки полнее не станет.
— Селиван сказал, ты нынче считаешь, — бригадир сошел до земли и посторонился, пропуская своих. — Вот и считай при мне.
Следом за ним спустились свои, и свидетелей он притащил не зря. Кого он в них берет? Панкрата Лыкова я знал по забою, а старика узнал не сразу: Никифор Ошурков стоял в чужой телогрейке до колен и держался за перекладину дольше, чем ему было нужно.
— Егорыч, у меня тут потолок низкий, — я подвинул ему табурет ногой. — Шапку сними, а то расшибешься об чужое гостеприимство.
Подпол у Ольги Ремезовой был глубокий, хоть стоя ходи, с земляным полом и горбыльным настилом вдоль стены, а лампа на столе брала только середину. Внизу, у дальнего угла, вода стояла в яме и поднялась выше кольев. На той неделе я вычерпал эту яму ведром до сухого дна и таскал ведра мимо вон тех кадок, покуда не сели плечи, а стена за кадками была для меня просто стеной — дикий камень, кладка на глине, побелка поверх, и все ровно, как ладонь.
Люди сходили порознь, и Лидия наверху заводила их с огорода сама. Тишка Кожин пришел раньше всех и сел у лестницы, у Матвея Шадрина за плечом торчало топорище, Прокоп хромал по ступенькам боком и держал фонарь на весу, а Васька встал у стены, потому что табуретов больше не было.
— Ну, — Афанасий положил кепку на колено. — Сто двенадцать за неделю, Ярослав Дмитрич. И триста сорок непокрытым за прошлый месяц.
— Так.
— Что — так? Ты мне это «так» с самого поста говоришь. А дальше что?
Рубля в этом подполе не было ни одного, и врать было некуда. Что я им выложу на стол? Землю отписали промыслу выписью, заявку заморозили казенным запросом, промывка стоит, а последнее железо лежит в глине у склепа и наверх оттуда не поднимется. Медленно, чтобы слышали все, я взял со стола огарок, поставил его между нами и стал называть подряд, по той же мерке, по какой у меня платится день артельщика.
— Артель — сто двенадцать. Вдове Спиридона Лаптева зимнее содержание с дочерью до Пасхи — шестьдесят. Захару в лазарет кошт и передачи, пока лежит. Селивану за зимнюю езду набежало тысяч восемь, и он их считает лучше всех нас вместе взятых.
— Дальше.
— Дальше плачу долей с гнездовской промывки, как ее пустим. И раньше всех в доле вдова — прежде артели и прежде меня.
Панкрат шевельнулся у стены и промолчал. Афанасий смотрел на огарок, не поднимая глаз, и мял кепку так, что мне стало ясно: наверху он все это уже пересчитал и спускался с готовым. С чем именно он спускался? Этого я не знал и ждал, как ждут у чужого крыльца.
— Те девять, — я подвинул огарок ближе к нему, — что я в пятницу при тебе переложил ей с рук на руки за кобылу с телегой, содержанием не называю. Это было то, что оказалось у меня в руке, и ничего больше. Сосед увел лошадь со двора при тебе, и ты видел, куда пошли деньги.
— Видел, — согласился Афанасий. — Оттого и говорю с тобой, а не с приставом.
— Ну так и говори.
Наконец бригадир поднял голову и поглядел на меня прямо, чего за весь разговор не делал.
— Доля не кормит, Дмитрич. Долей не топят, и в лавке ее не берут. У меня полная изба ртов, и у каждого свои.
— Знаю.
— Не знаешь. У Лыкова баба на сносях, у меня зять всю зиму без места. Промывка твоя — она когда будет? На Пасху? На Троицу? Ты мне назови месяц, я его людям скажу.
— А если назову и совру?
— Тогда я тебе поверю, Дмитрич, и вот это будет хуже всего.
Назвать я не мог, и он это понимал не хуже меня. Афанасий встал, и Панкрат поднялся следом, а старик остался сидеть, разглядывая кладку у себя над плечом. Сейчас он пойдет к настилу и начнет отбирать натурой, подумал я, — так делают все и всегда, и я уже прикинул, что отдам крепь и оставлю лоток. К настилу он не пошел.
— Ничего не возьму, — Афанасий надел кепку. — Ни лотка, ни ведра, ни бруса, ни брезента. Ты залог со скобы в пятницу сам снял, при мне же, и с той пятницы у меня на руках пусто.
— Крепь бери. Доски бери. Топор возьми, Егорыч, топор денег стоит.
— Кто у тебя возьмет хоть железку, тот распишется, что рассчитались, — он поглядел на меня сверху и без злости, и от этого было хуже. — А я не распишусь. Я строку унесу туда, где за такие строки платят.
Вот теперь стало тихо по-настоящему. Тишка у лестницы отвернулся к стене, Матвей завозился с топорищем, а Прокоп поставил фонарь на пол и накрыл его ладонью, будто там дуло. Чем тут ответишь? Ответить мне было нечем: прав он был кругом, и правота его весила больше любой моей.
— Хозяин, — голос у Ярополка был скучный, как у счетовода. — У него доски, а у тебя лестница. Считай, разошлись без обид.
— Спрошу напоследок, — Панкрат подал голос от лестницы. — Доля эта на бумаге пишется?
— Нет.
— Тогда мне вниз незачем.
Панкрат пошел вперед, не дожидаясь бригадира, и сапоги его простучали по ступенькам ровно, без спешки. Афанасий тронул старика за плечо, и они полезли следом, а люк наверху хлопнул и хлопнул еще раз, потому что Лидия придержала его и опустила сама.
Свет от лампы качался, и на месте бригадира было пусто ровно столько, сколько нужно человеку с улицы, чтобы спуститься и сесть. Сивый сел.
— Две тысячи в сутки, день артельщика, — Сивый выложил перед собой шапку и разгладил ее, как бумагу. — Идут с той ночи и по сей час, и конца им пока не видно.
— Конец у ставки есть?
— Открытый.
— Красиво живешь.
— Живу пока, — Сивый смотрел мимо огарка, куда-то в кладку. — И вот еще что. Обещал я тебе давеча назвать, во что мне встал казенный у меня во дворе, да так и не назвал.
— Помню.
— Цена не деньгами. Куда бы мы там ни вышли, в первую дверь иду я, и что за ней — мое. Дальше считай по своей мерке.
— А ты нескромный.
— Я живой, — он хмыкнул и подтянул к себе шапку. — Передачи твоему Захару беру на себя и пишу на свою же долю. Не из доброты. Мне человек без руки должен, а мертвый мне не должен ничего.
Ольга все это время стояла у печного столба и не садилась. Руки она держала под передником, и когда я повернулся к ней, она вынула их и показала пустые ладони прежде, чем я успел открыть рот.
— Ладони я вижу, — руки со стола я убрал и повернулся к ней так, чтобы слышно было всем. — Полотно и мазь ты мне отдала за яму, и той же ямой мы и сочлись. А нынче у тебя в подполе полно народу перед заходом на промысел, и накроют нас — отвечать станешь ты раньше всех. Чем я с тобой за это рассчитываюсь? Вот это и назови.
— Работой, — Ольга кивнула на яму. — Вода стоит с прошлой недели и все прибывает. Отведете нынче ночью — и мы в расчете. К утру не отведете — весной я тут вплавь ходить буду.
— Ночь у нас занята.
— Значит, займите ее заново.
Наверху опять пошли шаги, и по ним я понял, что несут тяжелое и что в люк оно идет боком. Васька с Тишкой сволокли по лестнице кресло, поставили его в углу лицом к столу, а Анастасия сошла следом на руках, ступенька за ступенькой, забранную в аппарат ногу волоча по краю и задевая спицами за дерево. Васька дернулся ее подхватить, но она поглядела на него так, что он убрал руки за спину и отступил.
Сперва она села на нижнюю ступеньку, отдышалась и уже оттуда перебралась в кресло, и заняло это столько, сколько заняло, и никто не заговорил, пока она не устроилась.
— Ты по лестнице зачем? — не выдержал я. — Тебя бы снесли.
— Донесли бы, — она положила на стол что-то маленькое и отодвинула от себя пальцем. — Клади в счет.
Гербовая заколка легла на доски волчьей мордой вверх. Серебро было тёртое, с темнотой в бороздках, и такие вещи с человека не снимают: их отдают сами.
— Волкова?
— Не Волкова, — она не убрала руку со стола. — С понедельника не Волкова.
— Во что тебе это встало?
Она не ответила ни словом, ни числом, по лицу у нее ничего не прошло, и повторять я не стал.
— Ладно, — я хлопнул по столу ладонью в холсте и сразу пожалел. — Вода. Васька, Тишка — настил вон, кадки в сторону, роете канаву от ямы к северной стенке. Прокоп, свети и не лезь.
Работали они быстро, потому что дело было простое. Горбыль пошел вверх охапками, кадки Ольга откатывала сама и ставила их к лестнице стопкой, а под настилом оказалась глина, сырая и жирная, и лопата шла в нее без звука. Канаву довели до кладки, и Тишка на коленях выбрал последнюю перемычку рукой. Вода потянулась по канаве лениво, взялась у стенки и вдруг ушла — не в яму, не вспять, а вбок и вниз, с тем самым звуком, с каким она падает в другую воду.
— Стоп, — Сивый был у стенки раньше меня.
Глину он смахнул ладонью, а после рукавом, и под ней оказалась не кладка. Полотно из полосового железа, в потеках, с обносившимся косяком, и была она замазана вровень и забелена вместе со всей стеной. Я стоял и смотрел на пустое место, где только что громоздились кадки. Сколько раз я прошел мимо этой побелки с ведром? Со счета сбиться можно, а тронуть ее мне и в голову не пришло.
— Ольга Тимофеевна.
— Стояла тут вода, — она не отвела глаз. — Ты ее из ямы черпал, а сюда не совался, потому что тут кадки да полки на кольях и все мое добро на них. Мазано глиной, бито побелкой, а низ и вовсе под настилом. Ты бы ее и через год не нашел, если бы пол не взломал.
Клеймо стояло в верхнем углу, под окалиной, и Сивый расчистил его свечой и ногтем: круг, а в круге бородка ключа поперек.
— Откуда знаешь? — спросил я, потому что она не удивилась ни разу.
— Дед мой это ставил.
Сказала — и ничего к этому не прибавила, а спрашивать, где я такое клеймо видел раньше, не стала ни в тот раз, ни в этот. Сивый между тем присел у створки и оглянулся на меня, и я вынул из-за пазухи то, что он за зиму не раз тянул к себе, а взять так и не взял, — гранёный ключ с квадратным жалом.
— От такой, — Сивый кивнул мне на личинку, и я приложил к ней жало, не вставляя. — Ключниковой работы дверь, Ключниковой работы ключ. Их две.
— Где вторая?
— Под Дровяными складами, — Сивый подождал, пока я уберу ключ за пазуху, и только тогда поднялся. — Я к ней смолоду чужую долю приношу и кладу под порог, потому что отпереть мне ее нечем.
— Что за ней?
— Пойдем — увидишь. А сейчас не скажу.
Ключа он у меня не взял и не попросил, и в этом было больше, чем во всей его открытой ставке. Свечу он поднял к щели над косяком и повел медленно, снизу вверх и обратно, и пламя у щели легло набок и стояло так, не мигая.
— Гляди сюда, — он не оборачивался. — Ляжет и стоит — ход живой и тянет вбок. Заваляется и выпрямится — за поворотом глухо, и дальше идти нечего. Больше тебе про это знать незачем, а этого хватит, чтобы не помереть дураком.
Долго пламя стояло набок.
Снова наверху стукнуло, и по лестнице пошли обратно те же хозяйские сапоги. Афанасий спустился до половины и остановился, а следом за ним, боком и держась обеими руками, полез старик Никифор.
— Голоса у вас, — буркнул бригадир. — На весь огород.
Молча Никифор сошел вниз, прошел мимо стола и мимо Сивого и положил ладонь на железо раньше, чем Ольга успела открыть рот.
— Ключниковых, — сказал Никифор. — Круг и бородка. Я через нее мальчишкой откатывал.
— Ты?
— Я. Тут промывка старая, гнездовская, посад на ней и стоит. Ходы под всем посёлком, только их снизу засыпали, где могли.
Он подошел к столу и провел по столешнице сухим пальцем, и все встали так, чтобы видеть, — даже Тишка, стоявший до того боком ко всему.
— Дверь — вот, — палец уперся в край доски. — Отсюда ход берет вбок, к речке, и ниже пойдет. Отойдешь порядочно — будет старая рассечка, ее водой заваливало и в мое время. Мимо. Дальше вот так, коленом, и вылезешь под самый заклад.
— Под заклад, — повторил я.
— Под работный заклад при посёлке, — старик посмотрел на меня из-под бровей. — Не под казенный промысел, тот выше и в другую сторону. Промывка шла аккурат под воротами и под тёсом. Забор ваш поверх нее и ставили, а внизу его нет.
Забора внизу не было. Я поднял глаза на люк, где стояла Лидия и не спускалась, и вспомнил, что за этим тёсом сидит ее муж, что она это знает и что мы с ней об этом не говорили и сегодня не будем.
— Так, — Сивый выпрямился от двери. — Ход живой, но он залит. Сушить его нечем: насос лежит в глине у склепа и наверх оттуда не пойдет. Значит, по воде и вслепую.
— По грудь?
— Где по грудь, где выше. Кровля местами низкая, и голову там придется нести на боку.
— Тогда разбираем места, — я оперся о стол здоровой рукой. — В дверь идет Сивый, по своей же цене. За ним я. Прокоп, свет твой, как всегда, и держишься ты за мной вплотную, чтобы у меня спина была освещена, а не затылок.
— Ладно, — отозвался Прокоп и подтянул фонарь ближе.
— Матвей — крепь. Что успеешь завести на ходу, то и заводи, а на рассечке решай сам. Тишка — вода, ты у нас в ней понимаешь.
— В воду полезу, — Тишка Кожин выговорил это громко и внятно, чтобы слышали все. — Хоть по горло полезу. А поближе к тебе не стану, Дмитрич, ты не обижайся.
— Не обижусь.
— А рассечку чем обходить, если она под завалом? — Матвей поднял голову от топорища.
— Поверху, если найдем поверх. Крепи там нет и не было.
— То-то и оно, — Матвей опять уткнулся в свое. — Что понесем на себе, тем и обойдемся, а понесем мы мало, потому что по воде много не унесешь.
— Понесем мало, — согласился я. — И назад тем же местом. Васька — веревка и обратный конец, наверх выходишь всякий раз, как она ляжет слабо. Никифор Матвеич, тебя не зову.
— А я пойду, — старик сел на табурет, оставленный бригадиром, и положил руки на колени. — Докуда ноги донесут. Вы там без меня в рассечку уйдете, и вода вас доест.
Последнего места я не назвал, потому что называть его вслух не собирался вовсе. Сивый назвал за меня.
— Ворота остаются. Наверху, у створки, кто-то должен стоять от начала и до конца, иначе нас встретят на выходе, — он поглядел на кресло в углу. — Ее туда не поставишь. Вниз я ее не пущу: ход низкий, залитый, а у нее в ноге железо. Она там сядет, и мы все сядем с ней.
— Ворота беру я.
— Не берешь.
— Беру, — она подкатилась к столу сама, обеими руками, и колесо чиркнуло по мокрой глине. — Вниз ты меня не пускаешь, и правильно делаешь. Наверху же ты хочешь поставить того, кто в случае чего убежит. С ворот не уходят, а мне и уйти не на чем.
— А ты подумала, что там за створкой стоит и с какой стороны оно к тебе выйдет?
— Подумала.
— Чем держаться будешь, когда выйдет?
— Тем же, чем и ты. Больше у меня ничего нет.
— Дура ты, барыня.
— Уже не барыня, — Анастасия положила ладонь на стол рядом с заколкой, но заколки не тронула. — Ярослав Дмитрич, я не спрашиваю. Я говорю.
Ольга сняла с гвоздя ведро и поставила его у клеймёной створки, и это был весь ее ответ на то, что тут при ней решали. Сивый посмотрел на меня, я на него, и думали мы одинаково: сказать тут нечего, а место это худшее из всех. Афанасий с лестницы кашлянул и полез вверх, и старика на этот раз с собой не позвал.
— Егорыч.
— Не распишусь, — бригадир не обернулся. — И строку унесу. А деда тебе оставлю, он сам напросился, и я ему не отец.
Люк за ним затворился негромко, и наверху Лидия задвинула щеколду.
— Час выхода, — Сивый уже стоял у лестницы и застегивал ворот. — Мне до складов и обратно, и я привезу веревки и лишний фонарь. Раньше меня не начинай, а позже полудня не жди.
— Ярослав Дмитрич, — Ярополк подал голос ровно, будто и у него был свой счет к этой ночи. — Ты им место назвал, а себе не назвал. Про третью зарубку они не знают.
— И не узнают.
Я оглядел свой подпол. Лампа догорала, мокрая глина под ногами блестела, вода уходила за клеймёную дверь ровно и без пузырей, а народ мой стоял и сидел вокруг стола так, будто мы тут подряды раздаем, а не лезем в затопленную выработку под чужие ворота. Смешного в этом было ровно столько, чтобы не заплакать.
— Значит, договорились, — я поднял огарок и погасил его пальцами в холсте. — Места разобраны, ни рубля на всех, и срок наш весь впереди, целый и до последнего часа бесполезный.