К книге
Право КровиГлава 23. Улика
77%
Глава 23. Улика
23

— Не годы, а до первого моего донесения, — я подвинул лампу к его локтю, чтобы свет лег на стол, а не нам в лица. — Значит, писать я вам его буду нынче же.

Гронский ордер в карман не убрал и на стол не вернул, а держал сложенным и постукивал ребром по доске ровно и негромко. За стеной, в предбаннике, Аглая гремела вьюшкой и уходить не собиралась. Баня была нам и жильем, и конторой, и топили ее не для пара, а чтобы было где посадить человека.

— Одно уточню раньше прочего, — он положил ордер плашмя и накрыл его ладонью. — Откуда у безродного казенный наряд на осмотр? Такой бумаги тебе не дадут ни по заявке, ни по знакомству, и подарить ее тебе некому…

Наряд я вынул из-за пазухи и положил рядом с ордером, числом кверху, чтобы Аглая за стеной все слышала.

— Взял у человека на броду, при надзорном и при понятом. Лежал он в снегу связанный, а за пазуху полез сам и не за железом, и подал бумагу щепотью, как подают в конторе.

Вьюшка за стеной замолчала, а Гронский бумагу в руки не взял, только развернул ее к лампе и поставил палец на число. Что он вычитывал там столько времени, если строку под шапкой прочитывают в один взгляд? Лицо у него не менялось вовсе, и по лицу я не понял ничего, а понял по пальцу: он его так и не снял.

— Число стоит днем раньше, чем со двора ушло письмо, — я выговаривал это ему, а проверял на себе: про себя оно у меня не сходилось с самой дороги. — То самое письмо, что я диктовал Лидии при Аглае и с Аглаиной руки. Выходит, наряд выписали не по нему?

— Выходит, — ответил он не сразу.

— Тогда и на реку они шли не смотреть…

— На реку они шли на тебя, — Гронский снял палец с числа и вытер его о рукав, как вытирают пыль. — Ловушку твою ждали, Чернышев, и ждали не наспех.

Аглая внесла домовую книгу под мышкой, поставила на угол стола и не открыла, а карандаш положила сверху, поперек: чтоб видно было.

— Ночь, вторник пошел, — объявила она в сторону, не нам. — Кто у нас сидел и с какого часа, я запишу сама, чтобы после не было спора. Час-то который ставить, хозяин?

— Ставь по своим ходикам, они у нас одни на весь двор.

Гронский на книгу глянул коротко и трогать ее не стал. Из кармана пальто он вынул плоскую жестянку из-под леденцов, встряхнул ее у уха и вытряхнул на стол бирки с моего же «Талого Лога». Легли они рядом, звякнув о доску, а жестянку он закрыл и убрал.

— В прошлый раз ты про них помянул, а я накрыл их ладонью и завел речь о другом. Спрашивай.

— Кто вам их принес? — спросил я, уже понимая, что услышу имя.

— Их мне положили на стол из соседней комнаты, до всякого дела, без протокола и без описи, пока я ходил вниз, — ногтем он сдвинул обе бирки в линию, номер к номеру. — Положил письмоводитель Устин Дудин.

Имя это мне не сказало ничего, а запомнил я его сразу: выговорил он его не так, как выговаривают имя чужого. А кем ему приходится этот Дудин — сослуживцем, приятелем, родней? Допытываться я не стал: про такое спрашивают один раз.

— И чтобы ты рук не путал, — Гронский подобрал с доски крошку и щелчком сбил ее на пол, — донос на твоего Захара подал стряпчий Крыж. Рука покупная, морозовская, и с покупной рукой я знаю, что делать: ей можно перебить цену, ее можно посадить, ей можно показать хозяина. Дудин мне свой, казенный, сидит через стену двадцать лет, и за это ему не платили ни рубля. Оттого он и хуже.

— Хуже покупного? Чем же?

— Хуже всех, кого ты видел, — протянул он без нажима, как тянут о погоде. — Купленный делает ровно то, за что взял, и ни на волос больше, а этот делает, что считает нужным, и считает он давно, и не в мою пользу…

— И вы к нему пойдете сами?

— Пойду. Сам, без бумаги и без начальства над собой, потому что бумаги мне на своего же никто не выпишет, а начальству про это докладывать я не стану вовсе.

Аккуратно он сдвинул ордер и наряд углами вместе, повернул оба ко мне и придержал так, чтобы под лампой лежало поле, шапка и низ, а строк я не видел. Строк мне и не надо было. Сетка на обоих шла та же, лиловая, с той же рябью в углу и с тем же слепым оттиском под шапкой, и по краю на просвет проступал тот же водяной шов. Выходило по всему, что стол тут один, пачка одна и рука, писавшая обе шапки, тоже одна.

— Понял? — он убрал листы в папку.

— Понял. Обе бумаги из одной пачки.

— Клади сюда же свою четвертушку, — напомнил он и поднял голову. — Ту, с числами и часами, по каким за тобой ходили. Про нее я знаю не от тебя, так что не отпирайся.

Аглая ждать, пока я отвечу, не стала. Ладонь она положила на домовую книгу, а открывать ее так и не открыла.

— Лист этот пришел в укладке из Гнезда и лег хозяину в руку при вскрытии, и в опись я его внесла при нем же, — пояснила она ровно, как поясняла при Совете. — На реку хозяин унес его с собой и назад с ним не пришел. Там он и остался, на льду. Взять его тут не с чего, и я вам не покажу того, чего в доме нет.

— На льду, — повторил Гронский и потер бровь. — Ну хоть где-то она лежит честно.

Васька сунулся в дверь погреться, увидел казенного и вышел, а за ним в проеме мелькнул Тишка, глянул на нас и не вошел вовсе. Слышно было, как он отходит от крыльца дальше обычного. Гронский на дверь не оглянулся, расстегнул пальто, сел свободнее, будто у себя, и стал платить мне за то, что я выложил. Платил он не словами и не обещаниями, а перечнем того, чего у него уже нет.

— Смотри, во что мне твое дело встало. Из дела у меня забрали вещевую опись и оба протокола с прииска. Секретаря с машинисткой перевели наверх, с прибавкой обоим, и они мне в глаза не смотрят. Ордер на тебя, по моему же делу, выписали, провели и отправили в город, покуда я ездил на прииск, и подписи моей не искали.

— А внизу у него так и пусто.

— Который день пусто, и держится он на одном этом, — Гронский поднял ордер за угол и уронил обратно на доску. — Внизу полагается стоять руке того, за кем числится дело, а числится оно покамест за мной, и исполнять эту бумагу некому. Княжну увезли к отцу. У отца врач, у врача бланк, а на бланке пишут не то, что она наговорила в горячке, а то, что ей угодно. Долго ли на это уйдет, как думаешь?

— Про сроки я вам не судья.

— Меньше, чем ты успеешь съездить куда собрался…

Аглая налила ему из чайника и поставила кружку рядом, и он ее придвинул, но не выпил ни глотка за весь разговор. Печь потрескивала, от каменки шло тепло в спину, и в этом тепле было слышно, что во дворе не спят. Прокоп волок что-то по мерзлому, ведро стукнуло о колодезный сруб, собака взлаяла на дорогу и замолчала.

— Теперь мое, — Гронский повернулся ко мне всем корпусом. — Подписку с тебя брал я сам, и выкроил ты ее себе самую узкую, какую сумел: разборщик чужих клейм, внештатный, являться по вызову, доносить о всяком разе, как положишь руку на горло. Служишь ты, стало быть, уже, и об этом мы не торгуемся. Перепишем ее на моего человека по моему делу: ходишь, куда пошлю, смотришь, на что укажу, отчитываешься мне, а не в очередь и не по вызову. Понимаешь, чего я прошу?

Ярополк отозвался у меня внутри впервые за вечер, и голос у него был не сонный и не ленивый, а такой, каким называют цену: служилый без своей земли есть чужая рука, а кто руку отдал, тот землю после не держит.

— Нет, — я собрал со стола обе бирки и положил их перед ним, номерами вверх. — Подписка останется, какая есть. По вызову приеду, про всякий раз напишу своей рукой, а ходить, куда пошлете, не буду.

— Почему не будешь? Чем тебе плохо под моей рукой?

— Потому что вашего человека по вашему делу отберут у вас вместе с делом, и ходить он будет туда, куда пошлет соседняя комната. Вы мне это сами и сказали.

Гронский молчал дольше, чем молчат от обиды, и в этом молчании я успел испугаться, что перегнул, и решить, что не перегнул. Верхнюю пуговицу на пальто он застегнул так, будто собрался выйти, и не вышел.

— Ладно. Тогда возьму вещью, — пуговицу он расстегнул обратно и сел плотнее. — Мне нужен живой человек, тот самый, с реки, и двор, где он лежит. Не рассказ про него, не твоя опись, не твое слово при ключнице, а он сам, лежащий, и адрес, куда ехать сейчас.

Отдавать надо было все и разом: половина тут не покупалась, и понимал я это еще до того, как он вошел. Я и отдал: зовут Аникей Гущин, ходил по бечевнику с ночи пожара, лежит пустой, живой, ест с ложки, голос при нем остался. Держат его в промзоне, у Дровяных складов, в коробе, у сталкера, взявшего его за долю с первой промывки. И за пазухой у него казенная бумага, свернутая вчетверо, — на льду он ее разворачивал сам.

— Что ты за него хочешь? — Гронский повел плечом.

— Часы. Не бумагу, не милость и не поблажку, а время, в которое за мной не приедут.

— Сколько тебе их надо?

— Двое суток, и меньше не возьму.

— Сорок восемь часов я тебе дам и дам их собой, а не бумагой, — он повернул руку и посмотрел на циферблат, но часа не назвал. — Бумаги на такое не бывает, и не проси, а если бы и была, ей цена та же, что ордеру без подписи. Пока дело за мной, за тобой не приедут: ехать по моему делу без меня им неудобно. Станет удобно — я тебя не удержу и врать про это не стану.

— Мне и этого хватит с избытком.

— На что тебе двое суток? В Гнездо, что ли? — он усмехнулся углом рта, невесело. — Туда обернуться и назад — дело полудня.

— Съездить я и вчера съездил, — выговаривать это было противно. — К закладу меня не пустили. Провели вдоль тесового забора от угла до угла, показали ворота с той стороны, где ворот нет, и назвали цену: полтораста тысяч за душу, и не за мою. Время мне нужно не на дорогу, а на забор и на эти деньги, которых у меня нет ни рублем.

— Полтораста, — он хмыкнул в сторону, без всякого веселья. — За такие деньги артель ломит породу всю зиму. У тебя, Чернышев, нет ни артели, ни зимы.

Он расстегнул папку, вынул чистые листы и подвинул их ко мне со своей ручкой.

— Пиши, — велел он. — По подписке, про воскресенье, про лед и про то, что ты там с человеком сделал, — своей рукой, с числом и с часом.

— Сутки просрочены. Какое число мне ставить?

— Ставь верное, а сутки я беру на себя.

Писал я долго: правая ладонь под холстом держала ручку плохо, а левой я не писал вовсе. Гронский за спиной не стоял и в лист не заглядывал, а ходил от стола к каменке и обратно, и половица под ним всякий раз попадала та же. Аглая унесла кружку, вернулась и села в углу с домовой книгой на коленях, лицом к двери.

— Кузнецкое дело я веду не первым, — уронил он мне в спину, не оборачиваясь. — До меня его вел человек, и человек этот мне не чужой…

На этих словах я поднял голову и посмотрел ему в спину. Он стоял у каменки, грел ладони над плитой, и по спине его не читалось ровно ничего.

— Пиши, не оглядывайся.

Дописанное он прочел стоя, у лампы, ни строчки не выговорив вслух, сложил вдвое и убрал в папку. Внизу он приписал сбоку свой час и несколько слов, подписал приписку сам, и вот тут заверенное число впервые встало не против меня. Наряд Ерша он толкнул мне через стол обратно.

— Забирай назад и вози при себе, не вынимая.

— Зачем он мне?

— Затем, что сличать мне будет нечем, а сличать придется, — молния на папке пошла у него разом. — У себя в управлении такой бумаги я не достану: выпишут, проведут и подошьют без меня, как ордер. Держи в кармане и не показывай никому, даже мне, пока не попрошу.

Васька вывел машину со двора задом и до промзоны гнал, как гоняют, когда сзади сидит казенный: ни разу не тормознул на колдобинах и ни разу не оглянулся. Гронский сидел прямо, папку держал на коленях, а телефон вынул, глянул на окошко и погасил, не поднося к уху. И кому же он не отозвался при мне, если окошко погасло, а руку от кармана он так и не убрал? Гадать было некогда: у переезда стоял тягач с погашенными фарами.

Сивый вышел на стук не сразу, а когда вышел — встал в створке грудью и казенного во двор не пустил, хотя тот и шагнул.

— Погоди, начальник, — проворчал он Гронскому в лицо, а рукой показал на меня. — С хозяином сперва перепишем, при тебе же, чтоб после не было разговора.

— Переписывай, коли надо.

— Долю с промывки я с тебя снимаю, — Сивый повернулся ко мне и говорил уже только мне. — Прииск твой стоит, промывки нет, и доля моя стоит ровно ноль. Пиши мне день артельщика: две тысячи в сутки, с той ночи и по сей час. И отдельно за то, что двор мой увидит казенный человек, а цену этому я назову не сегодня.

— Согласен, пиши с той ночи.

— Слово при своем парне и при нем, — он мотнул подбородком на Гронского, а створку отвел. — Заходи.

Двор был засыпан снегом с угля, черным поверху и белым в изломе. Матрена вывела пустого, держа его за локоть, как водят слепых, и посадила на короб у стены. Сел он ровно так, как его посадили, и сидел, положив на колени мертвую руку и живую. Молча она поправила ему шапку и отошла к сараю, а на нас не глянула вовсе.

Спроса Сивый ждать не стал, а шагнул к коробу, оттянул на пустом полушубок, вынул у него из-за пазухи сложенный вчетверо лист и положил его на крышку, разгладив ладонью от середины к углам.

— Я его вез сутки и обшарил сразу, как всякого, — на крышку рядом с листом легли дешевые часы на резинке, портмоне и кольцо с камушком. — Часы взял, деньги взял, кольцо взял. Бумагу вернул на место, потому что бумага не деньги, а с чужой бумагой в кармане человека и продать никому нельзя.

Рядом я выложил свой наряд, Васька посветил телефоном сверху, и оба листа легли под общий свет: бумага та же, до последней ряби в углу и до слепого оттиска под шапкой. В левом верхнем углу отпускной стояло от руки имя — Гущин Аникей, — а ниже имени шла подпись, короткая, с длинным хвостом, заваленным влево.

Гронский наклонился к крышке, посмотрел на эту подпись и выпрямился. Ни слова про нее он не проронил, а проронил другое, тихо и себе под нос.

— Двадцать лет через стену, — сказал он себе, не мне.

Крепко он взял пустого за подбородок, повернул его лицо к фонарю и держал так, пока не убедился. Гущин не сопротивлялся, смотрел мимо, и в глазах у него ничего не двинулось.

— А этого я знаю и в лицо, — он выпустил подбородок и вытер пальцы платком. — Он у меня проходил свидетелем по кузнецкому, и отпустили его вот этой самой бумагой, из соседней комнаты, перед самым вашим пожаром. Оттуда он ушел живым и на своих ногах. Нового производства я на него заводить не стану.

— Как это не станете?

— А вот так. Кладу его в свое дело, тем же отпущенным свидетелем, каким его и выпустили, и везу не в морг, а в казенный короб и в казенную опись. Пока он дышит, он улика на того, кто его выпил.

— И на меня заодно.

— И на тебя, Чернышев, — он выговорил это без всякого нажима, как выговаривают очевидное. — В описи, под номером. И предъявить его сможет всякий, у кого окажутся ключи, — хоть я, хоть тот, кто сядет на мое место.

Матрена сунула пустому в карман полбуханки, Гущина взяли под руки и повели к машине, и он пошел сам, переставляя ноги и не оглядываясь. Короб мы грузили вдвоем с Васькой, а Сивый стоял в стороне и смотрел, как казенный человек забирает со двора то, за что с меня взято по дню артельщика. Ни слова он не проронил, а по лицу его было видно, что двор этот он бросит.

Гронский поднял рукав и посмотрел на часы под фонарем, и смотрел нарочно долго, чтобы видели все во дворе.

— Сорок восемь часов тебе идут от этой минуты, — рукав он опустил и одернул. — Не будет тебя к этому часу — приеду сам, и приеду не один, и часы твои пойдут уже казенные.

Папку он понес под мышкой, а у дверцы остановился, расстегнул пальто и переложил одну из бумаг за пазуху, во внутренний карман. Нарочно он переложил ее так, чтобы я видел, и подождал, пока досмотрю.

— Которую вы взяли?

— Ту, что мне пригодится, если ты не вернешься, — дверцу он придержал и в машину не сел. — Переспросишь — услышишь ровно то же самое.

Машина ушла со двора раньше нас, и по фарам было видно, как она взяла не на город, а на объездную. Изнутри Сивый закрыл створку и задвинул брус. Матрена стояла у сарая с пустой шапкой Гущина и не уходила.

— Куда, хозяин? — Васька уже держал руку на ключе.

Домой было ближе, и дома оставались Аглая с книгой, Прокоп, крепь у лаза и пустая заявка. За Севастьяна просили столько, сколько мне неоткуда было взять, и не было ни человека, готового дать эти деньги под мое слово, ни бумаги, по какой их занять. Чем я собирался брать этот забор — голыми руками? Часы мне отмерили вслух, при свидетелях, и останавливать их никто не собирался.

— Не в Стужино, — я сел вперед и хлопнул дверцей. — Гнездо обойдешь низом, по старой отвальной, а фары погасишь у моста.

Первый час из отпущенных ушел у меня не на дорогу и не на сон: мы встали в темноте с задов работного заклада, там, где меня днем не водили, и я, не выходя из машины, стал считать тесовые доски от угла до фонаря.

Предыдущая главаГлава 23 из 30Следующая глава