К книге
Право КровиГлава 22. Нижняя дорога
73%
Глава 22. Нижняя дорога
22

Насилу кольцо вышло из гнезда, отскочило от притолоки и упало в мокрый снег Прокопу под ноги, а фонарь поехал за ним по земле, шаря между корней. Ночь стояла глухая, и от будки работного заклада меня завернули затемно, так что ног я под собой не чуял и ни разу не грелся. Зубило было свое, из родовой укладки, им же я снимал с притолоки мох.

— Нашел? — Аглая держала домовую книгу на локте и карандаш вынула заранее.

— Под лапой лежит, у самой воды, — Прокоп разогнулся и подал кольцо мне в горсть, не обтирая.

— Пиши так: кольцо с притолоки снято при тебе, при Прокопе и при Матвее, и лежит у меня в кармане…

Карандаш пошел по строке ровно, без остановки на моем имени, и я опустил кольцо в нагрудный карман и застегнул его на пуговицу. Матвей подхватил доски и повел их в шов, примеряя нижним краем, но створ ходил под руками, и доски не сели. Молча он налег на них коленом, повел нижнюю вбок и отступил, вытирая ладони о штаны.

— Не станут, хозяин. Держать нечем, дерево гуляет, а гвозди старые и в труху… Хоть на всю ночь тут встань — не сядут.

— Ну и пускай стоит открытым.

Открытым он и остался, и с гнездовской дороги его видно издали вместе с белой глиной и вчерашней крепью — вместе со всем, что мы тут наворочали. Внизу Прокоп повел фонарем по внутренней стороне досок, и я увидел то, чего от воды видно не было: кованые шляпки биты с этой стороны, изнутри, и биты нашим железом. Зубило я приложил к ближней шляпке, и след лег в след, зуб в зуб. Запирался, стало быть, свой, и запирал он не вход, а то, что под плитой.

— Изнутри заколачиваются, когда бежать уже некуда, — Прокоп подержал свет на шляпках, чтобы видно было всем, и выговорил это ровно и коротко, как считают убыток.

Граненый ключ я вынул из гнезда в полу сам и при всех, и плита под ним подсела на палец и встала намертво, а по краю ее пошел сухой шов, будто камень слипся с камнем. К своей жиле не подойти было ни от крови, ни от руки, покуда железка лежит у меня в кармане, и это я тоже велел записать. Аглая писала, а я стоял и смотрел, как на ее карандаше сохнет мокрая крошка.

— Аглая Никитична, — я взял книгу за угол, чтобы она подняла голову. — Обрыв в тетради — не вырванный лист. Тот, кто писал, дошел до имен и перестал их помнить, потому что платил тем же счетом, каким плачу я. И спрашивать имена больше не у кого, кроме него, а его нет.

Кивнула она так, как кивают на цену, названную кем-то до тебя, и дописала строку до конца.

Небо над баней не серело, когда стукнула калитка и во двор боком вошел Сивый, званый с вечера. Здороваться он не стал, скинул с плеча пустой мешок на крыльцо и первым делом протянул руку ладонью кверху, и я знал, за чем. Придирчиво он вертел граненый у фонаря, скреб ногтем грань, подносил к самому носу и нюхал, как нюхают крупу, а вернул мне в ладонь, ничего не назвав.

— Дорого?

— Не сегодня, Чернышев, — Сивый обтер пальцы о полу. — Половина всего, как по весне сговорено, и я за ней еще приду. Ты за нее не бойся, я не забываю.

— Я не боюсь. Ты за другим шел.

— За другим и шел. Веди, погляжу.

Аникея Гущина мы выводили из бани с Прокопом, и он вышел сам, только надо было поставить его на ноги и повернуть лицом к двери. Послушно Аникей встал, куда поставили, прошел, куда повели, и сел в короб, куда посадили, а руки все время держал перед собой и разглядывал их, будто примеривался, чьи они. Неспешно Сивый обошел короб кругом, взял пустого за подбородок, повернул к свету и опустил.

— Живой, целый, не буянит. Такого держать — одно кормить…

— Сколько?

— Деньгами ничего, у тебя их нет и не будет до весны. Долю возьму с промывки, как пойдет вода.

— Возьмешь.

— И вот еще что, — он полез в короб, поправил под Аникеем солому и поглядел на меня снизу. — За душу из заклада тебе назвали сто пятьдесят тысяч, я слыхал. Это семьдесят пять дней артельного заработка, по две тысячи на день. Есть у тебя столько дней, хозяин?

Тишка правил до поворота, вернулся молчком, отвел лошадь и стал держаться от меня на шаг дальше, чем держался прежде.

К назначенному часу я стоял на колее один, с сумкой бумаг под мышкой, на самом броду через Талицу, и вода шла у меня по щиколотку, потому что нижнюю дорогу за ночь развезло. В письме, писанном Аглаей под мою диктовку, а подписанном и увезенном Лидией, стояло ровно это: хозяин поедет нижней дорогой, один, и бумаги будут при нем. Подвода с Васькой, Тишкой и креслом стояла за поворотом в ольшанике, откуда виден брод и не видно колеи, а Анастасия сидела на ней, укрытая тулупом по грудь.

Пришли они той самой дорогой, какую сами и назвали, полной машиной и второй следом. Подрубленная с ночи лесина легла поперек колеи, едва передняя взяла подъемчик, и та встала, зарывшись носом в кашу, а задняя пошла низом, в объезд, как ходят все, кто эту дорогу знает, и села в талую воду по ступицу. С подводы, сидя и не поднимаясь, Анастасия положила по ней грозой — не по людям, а по железу, — и мотор захлебнулся и стал, и запахло горелой обмоткой.

Старший вылез из передней машины и ударил с ходу, в упор, без слова и без замаха, школой холодной и незнакомой. Приняв на правую руку, я не повел взятое в горло и не отдал назад по нитке — по нитке отдать значило бы назваться, потому что хозяин получает свое обратно в руки и знает при этом, чья рука ему вернула, и в зале у Волковых так и вышло, и там мне об этом сказали вслух, при всех. Под подошвой у меня была живая вода, и я повел чужое вниз, через ногу, в брод. Глухо вода приняла чужое и ничего не отдала обратно.

Дальше пошло руками. Старшего я взял через бедро и положил лицом в снег на обочине, а Тишка с Васькой уже волокли от подводы вожжи и вязали остальных подряд, начиная с тех, кто сидел в севшей машине и вылезал через окно. Легли они все в снег, обе машины стояли, крови не было ни на ком, и под правым рукавом у меня ничего не прибавилось — я это проверил, стоя в воде, потому что своего счета боялся больше, чем всех их, вместе взятых.

Ерша я ждал с обрезом и брал с ходу, а он полез за пазуху не за железом, а за бумагой и подал ее мне двумя пальцами, аккуратно, как подают в конторе.

— Наряд на осмотр груза, — выговорил он, отплевываясь снегом. — С печатью, с числом и с часом. Читай, грамотный…

Печать была не морозовская и рука не морозовская, а число под ней ложилось не на тот день, и вникать в это на броду было некогда.

— Осмотр чего?

— Чего покажут. Наше дело подъехать.

Тяжело старший приподнялся на колени и заговорил в снег, не поворачивая головы, ровным служебным голосом человека, привыкшего к тому, что его записывают.

— Гильдейский надзорный, при исполнении, — он назвал себя по имени и по конторе. — Чернышев, куда делся мой прием?

— Не понял тебя.

— Ко мне назад не пришло ничего. Совсем ничего, слышишь? Сорвался с руки на моем часу и на моей версте, и это уже не спор двух дураков на дороге, а строка…

Из-под полости задней машины вылез лишний, в мой счет не входивший: немолодой мужик в валенках, с клеенчатой книжкой и с карандашом, и он даже не встал в сторонку, а прямо там, стоя по щиколотку в талой воде, дописывал начатое. Писал он час, версту и наши имена, и чем взят выезд, и отдельными строками — весь примененный на дороге дар, свой на каждого, включая грозу с подводы. Молча я стоял и смотрел, как он пишет, и понимал, что чем чище я взял эту дорогу, тем полнее его книжка.

— Понятой со стороны, — объяснил он мне, не отрываясь. — Приглашен под наряд.

— Чья гроза с подводы? — он поднял голову и поглядел мимо меня, в ольшаник, где стояла наша лошадь.

Отвечать я не стал, и за меня ответил Ерш, сидя в снегу со связанными за спиной руками и даже как будто с удовольствием.

— Волкова, — выговорил он. — Княжна Волкова, с пожара у них на дворе живет, я ее там всякий день вижу. Так и пиши: Волкова.

— Сами писать будете? — понятой перевернул страницу и поглядел на меня поверх нее.

Писать я был обязан немедля и без деления на большое и мелкое, так стояло в подписке, и не написать значило порвать ее своей рукой. Листок я взял у него, встал на колено на подножку севшей машины и написал сам на себя: час, версту, что применил и как. Наскоро понятой заверил мое донесение своей рукой и своим часом, забрал оба листа, спрятал книжку под ватник и пошел в гору, к дороге, где его ждала машина.

Наряд с печатью я сунул во внутренний карман, к кольцу и к ключу, и, застегиваясь, понял, чего он стоит. Бумага была ихняя, взятая своими руками, а не купленная и не пересказанная с чужих слов, — и предъявить ее я не мог нигде и никому, потому что предъявить значило вслух назвать, как она ко мне попала.

Три волковские машины стояли у стужинского забора прежде, чем наша подвода дошла до ворот, и стояли не малое время: снег под ними подтаял и осел. Выходило, что посланы они были от самого дома, о нижней дороге не знали ничего и ждали не меня. Старший вышел навстречу, руки не подал и не поздоровался, а прошел мимо к подводе, и люди его сняли Анастасию вместе с креслом и вместе с чурбаком, подложенным Васькой ей под аппарат, и понесли к машине, ступая осторожно, как несут мебель.

— Аглае Никитичне, — старший положил ключнице на руки бумагу, не развернув ее и не прочитав вслух ни строки, и выговорил остальное сам, глядя поверх крыш. — Род не признает ни долга жизни, произнесенного на Кузнецком при страже, ни вассальной клятвы. Родового согласия на них не давали. Копия ляжет в Совет сегодня же и к ее строке в реестре.

— А поручительство? — Аглая держала бумагу на весу, не прижимая к себе.

— Поручительства род снять не может, оно принято под ее личное имя, — выговорил он это ровно, без всякого выражения, и добавил дальше то, ради чего, видно, и ехал. — Содержание княжны с сего числа выдается в отцовский дом. Девятьсот тысяч в год, и ни рубля из них по ее слову на сторону не идет. Все, что за ней стоит, стоит за ней одной.

— Куда вы ее?

— Домой.

Она не сказала ни слова — ни им, ни мне, ни Ваське, что держал ей дверцу и не знал, куда девать руки. Пока кресло вдвигали в багажник, я стоял у столба и держался за него правой ладонью, замотанной под рукавом, и в голове у меня вертелось одно: чем я ее держу, если у меня и себя-то нет ни на бумаге, ни на земле? Осторожно Васька принес от машины чурбак, так и не взятый у него, поставил его на крыльцо, и никто ему ничего не сказал. Машины развернулись по очереди и ушли, и ворота отцовского дома закрылись за ней, а мы остались при пустом дворе.

Приехали с бумагами, когда во дворе зажгли фонарь, и приехали порядком: канцелярский в пальто, при нем пристав, при обоих молоток и горсть гвоздей. Накрепко выпись прибили к воротному столбу, с наружной стороны, чтобы читалась с дороги. Земля отписана промыслу «Гнездо» по чертежу с прошения, без обществ и без подписей, и ведена не по забору, а полосой от столба вглубь двора, и угол со склепом и вчерашней крепью, обведенный на чертеже особо, встал внутри полосы весь, целиком, вместе с открытым лазом.

— А колоды? — Матвей стоял у выписи ближе всех и водил по ней пальцем. — Колоды-то наши и отвод у Талицы — они где?

— Снаружи полосы, — канцелярский даже не поглядел. — Чертеж покуда этот.

— Покуда?

Ответа он не дал, а вынул из портфеля лист и взял у столба расписку с Аглаи — что графа дохода с отписанной полосы с сего числа пишется не Чернышевым. Аглая расписалась, не спросив меня, и правильно сделала: не расписалась бы она, взяли бы у Прокопа, а Прокоп читает по складам. Другой лист канцелярский достал не из портфеля, а из-за пазухи, и подал мне его в руки лично, и держал на весу до тех пор, пока я не взял.

— Держателю заявки, под расписку и своей рукой, — он подышал на пальцы и полез за ручкой во внутренний карман. — За вас тут расписаться некому.

— Заявку отзывают?

— Заявку никто не трогал, стоит она за морозовской, как стояла, и будет стоять, — ручка нашлась, и он снял с нее колпачок зубами. — Только доход по ней считается с земли, а земля с сего числа за промыслом. Считать вам не с чего.

— Так я с нее сойду.

— Не сойдете, — пристав подбирал с крыльца рассыпанные гвозди, и канцелярский договорил мне одному. — Покуда по делу вашему идет казенный запрос, заявку не двинуть вперед и не снять, а запрос идет. Взнос за место вносится в срок, стоите вы на нем или лежите.

Расписался я стоя, чужой ручкой, на его планшете, и понял на середине росчерка, за что расписываюсь. Впереди в очереди стоял морозовский промысел, позади — зашедшие после меня, а между ними была моя строка, и выйти из нее нельзя, покуда живо дело, и держалась она за землю, прибитую гвоздями к моему же столбу. Пока канцелярский собирал портфель, за воротами стала приемщицкая машина, и Демьян из нее не вышел.

Ярополк подал голос только когда те уехали, и голос был скучный и трезвый.

— Землю у нас отбирали и в мое время. Просто тогда для этого приезжали верхом и с людьми, а не с молотком.

Терпеливо Демьян дождался, пока за приставом закроют створку, дошел до крыльца и снял шапку, и по лицу его я понял, с чем он приехал. Захара вынесли из амбулатории днем, не дожидаясь фельдшера и не спросив Гаврилова вовсе, и увезли в тюремный лазарет, а держится все на доносе, поданном стряпчим Крыжом, покуда я стоял на броду: кузнецкое дело и подпись, взятая с Севастьяна за тесовым забором, под листом, какого никто из нас не видел.

— Он и не понял ничего, — Демьян мял шапку. — Спал он. Васька-то с ним, а Ваську не пустили, он до самого поворота бежал…

— Васька тут, со мной. Он утром был на дороге.

— Тогда некому и бежать было, — выговорил Демьян и надел шапку.

За его спиной, у ворот, разворачивалась чужая подвода, и возчик не окликнул никого, не слез с козел и пошел со двора по своему же следу. Лошадь я узнал, потому что видел ее у морозовских ворот. На нижней ступеньке крыльца, там, где эта подвода стояла, лежал сверток в тряпице.

В тряпице лежала материна серьга, чистая и целая, без записки и без единого слова. Шкатулка сгорела дотла и стояла в пепле с одной золой внутри, а письма и прошитую тетрадь Лидия увезла открыто и на сохран, Аглая ей их сама укладывала, а подложили в ту укладку один только план, и подложили в Гнезде. Серьга пришла не ее рукой. Чьей — не знал никто, и спросить было не у кого.

Зовут меня Феликс Гронский, и ордер на Чернышева выписали, не спросив у меня ни слова. Кузнецкое дело за мной с той самой ночи на Кузнецком, я его никому не отдавал, а бумага пришла из моего же управления, из соседней комнаты, и легла в папку с донесением, написанным его собственной рукой на подножке машины и заверенным понятым в талой воде. Выписана она по моему делу и мимо меня, и моей руки на ней нет нигде.

Так и вышло, что ордер лежал у меня в столе неисполненный, а я взял его в карман, вывел машину со двора управления и поехал в Стужино сам, без конвоя и без понятых, чего мне никто не разрешал.

Сверток я еще держал в руке, когда во дворе хлопнула дверца и по крыльцу, не постучав, поднялся Гронский. Прямо в людскую он и прошел, обмел шапкой колени, сел напротив меня за стол и положил на доску бумагу лицом кверху, разгладив ее ребром ладони. Аглая встала было за самоваром, но он ей качнул головой, и она села обратно на лавку, к своей книге.

— Гляди, Чернышев, чего тут нет.

Я поглядел. Внизу, где полагалось стоять руке того, за кем числится дело, было чисто.

— Твоей руки.

— Моей руки, — он подвинул лист на палец ко мне и руки убрал. — Ордер выписан по кузнецкому делу, а кузнецкое дело за мной, и меня даже не позвали в ту комнату. Пока оно мое, исполнять эту бумагу некому, и ты сегодня ночуешь дома, а не в подвале.

— А когда не твое?

— Тогда ее исполнят, и не я, — Гронский поглядел на серьгу у меня в кулаке, но спрашивать не стал. — Дело у меня заберут вместе с бумагой, одной рукой и разом, и рука эта уже написала на тебя донос прежде, чем ты вышел на брод…

Я смотрел на ордер и не брал его в руки, и он это заметил и усмехнулся углом рта, невесело.

— Правильно, не трогай. А слушай, чего ты, я вижу, до сих пор не понял. Донесение свое ты написал сам, на дороге, при понятом, и оно уже в деле. Пришло оно вперед меня, вместе с чужой книжкой, где твоя утренняя работа расписана по строчке, и там же вписано, как ты в упор снял прием у надзорного при исполнении.

— Подписка велит писать немедля.

— Велит. И будет велеть впредь, всякий раз, как ты положишь руку на горло, — Гронский взял ордер со стола, сложил его и убирать не стал, а держал на весу. — Ты понимаешь, что ты теперь сам себе пишешь дело? Своей рукой, своим почерком, с числом и часом. Пока оно у меня, я эти листы кладу вниз и держу под низом. Отберут его у меня — а его отберут, Чернышев, и ты сам слышал, из какой это будет комнаты, — так вот, отберут, и следующая твоя строка, любая, хоть про свечку, будет лежать сверху. И тогда за тобой приедут с этой самой бумагой, и держать ее будет чужая рука, а не моя, и ждать этого тебе не годы…

Предыдущая главаГлава 22 из 30Следующая глава