Проснулся я рано, в семь утра и не по будильнику, просто открыл глаза и понял, что надо действовать.
В комнате было серо, а за окном ещё серее, обычное октябрьское, московское утро, угрюмое и сырое.
Я полежал ещё с минуту. Телу было тяжело, всё таки четыре месяца лёжки даром не проходят. Мышцы как будто чужие — рыхлые, а суставы ныли как у стариковские.
Я сел. Спустил ноги ещё с минуту посидел. Собрался с мыслями и подошёл к окну.
За окном узкий двор, мокрые жёлтые листья, мусорные баки, одна машина «Жигули пятёрка» песочного цвета. Это была Москва не из глянцевых журналов, а обычная будничная Москва.
Я посмотрел на свою правую ладонь. Поднёс к глазам и присмотрелся. Никакого знака не было.
И это меня почему-то печалило.
Никифор Палыч ждал меня внизу.
В таком же костюме, что и вчера, на нём были всё те же тёмные брюки, белая рубашка, тёмно-зелёная жилетка без одной пуговицы. Я подумал: интересно, у него всегда что ли не было одной пуговицы на жилетке или это он случайно не заметил, с виду он перфекционист — что за нелепица с пуговицей-то, да ладно уже, может возраст сказывается.
— Доброе утро, барин. Завтрак в столовой.
— Никифор Палыч, — сказал я. — У нас был кабинет отца?
Старик не удивился. Он, похоже, вообще не умел удивляться, наверное это умение в нём атрофировалось ещё при дедушке.
— Кабинет Сергея Андреевича на втором этаже, в дальнем крыле. Я его держу запертым. Ключ у меня. После смерти Сергея Андреевича туда заходили вы один раз, и Елизавета Сергеевна — несколько раз.
— Я туда заходил?
— Да один раз. После похорон. Пробыли там минут двадцать. Вышли с бутылкой коньяка из бара.
— И больше ни разу не заходил?
— Нет не заходили.
Я кивнул.
— Откройте пожалуйста кабинет.
— Прямо сейчас, барин?
— Сейчас.
Кабинет отца оказался комнатой где то метра четыре на четыре — небольшой по меркам особняков из кино, но довольно таки плотно заставленной. Письменный стол у окна был массивный, дубовый, с резными ножками. Кресло дорогое кожаное, чёрное, с небольшой вмятиной на сиденье. Дубовый книжный шкаф во всю стену. И ещё один шкаф в таком же исполнении только узкий, с глухими дверцами, без книг. Как я сразу понял это был архив.
Пахло чем-то отдалённо знакомым — кожей и хорошим табаком, хотя отец, по словам Лизы, не курил. Видимо, всё же иногда позволял себе выкурить дорогую сигару.
Я внимательно всё осмотрел, обошёл стол и сел в кресло.
И в первый раз с момента, как очнулся, что-то внутри отозвалось довольно таки ясно и почему то именно вот тут, в этом кресле, в этом кабинете, у этого стола.
Я же не помнил отца. Я не помнил, как он сидел в этом кресле и я не помнил его голоса.
Но кресло помнило, что в него надо садиться чуть наклонившись вперёд, потому что спинка просела влево, и если не компенсировать то заваливаешься.
Тело знало. Голова совсем не помнила.
Архив отца оказался не «архивом» в том смысле, в каком я его себе представлял.
Я ожидал что в нём будут стопки документов, папки с надписями и газетные подшивки. А нашёл систему.
В узком шкафу стояли тридцать восемь папок. Каждая подписана от руки, аккуратным мелким почерком: «Земля. Тверская. 2014», «Договоры. Дом. 2015», «Шуйские. Переписка», «Лопухины», «Финансы. Личное», «Налоги. 2014–2016», и так далее.
Я провёл пальцем по корешкам. Остановился на «Шуйские. Переписка».
Достал.
В папке было около ста листов. Не подшитые — сложенные стопкой, по убыванию дат. Сверху — самое раннее, январь 2010 года. Снизу — самое позднее, март 2017-го. Через два месяца после этого письма отец умер.
Я начал читать.
Через час Никифор Палыч принёс кофе.
Поставил молча, не сказав ни слова, и ушёл. У него был такой дар — не магический, обычный, но очень редкий в наше время: понимать, когда человеку не надо мешать.
Я пил кофе и внимательно изучал архивные документы.
Большую часть из них я понимал. Остальное было на полутонах, на отсылках к каким-то событиям, которых я не знал. Но того что понял хватило.
Отец и Шуйские были врагами. Не соседями, у которых натянутые отношения, а именно врагами. С 2010 года, после какой-то истории с земельным участком в Тверской области, которым Воронцовы владели двести лет, а Шуйские пытались выкупить через подставную компанию, и не выкупили, потому что отец понял схему и отказался от сделки.
Отец писал письма сухо, по делу, без эмоций. Глава за главой — как он год за годом отбивает атаки. Юридические, финансовые, личные. Один раз Шуйские пытались заранее сосватать у него дочь — то есть Лизу, — в 2014 году (какой у них был умысел, я пока не понимал). Лизе было всего пятнадцать. Отец им отказал. После этого письма пошли совсем сухие.
И в последнем официальном письме — март 2017-го — отец написал:
Игорь Витальевич, я устал от этой переписки так же, как и Вы. Предлагаю заключить мораторий. Я не трогаю Ваши интересы в Тверской области, Вы не трогаете мою семью. Сроком на десять лет. Готов подписать в любой удобной для Вас форме.
Подписи Шуйских под мораторием в папке не было.
А через два месяца отец умер.
Я закрыл папку.
Сидел в кресле, смотрел в окно, и в голове складывалось то, что не складывалось ещё вчера.
Отец умер в сорок восемь лет от инсульта. Это есть в выписке. Это есть в свидетельстве. Это есть в Лизиных словах — «папа умер в две тысячи семнадцатом, инсульт».
Инсульт в сорок восемь, всяко бывает. Так обычно случается у нервных, у курильщиков и у гипертоников.
Отец не курил. Это сказал Никифор Палыч между делом. И у отца — по фотографии в коридоре, которую я успел рассмотреть, — было лицо человека, который визуально был абсолютно здоров.
И через два месяца после того, как он отправил Шуйским предложение о моратории, на которое они не ответили, у него вдруг случился инсульт.
В мире, где у людей выступают знаки на ладонях.
В мире, где, по словам Лизы, существует «препарат группы Б», который в обычной аптеке не купить, но в определённых кругах знают.
В мире, где я через семь лет после смерти отца въехал в дерево с тем же «препаратом группы Б» в крови.
Я не делал выводов. Выводы это уже для прокуратуры. Для аудита достаточно зафиксировать факт, что цифры не сходятся.
И цифры не сходились.
Я работал в кабинете до часу дня.
Успел разобрать шесть папок: «Шуйские. Переписка», «Земля. Тверская», «Финансы. Личное», «Налоги. 2014–2016», «Договоры. Дом» и «Лопухины». Последняя была тонкая, всего восемь листов. Из них я узнал, что Лопухины — действительно вассалы Шуйских с 1903 года, что Андрей Лопухин — действительно был в школе и в университете другом Арсения, и что отец примерно с 2015 года категорически не пускал Андрея в дом. Запрет был с пометкой «по совокупности».
Что означало «по совокупности», в папке не объяснялось.
К часу у меня в голове сложилась первая, очень предварительная карта.
Шуйские — клан старый, мощный, мстительный. Хотели Тверскую землю Воронцовых ещё в 2010 году. Не получили и долго это помнили. После смерти отца аккуратно — через Лопухина, через казино, через «препарат группы Б» — занялись Арсением. Дождались, когда мальчик-без-дара сядет за стол переговоров и подпишет всё. Подсунули договор с особняком в Колпачном в залог. Не потому что нужен особняк ведь он у них уже четвёртый по счёту особняк будет, не царское это дело. А потому что особняк в Колпачном это родовое гнездо Воронцовых. Без него Воронцовы юридически перестают быть «земельным» родом. Перестану быть «земельным» родом и силы иссякнут даже у тех, кто остался. Если род Воронцовых потеряет силу, то Тверская земля становится бесхозной и переходит по сложной цепочке к Шуйским через год-полтора.
Игра шла не за шестьдесят семь миллионов рублей.
Игра шла многолетнюю обиду и за участок в Тверской области, который, я был уверен, стоит на чём-то очень интересном. Иначе никто бы за него двенадцать лет не воевал.
Я закрыл последнюю папку и позвал.
— Никифор Палыч.
Старик появился в дверях, как будто стоял за ними с самого начала. Возможно, и стоял.
— Что в Тверской области?
— Барин?
— У нас есть земля в Тверской области. Что там?
Никифор Палыч помолчал.
— Лес, барин. И озеро. И две деревни — Воронцово и Малое Воронцово, в в два десятка дворов. И ещё в Воронцово есть старая часовня. Не действующая, расположена на высоком холме. Сергей Андреевич часто туда ездил.
— Часто — это сколько?
— Раза три-четыре в год. Обычно один. Без матушки и без вас. Ночевал в часовне. Возвращался на третий день.
— Что он там делал?
— Не могу знать, барин.
— Не можете или не хотите?
Старик впервые за два дня посмотрел мне в глаза прямо. Долго.
— Я знаю, что Сергей Андреевич туда ездил, — сказал он. — И знаю, что Сергей Андреевич возвращался оттуда другим — умиротворённым. И знаю, что это место для рода Воронцовых самое главное. А почему главное — мне этого Сергей Андреевич не говорили, я и не спрашивал.
— Спасибо вам, Никифор Палыч.
— Не за что, барин.
Он постоял ещё секунду — будто хотел что-то добавить. Потом тихо сказал:
— Барин.
— Да?
— Сергей Андреевич всегда говорили: «Воронцовы — это не дом в Колпачном. Воронцовы — это часовня на холме». Если конечно это вам поможет.
— Спасибо.
— Не за что.
Он вышел.
В половине второго мне позвонила мама.
Я не сразу понял, что это она так как на телефоне высветилось «Анна Дмитриевна» (в телефоне Арсения мама была подписана по имени-отчеству, что много говорит о Арсении). Я снял трубку.
— Сеня, это мама. — Голос был тихий, спокойный, без интонаций. — Лиза мне сказала, что ты очнулся. Я не звонила сразу, потому что не знала, что говорить.
— Здравствуй, мама.
Я не помнил её голоса. Я слышал его как будто впервые. И всё равно сказал «здравствуй, мама», и это было правильно — потому что не находил никаких других слов.
— Как ты себя чувствуешь?
— Нормально. Но я ещё слаб, не всё помню, даже тебя смутно помню.
— Лиза говорила.
Пауза.
— Сеня.
— Да, мама?
— Я не приеду.
Я молчал.
— Я не могу, — сказала мама. — Прости меня. Я не могу в Москву. Я не могу видеть этот дом. Я не могу видеть тебя — пока — потому что когда я тебя увижу, я начну тебе всё высказывать, всё, что накопилось за эти годы. И тебе сейчас этого не надо. А мне не надо тем более, ведь я не за этим живу.
— Понимаю.
— Не понимаешь. Но это ничего.
Снова пауза.
— Сеня, послушай меня. Если ты хочешь спасти дом то сделай это. Если не сможешь, то отдавай им всё и переезжай ко мне в Углич. Я не буду тебя ругать. Я устала ругаться. Просто реши и сделай.
— Я попробую.
— Не «попробую». Реши и сделай. Это не одно и то же.
— Хорошо. Я решу и сделаю.
— Так то лучше.
Третья пауза была длиннее.
— Сеня.
— Да, мама.
— Папа тебя любил. Я знаю, ты этого не помнишь сейчас. Но я тебе говорю — папа тебя очень любил. И ему было больно последние два года смотреть, как ты живёшь. И я думаю, что он бы хотел, чтобы ты сейчас… был как он. Хоть немножко.
— Я постараюсь.
— Не старайся, а будь.
— Хорошо.
— Ну всё. — Голос у неё чуть-чуть, едва заметно, дрогнул. — Лизе скажи, что я её люблю. Звони мне. Часто не прошу. Но когда будут новости то звони обязательно.
— Хорошо, мама.
— Целую.
Гудки.
Я положил телефон на стол отца.
Сидел минут пять.
Я не плакал, так как не помнил эту женщину и не помнил отца, и плакать было не о ком конкретно. Но что-то происходило внутри, что-то медленное и тяжёлое, как когда сдвигается мебель в пустой квартире: действие то закончилось, но звук продолжается эхом.
Папа тебя любил.
Папа ездил в часовню на холме. Один. Три-четыре раза в год. Возвращался другим.
Папа умер через два месяца после того, как Шуйские не подписали мораторий.
Я открыл ноутбук.
Зашёл в почту Арсения — пароль Никифор Палыч продиктовал, оказалось, что у Арсения пароль на всё был «arsen@123». Гениально.
И в почте, в папке «Архив», нашёл письмо от отца. Январь 2017-го. За два месяца до смерти.
Тема: «Если что».
Содержимое:
Сеня, ты сейчас, когда это читаешь, скорее всего, в каком-то непростом положении. Иначе ты бы это письмо не читал. Я его прячу так, чтобы ты его нашёл, только когда сам начнёшь искать.
Я не буду давать тебе советов про жизнь. Слишком поздно и я устал это делать.
Я скажу тебе одну вещь. На холме в Воронцово, в часовне, под полом, во второй доске от северной стены — лежит свёрток. В нём — всё, что я хотел бы тебе передать, но не успел. Если ты до этого письма дошёл — значит, дошёл и до момента, когда свёрток тебе пригодится.
Не показывай его никому. Даже маме. Маме — особенно.
Папа.
Я перечитал письмо три раза.
Потом закрыл крышку ноутбука.
Снял со стены ключ от ящика стола — он висел на гвоздике, отдельно, не на общей связке. Открыл нижний ящик. В ящике лежали документы на машину — старая «Тойота-Камри» 2014 года, серебристая, на ходу, по словам Никифора Палыча. И ключ от машины.
Я взял ключ.
— Никифор Палыч.
— Слушаю, барин.
— Завтра я поеду в Тверскую.
Старик стоял в дверях. Лицо у него было совершенно нечитаемое, как всегда. Только глаза — на одну секунду — изменились.
В них не было ни радости, ни одобрения. Что-то более спокойное. Как будто он этого момента ждал, не зная, дождётся ли.
— Хорошо, барин. Я соберу вам провизию.
— Спасибо.
— И, барин.
— Да?
— Возьмите меня с собой. Я там бывал неоднократно, ещё с Сергеем Андреевичем.
Я посмотрел на него.
Старику уже было больше семидесяти. Дорога в Тверскую — четыре часа в одну сторону по плохой осенней трассе. Часовня на холме, в которой, по словам матери, отец ночевал один.
— Поедем, Никифор Палыч.
— Благодарю, барин.
Он коротко поклонился — как кланяются не за разрешение поехать в командировку, а за что-то другое более ценное. И вышел.
Я остался в кабинете один.
За окном начался дождь — медленный, мелкий, безнадёжный, как все октябрьские дожди. На столе лежала папка «Шуйские. Переписка». Рядом — телефон. На стене висел портрет отца, которого я никогда не видел и которого мне теперь предстояло узнать.
Я налил себе остаток кофе из турки.
И впервые за два дня — тихо, для себя, — сказал вслух:
— Здравствуйте, папа.
Портрет не ответил.
Но это как раз и нормально.
Я и не ждал.