Больше всякого праздника Филипыч любил субботу. Будь то зимой ли, летом ли, и в дождь, и в вёдро, донимали ли его накануне хвори или обиды — просыпался в субботнее утро просветленно-радостный: ну вот и суббота! Вечером он отправится в баню!..
Позавтракает Филипыч неспешно, чаю с молоком попьет, со стола за собой приберет, потому как нынче все долго спят… «Чуть не до обеда бока давят, как и не устанут!.. — не зло думал Филипыч, поглядывая на дверь, за которой спят сын со снохой. За печью, на широкой, как полати, кровати внуки посапывают — только и смиренные, пока спят, а так… не толкут, так мелют! Согрешенье иной раз с ними. Ну да пускай спят — отсыпаются. Во школах занятия начнутся — некогда будет вытягиваться-то. А там в институт или в армию — и вовсе не разоспишься… И пускай спят — не на работу. Долгой, поди, неделя-то кажется, вот и дрыхнут».
Филипыч брал бидон и шел за молоком к соседке Анне. Молоко у них самолучшее, не молоко — сливки! И непременно напоминал насчет бани, а то, неровен час, за делами да заботами и баню истопить забудут!
Каждое лето Филипыч живет здесь, в деревне, в ста верстах от города. Молодые то приедут, то уедут — дела, видишь ли, в городе, да и отпуск не по полгоду — все успеть надо. И внуки туда же! То им в кино охота, то на футбол, то по телевизору стоскуются. А вот он… Как выберется из города сюда по первотайку, пока дороги не рухнули от вешнего разлива и автобусы исправно ходят, да так до белых мух и живет, сам себе барин и дурак, живет и здравствует, и никаким калачом-пряником его отсюда не выманишь!
Пока снег сходит да земля просыхает — дровишки пилит, колет, в поленницы складывает, грабли, вилы, косы налаживает заблаговременно, не то что некоторые… когда запрягать, тогда и дугу загибать!.. Топоры точит, хлам убирает. Да мало ли дел по хозяйству? Дом не велик, да спать не велит! Хлопочет Филипыч день-деньской, отсыпается в тишине да покое и субботу ждет.
В баню Филипыч собирался подолгу, основательно, мылся и того дольше. Придет в предбанник, разденется. Нет, сначала расстелет на лавке газету, будь та лавка чище чистого — все равно, так уж привык. Белье разложит, как в солдатах, бывало, форму складывал — все по порядку. Подъем — искать-хватать то, другое не надо, только знай руками-ногами шевели-пошевеливай! Минута какая — и готов! Хоть на парад! Другие еще копаются, чего уронят, чего задом наперед напялят, глядишь, и наряд получат… С Филипычем такого не бывало. В армии в положенное по уставу время надо поспеть обуться-одеться. В теперешней жизни ему торопиться вовсе не обязательно, а белье он раскладывает в последовательности, чтобы после бани спокойно одеться, ничего не искать, не нервничать, не суетиться — не утратить такое благостное после бани состояние.
Разденется Филипыч, зайдет в сухой банный жар, постоит, подрагивая кожей, как старый конь перед дорогой, глаза попривыкнут к банному тусклому освещению, и решительно зачерпнет емким, как кастрюля, эмалированным ковшом каленой воды, осторожно окатит полок, лавку и на распаренные, отмытые до желтизны доски положит веник. Второй ковш истратит на него, на веник, польет кипятком от комля до вершинки, встряхнет и опять таким же манером…
Затем Филипыч присядет на лавку, посидит, в окошко, заросшее с улицы крапивой да конопляником, поглядит без интереса, просто так, после таз в углу на полке устроит да и сам рядом с тазом усядется. Зажмет комель веника в горсти, подержит на весу и, закинув руку за плечо, нехлестко пройдется по лопаткам, затем мелким перебором похлещет себя по всей спине и замрет, вслушается, как все нутро его изготавливается принять через распаренную кожу горячий запашистый пар. Еще посидит маленько, помочит веник в тазу с водою и так, и этак, да как примется безжалостно хлестать себя, как примется!.. Руки пляшут, будто молодые, веник мельтешит, а по телу мурашки, мурашки!.. А в глазах туман, а по всему телу истома, такая, что и сравнить не с чем! А веник все хлопает, все хлещет, руки суетятся, листики от веника все тело облепили — на шее, на груди, на плечах пестрят. Кряхтит Филипыч от удовольствия, взмыкивает, головой трясет и все хлещет, хлещет себя веником!
После даст себе и венику передышку, слезет с полка, сдаст на каменку — полнехонький ковш ухнет — аж камни защелкают! И тут не только телу, а и волосам горячо сделается! Приоткроет Филипыч дверь, похватает ртом прохладного воздуха — и снова на полок, снова сладостно себя истязает. В молодости, бывало, рукавицы надевал, шапку на голову — и до того себя исхлещет, до того себя доведет, что иной раз доползет до порога, уронит на него голову, отлежится, очухается, дыхание сбившееся выровняет — и после уж на свое усмотрение, как себя почувствует: и либо еще разок потешит свою душу веником, либо уж мыться принимается. Голову моет долго, пока волос не заскрипит; вехоткой натирается до красноты, руки-ноги моет со тщанием, каждый палец, каждый ноготь…
Суббота есть суббота!
Сегодня Филипыч не раз уж поднимался на поветь, шуршал вениками, пока не выбрал по душе. В большом окатистом тазу мочалка и мыло в прозрачном кульке, бельишко, даже расческа с отломанной ручкой. С краю лежит бутылка с квасом. Пиво, конечно, лучше бы, да где его, пиво-то, в деревне взять? Квас тоже хорошо, свежий, крепкий, так в нос и шибает. Уж чего-чего, а квас сноха делает замечательный!
Под разными предлогами Филипыч дважды наведался к Анне. Соседка заверила, что баня затоплена и чтоб приходил часам к семи.
Для него это время самое удобное, самое желательное: вымоется не спеша, после на лавочке в предбаннике посидит, кваску попьет, отдохнет, глядя в распахнутую дверь на огородные кущи. Он по-особенному любит эту пору, когда все в самом росте, в самом наливе, что тебе лук-чеснок, что тебе морковь или свекла, а уж горох дуреет, упругими стручками обвешивается — загляденье! Прямо не по дням, а по часам! Укроп от самого малого ветерка вдруг зашевелится, зашепчется зонтиками семян — и такой запах от него по всему огороду поплывет, и так нестерпимо захочется малосольных огурцов или окрошки!.. Филипыч аж слюну сглотнет.
Надышавшись огородным духом, пережив банную истому, Филипыч широкой бороздой направляется к низкой калитке, минует просторную ограду. Осторожно звякнув в раму крайнего окна соседского дома, Филипыч подождет, когда к стеклу приникнет Анна, свежая после бани — она завсегда ходила в баню первая, в самый жар! — улыбчивая, в белой кофте, с полотенцем на голове, намотанным наподобие тюрбана. Он кивнет ей, тронет пальцами козырек кепки-шестиклинки — в знак благодарности, и пошагает к дому.
Вот Филипыч к назначенному сроку приблизился к соседской ограде, хлопнул дверью и направился было на проход, к бане, но тут его перехватила Анна, и, виновато улыбаясь, позвала Филипыча в избу, посидеть маленько.
— Ларион там. Моется еще. Давно уж. Завсегда ходил последним, когда ни жару, ни пару, а сегодня вот захотел, чтоб пожарче… Не раз уж сбегала к бане-то, беспокоюсь — живой ли? Навроде живой, плещется, разговаривает сам с собой…
Филипыч огорчился про себя, но виду не подал, хотя сил никаких ждать не оставалось — так он себя к бане подготовил.
— Ладно. Пускай моется. Домой ворочаться не стану, а здесь вот и посижу. — Филипыч огляделся, присел на бревешки, скатанные у забора, таз поставил в сторонке, сверху на белье веник положил, даже фуражку снял было, да откуда-то комар налетел, донимать начал.
За огородом, в заросшей пологой ложбине, коростель затрещал. Высоко в вечернем небе самолет прогудел. Кругом такая благодать, такой покой! Лишь с дороги время от времени доносился рокот проезжавших машин, приглушенный расстоянием. Самая пора хлебам зреть, грибам преть, ягодам наливаться!
«Уж не ночевать ли Ларион собрался в бане-то? Долго больно. Ждать да догонять хуже нету, — покачал головой Филипыч, — ну, торопить, беспокоить не стану, пускай намоется от души… По себе знаю, какое это удовольствие — мытье в бане. В ванной в городе полощешься не по разу на неделе, а что мылся, что нет…» — И тут же представил, как Ларион парится, охаживает себя веником!.. Филипыч расчувствовался, раздумался, даже лопатками пошевелил, и терпение ждать у него кончилось. Он поднялся с бревешек, таз прислонил к бедру, как бабы стираное белье полоскать носят, и решительно зашагал по борозде к бане.
Постоял у предбанника, прислушался, покашлял предупредительно. Никакого плеска, даже шевеления из бани не доносилось.
— Ларио-он! Ты живой там? Не ночевать в бане-то думаешь, а? А может, помирать?.. Токо ведь помирать в бане — все одно что с перепою… Не вздумай!..
В предбаннике Лариона не оказалось. Белье лежит, бродни стоят, а самого нет. Тогда Филипыч приоткрыл дверь в баню и пока глаза привыкали к полутьме, от порога не отходил. Скоро различил сидящего на лавке Лариона. Тот не мылся, не шевелился, а сидел, ссутулившись, как истукан. Глаза навыкат, вроде и не моргают вовсе, из груди с едва слышным свистом редкое дыхание доносится, жилистые, почти без плоти руки уперты по сторонам, как подпорки. Таз на полу, упал, видно, с лавки, ни вехотки не видать, ни веника.
— Ларион! Ты мыться-то думаешь, или как? Может, спину потереть? Дак я сейчас, вот разболокусь и…
Ларион не отзывался.
Филипыч, не раздеваясь, схватил Лариона за настывшие плечи, потряс, голову приподнял, в лицо вгляделся и уже с тревогой принялся трясти, тормошить пожилого человека.
— Ты хоть вымылся ли?
— Не знаю…
— Вот те на! Как не знаешь? Чего тогда пропадал тут? — и начал трясти еще сильнее. — Да очнись ты наконец! Говорю тебе! Угорел, что ли?
— Не знаю…
— Что заладил: не знаю, не знаю… А кто за тебя знает? Анна?! Дак ей за всеми за нами не уследить… Мотор прихватило, а? Ну-ко, ну-ко!.. Давай потихоньку подаваться отсюдова… — Филипыч примеривался подхватить Лариона под мышки. — Н-ну-ко, ну-ко!.. Попытаемся… Попытка — не пытка. Белье-то чистое все есть? И телогрейка?
— Не знаю…
— Тьфу ты! Опять за рыбу деньги! Вот и толкуй с тобой!.. Н-ну, встали? Обопрись на меня и вставай потихоньку… Или прирос к лавке-то? Давай-давай… Теперь уж наше такое счастье — хвори да напасти…
Ларион вместо того чтобы подняться с лавки и утвердиться на ногах, сшевеленный с места, сполз со скользких досок, осел на пол…
— Ну что мне теперь делать с тобой прикажешь, а? Как совладать? Или так и будем тут канителиться до утра? Вот дак баню ты мне устроил! Без пару жарко!.. Вот дак сделал милость!.. Да подымись же ты! — чуть не плача, напрягался Филипыч. — Видишь, я тоже богатырь тот еще! А ты вон какая орясина!.. — Голое, костистое тело выскальзывало из цепких когда-то, но ослабевших с годами рук Филипыча.
— Погоди уж… — с трудом выговорил Ларион. — Пособи мне на коленки приподняться… тогда, может… Вот соберу маленько силы и тогда пособляй…
Филипыч обошел Лариона, примерился, как сподручней подхватить его. «Конечно, соломиной не подопрешь хоромины», — огорченно подумал Филипыч, однако пошире расставил ноги — для устойчивости, руки потер, как перед схваткой, и только Ларион зашевелился, только начал приподниматься на кукорки, впившись руками в мокрую лавку, Филипыч тут как тут, подхватил его — тот с ходу, оттолкнувшись от лавки, ухватился за край полка…
— Ну вот… Ну вот!.. — загнанно дыша, говорил, почти взрыдывал Филипыч. — Теперь еще пособирайся с силами, какие имеются — и двинем к порогу. А там и в предбанник!.. И-и-и только нас и видели! Я пока тоже с духом соберусь, тоже устряпался с тобой, едва шушкаю… Я ведь тоже, болит бок девятый год, не знаю, какое место… Н-ну, пошагали? Давай, обхвати меня за шею, не задуши только… Кто бы поглядел теперь на нас — со смеху бы умер!.. Старость — не радость, да ведь и смерть — не корысть… Н-ну, давай, давай!.. Шевелиться-то можешь, поди-ко, или мне в беремя тебя тащить? Дак пороху не хватит! Ты хоть и тощ, как хвощ, с виду, а весу в тебе, как в сытой кобыле… С ее тоже тень тоща. Ну дак двинули или тут и станем околевать?.. Жизнь — сказка, смерть — развязка, гроб — коляска, покойна, не тряска — садись да катись… Однако торопиться нам на тот свет ни к чему, успеется.
— Не проворю я…
— Не проворю-у-у-у! — с сердцем передразнил Лариона Филипыч. — Зачем тогда в баню шел, если не проворишь? Лежал бы на боку да глядел бы на реку. А то…
— Охота было…
— Как не охота? Понимаю. Кому в баню не охота? Я и сам жду субботу всякий раз, не дождусь, чтоб в баньку… Только вот баню-то ты нынче мне устроил… ни в сказке сказать… Ну да ладно. Баня никуда не уйдет, а вот нам с тобой уйти бы надо.
Ларион все-таки сделал шага два-три, и увертливый Филипыч опять успел его вовремя подхватить. Подхватил и, как бревно, привалил спиной к дверному косяку.
— Ты не переживай, Ларион! Тут-то уж мы совладаем! Отдохни давай, только не вались! Теперь порог бы нам перемахнуть, и тогда бы… тогда бы поминай как звали! Высоки только нынче пороги под наши ноги… Для нас с тобой теперь что ни порог, то и запинка! Ну да ничего. Главное, координат не теряй… — Наговаривая так, Филипыч соображал, прикидывал, как же им все-таки одолеть этот самый главный рубеж — банный порог? И мешкать долго нельзя: Ларион нагишом, простынет, воспаление легких дважды два подхватить может… «А я опять упрел весь!.. Вот беда-то!.. Молодой бы был, как раньше — на закрошнах до дому донес бы!.. Теперь вот тоже… Укатали Сивку крутые горки! А ведь бывало — со зверем управлялся!»
Филипыч сделал глубокий вдох, разом нагнулся и одну ногу Лариона, как болванку, переставил через порог — тот и пошатнуться не успел! Выпрямился, отдышался и невесело произнес:
— Ну вот! Одна нога здесь, другая там… только нам от того не легче. Если пособлять мне не станешь, едва ли осилю — тяжел ты больно, и нескладен… Или уж все так в старости?..
— Исхудал от болезни… — согласно потряс головой Ларион, хотел руками развести, что, мол, поделаешь?.. Руками-то развести только подумал, а самого уж повело от косяка, и если бы Филипыч не подставил себя, как подпору, хрястнулся бы во весь свой дурацкий рост, только костями сбрякал и… жить наплевать!..
— Шагать не проворишь, так хоть стой, как поставлен! Или и на это толку нет?! — взъелся Филипыч, но тут же и пожалел, что погорячился, обидел старика. И с самим ведь такое может случиться запросто! — Ты вот что, Ларион, — уже другим тоном предложил Филипыч. — Даве у тебя с коленками-то вон как ловко вышло. Может, и теперь таким же фертом, а? Обопрись на меня и оседай на порог-то, как на худого коня… Тут и другую ногу перекинем! Как ты?
— Хвораю я… — винился Ларион. — Помирать, видно, время подходит?..
— Ну-ну! Не всякий помирает, кто хворает. А если по правде, так нас с тобой поди-ко давно уж на том свете с фонарями ищут, а? Дума за горами, смерть за плечами… дело такое… Но мы пока еще ничего-о-о, — добавил голосу бодрости Филипыч. — Мы еще… если завтре ветра не будет… Да нет… Тебе еще пожить надо. Ты еще проворный… Так и живи — просто… проживешь до ста…
Долго одевал Филипыч Лариона. Но в предбаннике — не в бане — воздуха много, в дверь сквозит свежестью, дыхание полегчало, да и сам Ларион помаленьку обыгиваться начал, в рукава, хоть и не с первой попытки, попадал, даже пуговицы застегнул самостоятельно, и после передышки сам предложил идти помаленьку.
Сначала Филипыч обхватил Лариона сзади за поясницу и пытался шагать за ним шаг в шаг, поскольку борозда, будь она и того шире — все одно борозда, и в ряд идти никак не выходило — не топтать же гряды. Да и Ларион, что ни шаг, делал крен то в одну сторону, то в другую, и Филипыч едва его удерживал, даже не сам Филипыч, а его беспредельный страх: если Ларион завалится на гряду или в борозду, тут уж кранты, тут уж Филипыч ничем не сможет ему помочь.
Тогда он решил по-другому: сам зашел спереди, крепко взял Лариона за руки, как за оглобли, и, «регулируя колебания» человека, вывел его из огорода. По ограде они шли в обнимку.
В этот уже поздний час тихий деревенский переулок был пустынен. Они прислонились к первому на пути палисаднику, постояли, помолчали, послушали тишину, и Ларион ни с того, ни с сего вслух припомнил стих:
Уж небо осенью дышало…
Короче становился день.
Филипыч поразился и даже испугался в первый момент: «Уж ладно ли с Ларионом-то? Уж не повредился ли он умом?..» Но скоро утешил себя: «Ларион — бывший учитель и мало ли что ему на ум может прийти в этом состоянии…»
— Ишь ты! — воскликнул Филипыч. — Небо-то еще не похоже, чтоб осенью дышало, — рановато, самая что ни на есть макушка лета! И дни, слава богу… Вот жизнь наша — это верно… В такие годы и черти в монахи подаются, и нашему брату: день к вечеру — к смерти ближе. Вот и кажется, будто дни и те короче сделались… Тьфу! Хороший разговор на печаль свели!..
Несколько раз они отдыхали на пути к дому Лариона. То вот так же, у чьей-нибудь изгороди, то у столба, то возле какого дома… Отводили себя от низкой, уютной завалинки или скамейки возле ворот, чтоб не присесть, сдержаться перед соблазном — тогда им не подняться, тогда им тут и ночевать…
В избе Филипыч зажег свет, помог Лариону раздеться, ласково наговаривая, уложил его на кровати, одеяло подоткнул с боков, кружку с неостывшим в самоваре чаем на табуретку возле постели поставил, подумал и, погасив свет в комнате, оставил только в кухне, чтоб не резало глаза. Присел на лавке у стола, погладил себя по коленям — одного Лариона в таком состоянии оставлять Филипыч не решался и придумать что-либо не мог.
Тут Ларион зашевелился, вроде бы дремал да очнулся, и спросил у Филипыча:
— Ты в школе-то учился?
— Четыре года. Не много, особенно по нынешним временам. Но жизнь прожил не хуже людей, вспоминать не совестно и каяться особенно не в чем…
— А я вот всю жизнь учительствовал… — Ларион облизал пересохшие губы, медленно отпил из кружки, поставил на место и какое-то время так и лежал, не убирая руку с табуретки. — На войну сходил — и снова в школу. А после… школу закрыли… некого стало учить — не стало ребятишек. Выросли. А родить некому — одни старухи в деревне остались… Тоскливо так сделалось… Как школу-то закрыли, я вскорости и захворал… Ранения сказались, да и годы. Сейчас, можно сказать, только и понял ясно: какое это счастье — быть здоровым! Недаром говорят…
— Как не счастье! Еще какое счастье-то!..
— Пока здоровый — живешь, будто так и надо, и так завсегда будет, и не ценишь здоровье-то, не жалеешь… А потом спохватишься, да уж поздно…
Филипыч подсел к кровати, похлопал Лариона по влажной, тощей руке, покоившейся поверх одеяла. Свет в проеме дверей освещал лицо Лариона. Филипыч встретился с ним взглядом, в котором будто вместились все оставшиеся в нем силы… или смертная тоска… И весь он был в холодном поту… — Филипычу сделалось не по себе от этого мутновато-напряженного взгляда.
— Ничего, ничего, Ларион! Еще поживешь… Еще дел у тебя вон сколько!.. Удаль, конечно, не прежняя, но потихоньку да помаленьку оклемаешься и… Я по себе все это знаю — чувствую. Нынче весной решил я в огороде покопать. Немного и скопал — клад нашел! Двадцать копеек!
— Ну и куда употребил? — оживился Ларион.
— А потерял!
— Как потерял? Карман дыроватый?
— Да не-ет! Карманы целы. Деньгу положил в нагрудный карманчик — не в банк же мне такую сумму определять! Ну вот… Пока копал, сколь раз упал… И выкатился мой клад не знаю и когда!
— Ну, как говорится: потерял — не тужи, нашел — не радуйся… Сосед бы твой не выронил, не потерял! Тот не промах, хоть в большом, хоть в мелочи…
— Х-хо! Где он потеряет?! Он и с камня лыко сдерет, из блохи голенище выгадает!.. Сосед! Ну да и шут с ним! Все равно не больно богат. А мне вот за песни да за сон, или как там, и мильен не надо! Главное — за сон! Пойду я, Ларион, пожалуй! Домой, спать. И ты спи. Выспишься после бани и все, как рукой!..
— Да-а! Еще бы вот водки… из-под лодки… Вот кабы… Может, будет…
— Да мало ли что будет? — перебил Лариона Филипыч. — И то еще будет, что и нас не будет… Теперь такое наше счастье — дождь и ненастье…
— Ну ладно, Филипыч, иди, отдыхай. И я спать стану. Спасибо, что не оставил… побеседовали вот хорошо… Иди. И не будите меня… — он удобней уложил себя в постели. — Хорошо мы с тобой посумерничали, поговорили… Спасибо. Вон замок висит — запри дверь и ключ под ведром на крыльце оставь. Я, если что, через двор выйду, там не заперто.
Филипыч с чувством исполненного долга возвращался домой. Сначала поогорчался было, что с баней так вышло, начал представлять в уме, что и с ним такое может приключиться… вдруг поблизости никого не окажется… Вон Ларион-то!.. Еще бы каких-нибудь минут десять — пятнадцать я не приди — и все! Конец пределу!
Филипыч пересилил себя, не дал разрастись горестным думам — не уснет. И без бани, и без сна… Он вслушался в тишину ночи и изумился: идет он травянистой деревенской тропинкой, а шаги его в темноте все равно раздаются гулко!
Проснулся Филипыч поздно и неожиданно как-то — будто кто в бок толкнул. Сел, прислушался — все тихо. Нынче Филипыч один — никто не приехал. Пока то да се, пока обед варил, пока прибрался, и ближе к вечеру, управившись с делами, решил наведаться к Лариону.
Дверь открыта, но никого нигде не видать. Филипыч прошел в сенки, затем в кухню, заглянул в комнату и отшатнулся.
На широкой скамье в переднем углу лежал Ларион. Домовины еще нет, но уже обряжен, в белую рубаху, в тапочки, руки на груди сложены, в изголовье три свечки теплятся…
Вокруг него ходит девочка — внучка и обкладывает Лариона сиреневыми, желтенькими и белыми букетиками картофельного цвета.
Филипыч стесненно кашлянул. Девочка обернулась, но не испугалась:
— Мы утром приехали к дедушке в гости, а он взял и умер, и нас не дождался…
Филипыч постоял над усопшим, головой покачал и тихо произнес:
— Царство тебе небесное, Ларион!.. Вымылся и преставился… На том свете каждая щедринка обратится в жемчужинку… так говорят… Все мы так — живем шутя, а помрем взаправду… — Обошел вокруг покойного, остановился в ногах: — Ты прости меня, Ларион, за вчерашнее, не больно ласков был с тобой, пообидел, поди, чего сделал не так, чего сказал… Прости мое нескромное поведение…
Девочка не слушала Филипыча, даже внимания на него не обращала. Положила последние кустики цветочков, оглядела свою работу и не то спросила, не то утвердительно заключила:
— Красивый дедушка!..