К книге
Пешком с войныРАССКАЗЫ. Долюшка женская. Данька Елохов
19%
РАССКАЗЫ. Долюшка женская. Данька Елохов
6

Он сидел в углу у окна, на прилавке закрытого до утра газетного киоска. Вокзал, с прокопченным серым потолком, обшарпанными стенами, кишмя кишел. Были тут русские и нерусские, военные и гражданские, взрослые и дети. Люди ютились на подоконниках, узлах и чемоданах, тесно и неудобно маяли сон на лавках и на полу. Иные неприкаянно слонялись взад-вперед из зала в зал, перешагивая через спящих. Усталые мужики и бабы, одержимые надеждой, настойчиво и обреченно торчали возле касс.

Над всем этим людским скопищем тяжело, почти ощутимо висел спертый воздух, пропитанный едкой карболкой.

Даньку ошеломил огромный людской табор. Он с трудом доискался последнего в толпе возле кассы, занял очередь, постоял. Ноги ломило в икрах, а ступни жгло и давило так, будто шерстяные носки враз взялись рубцами: он уж много дней, с тех самых пор, как приехал, не разувался и не спал по-человечески.

Данька подождал, когда за ним выстроилось с десяток человек, пошел искать место, чтоб присесть.

Он долго ходил из зала в зал, тоже перешагивал через спящих, останавливался, глядел вокруг, пока не устроился на прилавке газетного киоска, осторожно потеснив старика с мальчонкой.

Старик чутко вскинулся, пододвинул к себе разоспавшегося внука, кивнул Даньке, мол, устраивайся.

Данька уселся, снял рюкзак и какое-то время безразлично наблюдал вокзальную жизнь.

Появилась уборщица с ведром и шваброй, усталая и сердитая. Она бесцеремонно бухнула в ведро швабру, обмотанную мешковиной, затем, отяжелевшую от воды, плюхнула ее на пол и стала возить ею из стороны в сторону. Женщина не щадила ни котомки, ни чемоданы, ни вытянутые ноги спящих.

Данька посмотрел на уборщицу, размахивающую шваброй, как косарь литовкой, вспомнил мать, как она, бывало, так же, широко, но не зло, а ловко, будто играючи, косила выстоявшуюся траву. Платок сбился на ухо, в кармане фартука лопатник — косы отбивать. Фартук яркий, синий с желтенькими листочками и с оборкой по подолу — Алексей покупал матери этот ситчик.

Данька, облокотившись на рюкзак, подпер ладонью голову и, уже безразлично глядя на уборщицу и на все вокруг, задумался, вспомнив о матери, о братьях, и лишь иногда резко поворачивал голову на неожиданный вскрик или стук. Ему нестерпимо захотелось домой, к матери, в старый полутораэтажный дом, каких на Урале много, в свою комнатушку, отгороженную от комнаты братьев беленой заборкой.

Данька в семье был младшим. Родители и ругали, и баловали его больше, чем старших сыновей, Алексея и Илью. Отец работал на заводе, в прокатном цехе. Отпуск приурочивал к осени — любил в эту пору побродить с ружьишком по лесу, хотя азартным охотником не был, а весеннюю охоту не признавал вообще.

Весной, в половодье, в свободное время они с Данькой садились в лодку и отправлялись на полузатопленные луга спасать птичьи гнезда. Данька осторожно подгребал веслом, удивлялся, как отец ловко и бережно подхватывал намокшее гнездо, иногда вместе с кочкой, и перетаскивал его в безопасное место.

Пробираются они, бывало, на лодке меж зарослей, а плишки да кулички перепархивают с куста на куст, вслед за насиженным гнездовьем, какое-то время сидят в отдалении, не решаясь приблизиться, однако, уверившись в безопасности, успокоенно располагаются в гнезде.

Иной раз долго провозятся отец с сыном и обратно переправляются уж в сумерках. Покончат с делом, усядутся в лодку, отчалят от берега, и отец облегченно проговорит:

— Теперя выведутся птички-невелички, не погибнут… Загомонят, гляди дак, скоро зачивкают…

Однажды в большую водополицу отец долго бродил по студеной воде — на лодке подобраться было трудно. Данька терпеливо ждал, когда отец вернется, сдерживал лодку на месте и вздрагивал, если из зарослей неожиданно вылетала потревоженная утка. Данька весь уж закоченел, но звать отца боялся, думал, что тогда он больше уж не возьмет его с собой. Наконец Данька увидел, как отец, шумно разбрызгивая воду, неуклюже поковылял к ближнему обсохшему мыску. Данька перепугался, окликнул его.

— Да погоди ты!.. Судорога ноги свела…

Данька тут же бросил на дно лодки весла, схватил шест и начал продираться к мыску сквозь разросшиеся тальники.

Отец ворчал на Даньку, что столько времени метусится, и со стоном растирал сведенные судорогой ноги.

Сильно отец тогда простудился, тяжело заболел и умер от крупозного воспаления легких.

Следующей весной спасать птичьи гнезда Данька поплыл с Илюхой. Мать сначала добром отговаривала сыновей, потом ругалась, мол, от одного горя не оправились. Но пересилить их норов не смогла, махнула рукой — в отца пошли, упрямые!

Алексей — старший сын — работал в проектном бюро копировщиком. После смерти отца мать, Данька сразу заметил это, стала относиться к Алексею с почтением — кормилец и на чистой работе служит… После специальных курсов Алексей получил должность конструктора и стал часто приносить работу домой. Он вытаскивал на середину комнаты квадратный стол, устанавливал на нем чертежную доску, прикалывал кнопками ватман или хрустящую восковку, затем раскрывал готовальню с красным бархатным нутром, где в гнездышках лежали блестящие циркули, измерители и всякие другие чертежные принадлежности; выкладывал резинки, угольники, лекала, а на стол возле доски выстраивал в ряд пузырьки с разноцветной тушью. Кончив приготовления, Алексей закатывал до локтей рукава рубашки, снимал галстук, расстегивал воротник и склонялся над доской.

Данька неслышно пробирался в комнату, усаживался на подоконник или на стул возле окна так, чтоб было видно, как Алексей уверенно и ловко выводит замысловатые линии, кружочки, пишет мелкие цифры и буквы, иногда что-то осторожно подчищает резинкой или бритвенным лезвием, удивлялся его терпению и думал, что никогда не сможет заниматься таким кропотливым делом — это не по нему. Если все ладилось и у Алексея было хорошее настроение, он начинал петь:

Утомленное солнце

Нежно с морем прощалось,

В этот час ты призналась,

Что нет любви…

Дальше он насвистывал тонко, переливчато.

Данька пытался понять: Лена или Ира призналась Алексею, что нет любви? И почему? Вон он какой!..

К Елоховым часто приходили две девушки — вместе с Алексеем они работали. Ира — гордая и капризная, — так казалось Даньке, — ухаживания Алексея принимала снисходительно. У нее были красивые темные волосы, она заплетала их в косу и часто важно поводила плечом — отводила ее за спину. К матери Ира относилась учтиво, всякий раз, бывая у Елоховых, в первую очередь справлялась о здоровье.

Даньке почему-то хотелось, чтобы Алексей больше любил Лену, а не Иру.

Лена на Иру вовсе не похожа. В доме Елоховых она держалась просто и свободно, с удовольствием, без жеманства садилась за стол, если семья обедала, и, как Илюха, тоже все нахваливала. Иногда Лена ходила вместе с Илюхой в магазин, в аптеку — за лекарствами для матери, расспрашивала его про охоту и шутливо, но настойчиво просила хоть раз взять ее с собой.

К Даньке Лена относилась как к братишке, обыгрывала его в шашки, стыдила за грязные ногти, радовалась хорошим отметкам и часто приносила ему читать интересные книжки.

Перед Ирой Данька робел, а Лену любил.

Зимой иногда все вместе отправлялись кататься на лыжах. Алексей наряжался, как на праздник: надевал голубой свитер, шапочку с бомбошкой, непременно брал чистый носовой платок и смачивал его одеколоном.

Илюха катался в телогрейке, в шапке с загнутыми ушами, в валенках, зато как катался! Раз от разу забирался на гору все выше и мчался оттуда с гиком.

Даньке редко удавалось скатиться с крутизны и не упасть. Над ним потешались, особенно Илюха.

Лена тоже падала, даже чаще, чем Данька. Ухнет в сугроб со всего маху и барахтается — выкарабкаться не может. Данька ей руку или палку протягивает, помогает. Отряхнется Лена и опять в гору лезет, не сдается.

После лыжных прогулок девчата обычно заходили к Елоховым. Мать кипятила самовар, ставила на стол варенье, молоко, конфеты, если оказывались, вместе со всеми пила чай, пристроившись поближе к самовару, и ласково поглядывала на сыновей и на девушек.

Потом Алексей играл на гитаре, и все пели.

Пели «Челиту» и «Когда на землю спустится сон», пели про «Пеструху» и про «Соколовский хор у Яра». Алексей при этом изображал самого Соколова, надрывно щипал струны, затем высоко поднимал гитару, словно хотел и в самом деле разбить ее о колено. Ира сделанным ужасом округляла глаза, Лена смеялась, запрокинув голову, Данька от смеха дрыгал ногами.

Громче всех хохотал Илюха. Он вообще был легкого и веселого нрава, ласков и добр со всеми. Воду ли носил, дрова ли колол, а колол он их здорово — чурки с одного маху разлетались! — или каким другим делом занимался — все у него получалось легко и весело. В школе учился всяко, не шибко старался, не то что Алексей. Кончил семь классов, поступил в ФЗО и стал работать подручным сталевара.

Усталость Илюха никому не показывал. За столом ел любую еду. Иногда, наблюдая за сыном, мать необидно шутила:

— Илье нашему полешек наруби помельче да сдобри — съест и еще спасибо скажет! — И тут же серьезно, раздумчиво продолжала: — В мартене, у печки жариться всю смену, да если плохо есть… — Она услужливо подкладывала сыну в чашку картошек или каши. — Ты ешь, Илья, ешь, знай! Каша, она колом не станет, а силы прибавит, еда пользительная… Отец, бывало… — Вспомнит мать про отца и смолкнет, загорюнится.

Иногда Илюха располагался за Данькиным столом: заряжал патроны или делал чучела. Как он их делал! С какой любовью и ловкостью «оформлял» головку, лапки, расправлял каждое перышко… Данька смотрел на брата, на его руки, с виду обыкновенные, даже грубые от работы, и удивлялся, как у него все здорово и ладно получается. А Илюха, столько времени провозившийся над чучелом, с легкостью, не раздумывая, отдавал его потом кому-нибудь из знакомых.

Получки у братьев были в разные дни, и распоряжались они ими по-разному. Алексей заходил в магазин, непременно покупал матери какой-нибудь небольшой подарок: то платок на голову, то ситчик, то чулки. А однажды купил электрический утюг! И еще непременно покупал бутылку кагора, немного конфет — для Даньки и матери, и дорогих папирос — «Наша марка» — для себя.

Мать переживала горделивую радость за сына, сокрушалась, что отец не дожил, посмотрел бы… Ставила на стол пригодившуюся ко времени закуску и жарила яичницу.

Алексей первым усаживался за стол, в передний угол, на отцовское место — старший, разливал по стаканчикам вино, пододвигал к себе чистую тарелку, вилку и первый поднимал стопку. Пили за здоровье матери, потом за светлую память отца. Затем Алексей глядел на Даньку, указательным пальцем касался бутылки и многозначительно поднимал его вверх — тебе, мол, рано! — и пододвигал ему конфеты.

Не всю получку отдавал Алексей матери, и она это знала, но на сына не обижалась, потому как понимала: Алексей — человек видный, да и барышни есть, их в кино водить полагается, в клуб, конфетами угощать…

День получки Илюхи в доме Елоховых событием не был.

Получив первую большую получку, Илюха тоже решил подобрать для матери подарок и купил ей резиновые ботики на каблучке — они только что входили в моду. Мать посмотрела на те ботики, повертела в руках и примерять не стала, а вздохнула и убрала в сундук — ни туфель, ни калош на каблуках она и молодая не носила. В другой раз купил Илюха матери белую шелковую кофту с короткими рукавчиками. Мать долго рассматривала подарок, примерила даже, но опять вздохнула, сложила кофту и убрала в сундук — в ее годы такое уже не надевают…

Расстраивался поначалу Илюха, а потом бросил, стал приносить матери всю получку. Он клал перед нею стопку из десяток и тридцаток и говорил всякий раз одно и то же:

— Вот тебе, мама, деньжишки на харчишки! — и принимался раздеваться.

Илюха громко бренчал умывальником, отфыркивался, что-то бормотал и плескался так, что брызги летели чуть не до стола. Он сам же потом затирал мокрое на полу, наскоро причесывался и, усевшись за стол, пододвигал поближе чашку с супом, брал хлеб и принимался за дело — без супу Илья не человек — мать это знала.

Мать мыла руки, садилась сбоку стола и, шевеля губами, считала деньги, расправляя на них каждую морщинку, каждый загнувшийся уголок, и, опустив руки с зажатыми в них деньгами на фартук, глядела на сына, тихо вздыхала — очень она боялась, как бы не охмурила такого простодушного пария какая-нибудь расторопная да ухватистая девка, — на большие-то сталеварские денежки любая позарится, — а парень счастья не увидит…

О Даньке у матери в ту пору были тревоги и заботы не такие большие: учился бы как следует, закончил бы десятилетку и поступил бы в институт, чтобы инженером стать. Алексей с Ильей выучить пособят.

Как-то Лена с Ирой пришли к Елоховым, Алексей стал собираться с девушками на танцы. Пока он наглаживал брюки да переодевался, пока галстуки примерял, Илюха оглядел Лену с ног до головы и сказал:

— Лен, ты что-то последнее время наряжаться больно стала, уж не замуж ли собралась? — Потом хитровато прищурился и добавил: — А что, как мужик тебе пьяница попадется или такой трудяга-доходяга, о которых говорят: «В нем — с сапогами двадцать килограмм!» — на хлеб не заработает. Тогда как?!

— Того и боюсь, — отшутилась Лена.

— А хочешь, научу, как узнать, пьяница или нет твой жених?

Лена с готовностью пододвинулась к Илюхе. Он с серьезным лицом пристально посмотрел на Лену, затем в потолок ненадолго уставился, потер под носом пальцем и таинственным голосом начал:

— Когда луна наполнится, надо занести в избу курицу, лучше — породистую. Только ни в коем случае не бери у наших соседей. У них не курицы — собаки! Не только зерно, а и тебя склюют! Данька с дружком своим закадычным подложили под наседку вороньи яйца… Вывелись или нет воронята — сказать не могу, а курицы — шакалье шакальем!.. Та-ак. Поставь чашку с водой, блюдце с овсом… и еще пятак положи, а лучше — полтинник. Подсади курочку и загадай: если она примется пить воду — не ходи — горя намычешься. Если хохлатка примется зерно клевать — к богатству! Дуй без оглядки! Если же пятак топтать станет — скупердяй тот человек, тут уж на твое усмотрение…

Лена звонко смеялась. Ира закусила губы, чтобы тоже не расхохотаться, считая, что над глупостями смеяться не следует.

В комнате стоял хохот. Вошел Алексей, посмотрел на девчат и с упреком уставился на брата.

— А я чего такое сделал? Чего такое сказал? — с показной обидой пожал Илюха плечами. — Не обманул ведь… Ну, ладно, раз такое дело, давайте я вам про нашу уборщицу лучше расскажу. На той неделе ходила она в деревню — поросенка покупать. Купила, магарыч распили, — все чин чином. Только загостилась она там малость, а идти-то верст семь, да лесом. Шла, говорит, шла, в лесу вовсе сумеречно уж сделалось, запнулась да как грохнулась — елки закачались! Она в одну сторону, поросенок в другую. Пока ругалась да поднималась — поросенок-то — из мешка, и был таков! Убежал… Поискала, говорит, поискала, покликала — все без толку. Ни с чем домой пришла. Дома мужик спрашивает:

— Ну, купила поросенка?

— Купила.

— А где он?

— Да пропали бы вы оба пропадом!.. Убежал…

— Куда?

— А я почем знаю?

Насилу мужик допытался, что и как получилось, а утром, ни свет ни заря, послал ее искать покупку.

Нашелся поросенок: собака чья-то его в воду загнала, лает, прыгает, наскочить готова — ходу из воды, бедному, не дает… Явилась вечером уборщица домой вся в грязи, исцарапанная… и поросенок не лучше! Мужик-то бабу свою не сразу и признал… Теперь ребята в цеху донимают ее расспросами, спрашивают, когда опять поросенка покупать пойдет? А она смеется: бывает и на старуху проруха…

Хохот в комнате стоял пуще прежнего.

Мать оглядела старшего сына и подошла к Илюхе:

— Шел бы и ты, потанцевал бы. Выходной ведь. Обуть-одеть есть чего, а ходишь… от людей совестно.

— Правда, Илюха, пошли! — принялась трясти его за рукав Лена.

Илюха почесал затылок, на Даньку взглянул и, будто подневольный, пошел переодеваться.

В клубе Илюха был недолго. Мать не удивилась его раннему возвращению. Она поставила в кухне на стол чашку с творогом, хлеб нарезала и ушла в свою спаленку. Илюха съел творог, запил ковшом воды из ведра, направился было к себе, но увидел в Данькиной комнате свет, завернул к нему:

— Чего не спишь, полуночник?

— Лена книжку интересную дала ненадолго. И тебя дожидался…

Илюха полистал книгу.

— А уроки?

— Все в порядке! — поспешно отозвался Данька. — Можешь проверить. Даже абзац по «немцу» лишний перевел…

— Ну-ну. — Илюха постоял, засунув руки в карманы, чуть покачиваясь с носков на пятки, посмотрел на Даньку, на темное, занавешенное подшторником окно. — Алексей танцует! Красота! Смотреть приятно… Да-а… Эх, Данила, а ночь-то какая!.. В такую ночь в лесу…

И так разговорились Данька с Илюхой, будто целый месяц копили эти разговоры.

Засыпая, Данька думал о том времени, когда вырастет и будет ходить за Илюхой немой тенью, коротать с ним ночи у костра и радоваться утру, птицам, солнцу…

Однажды Данька с ребятами уговорился идти в кино.

Мать полола в огороде морковь, и Данька попросил у нее денег. Она выпрямилась, оглядела недополотую гряду, спросила, зачем ему деньги понадобились, затем указала на недополотый конец, чтоб помог.

Илюха, увидев мать с Данькой в огороде, остановился у калитки, постоял, затем медленно направился к ним, встретился с матерью взглядом и тут же отвел глаза:

— Мама… Мам… немцы границу нарушили… сегодня ночью… Война началась…

Алексей был в доме отдыха.

Илюха записался добровольцем и уехал на фронт в первые же дни войны.

Алексей, не дожив до срока, приехал домой, и Данька поразился, увидев старшего брата, — так он осунулся и помрачнел.

Когда уехал на фронт и Алексей, в доме Елоховых стало непривычно пусто и тоскливо.

Данька, придя из школы, помогал матери по хозяйству, делал уроки и отправлялся на улицу, разгребал снег, носил воду, ширыкал с ребятами дрова. Не зная, чем бы еще заняться, они принялись строить из снега Берлин. Построили и начали его бомбить — кидать с крыши сарая деревянные чурбаки — бомбы, атаковать пехотой и танками — топтать и наезжать на постройки одноколесной тачкой… И до того разворочали, разбили вражеский город, что когда увидели его развалины — сами ужаснулись, явственней представили: что же делается там, на войне, — и будто враз повзрослели.

День ото дня жизнь становилась трудней, напряженней, некоторые ребятишки-подростки уже пошли работать на завод и на железную дорогу.

Данька тоже подумывал бросить школу и устроиться куда-нибудь на работу, да боялся пока сказать об этом матери.

Как-то по радио передали в сводке Совинформбюро, что советские войска сбили над Москвой двадцать семь самолетов противника. Данька делал уроки и слушал. «Сколько же это будет? Много или мало?» — думал он. Достал с полки старые тетрадки, выдрал листы и принялся делать бумажные самолеты — голуби, какие с ребятами еще летом пускали. Сделал, раскидал по полу.

Пришла мать, постояла, посмотрела, а потом спросила:

— Чего это?

— Наши над Москвой сбили двадцать семь вражеских самолетов. Вот сколько, — показал он на бумажных голубей.

Мать еще постояла, посмотрела.

— Много… — вздохнула и отошла.

Данька с матерью теперь ютились в основном на кухне — здесь теплее и не так чувствовалось одиночество в большом доме; делили пайку хлеба на завтрак, обед и ужин, незаметно каждый старался дать другому кусочек побольше.

Оживлялась мать, когда приходили от сыновей письма. Алексей писал часто. Почерк у него ровный, разборчивый. Служил он топографом в артиллерийской части. Ни мать, ни Данька в ту пору не знали, что такое топограф. Мать предполагала, что это особая на войне должность, и притом немалая. Прочитав то место, где старший сын просил мать беречь себя и Даньку, она смахивала навернувшиеся слезы.

От Илюхи письма приходили короткие, писал, что и на фронте зачислен охотником — снайперит!

Мать долго вдумывалась в эти Илюхины слова, заставляла Даньку перечитывать письмо по нескольку раз и ворчала несердито: «Ведь на войне, а все шуточки…»

Когда в палисаднике начинали щебетать и гоношиться птички, земля парила влагой от растопившихся под солнцем снегов, а угоры чадили зеленоватым дымком нарождающейся травы, мать с утра до вечера возилась в огороде. Притомившись, иногда садилась на лавку, звала Даньку, если он случался дома, и вела разговоры об Илюхе:

— В такую пору сталевар наш уж на лес заглядывался, и дождь ли, ветер ли — ружьишко за плечо — и туда, во-он по той дороге, за Архиповку, — вглядывалась она в даль. — А я, грешница, ругалась… Ох, Илюха, Илюха! Вернись только живой — слова поперек не скажу, ходи, сколько душе угодно, раз ока у тебя такая лесная оказалась…

Закончил Данька семилетку, тут же забрал из школы документы и поступил в ФЗО, то самое, где когда-то учился Илюха.

Время военное, тяжелое, рабочих рук не хватало, и срок обучения сократили. Данька учился старательно, серьезно, не то что в школе. Когда проходил в мартене практику, работал, как заправский сталеплавильщик, часто подменяя подручного.

В этот раз Данька, как обычно придя с работы, снял в сенках брезентуху, войлочную шляпу, рукавицы сунул на оконце, вошел в кухню и видит: сидит мать у стола, а по другую сторону пожилой, незнакомый мужчина.

Данька постоял у порога, прислушался к тому, о чем говорила мать.

Она рассказывала про Илюху, рассказывала все по порядку, не сбиваясь, не перескакивая с пятого на десятое, а последовательно и подробно: как рос, как учился, как работать пошел, — будто печально и осторожно шла по Илюхиной жизни, и чуть слышно повторяла: «И жизни-то не увидел… Зачем так?» — Она горестно сдвигала реденькие брови, закусывала дрожащие губы и старательно принималась разглаживать на коленях фартук.

Данька подошел, поздоровался с мужчиной за руку и приблизился к матери. Она, увидев сына, хотела было подняться, но лишь уперлась локтями в стол и скрыла лицо в ладонях.

Данька уже почувствовал беду, уперся взглядом в желтоватую, сложенную вчетверо, бумагу, лежавшую на столе. Во рту у него сделалось так сухо, что было больно и трудно шевелить языком.

Мужчина испытующе, с сочувствием долгую минуту смотрел на парня, повременил и пододвинул к нему бумагу.

Данька не сразу решился развернуть ее. Ему хотелось порвать ее, не читая. Он знал, что многим соседям уже принесли такие вот бумажки, но никак не мог поверить, что и в их дом пришла беда…

Мужчина еще недолго посидел, затем поднялся, молча вынул из внутреннего кармана пальто пакет. Данька похолодел: «Что еще?», но тот достал из конверта деньги и выложил их на стол перед матерью.

— Завком выделил… семье погибшего… на первый случай… — попрощался и ушел.

Вечером, перед тем как лечь спать, мать устало поднялась по скрипучей лесенке с вытоптанными ступеньками в осиротевшую комнату сыновей.

Мать, пошатываясь, подошла к кровати старшего сына, дрожащими пальцами дотронулась до холодной подушки, до одеяла, затем, подслеповато щурясь, посмотрела на висевшие над столом лекала и угольники и села на Илюхину кровать. В изнеможении она откинула назад голову, стиснув губы, закрыв глаза, стала раскачиваться взад-вперед.

Данька с испугом уставился на мать, но долго выдержать не мог, подошел, взял за плечи и начал осторожно трясти ее, упрашивая уйти отсюда.

Мать открыла глаза, будто спросонья, непонимающе поглядела на Даньку, затем этим же отсутствующим взглядом обвела комнату и рухнула на подушку, задышала трудно, со свистом…

Данька опрометью бросился к соседям и еще с порога закричал:

— Сергеевна! С мамой плохо!..

Сергеевна, маленькая старушка, засуетилась, схватила серенькую шаль, повязалась, накинула на себя шубейку и посеменила к дому Елоховых.

Данька кипятил самовар, грел воду, подложив под голову и спину матери подушки, чтоб ей легче было дышать, прикладывал ко лбу мокрое полотенце, а к ногам пристроил бутылки с горячей водой… Сергеевна сидела подле матери на табуретке, что-то шептала, поправляла одеяло, щупала лоб и ушла только тогда, когда мать задышала ровно, успокоенно.

В город стали прибывать эвакуированные, к Елоховым поселились трое: мать с дочерью и бабушка. Данька этому обрадовался — после похоронной на Илюху он стал бояться оставлять мать одну. Пока эвакуированные жили, в доме у Елоховых опять сделалось тепло, шумно, хлопотно.

Но вот они уехали, мать опять поставила все на место, как было при сыновьях. На большом квадратном столе, на котором Алексей когда-то устанавливал чертежную доску, снова лежали стопки книг, справочников, готовальня и пузырьки с высохшей уже тушью. На узеньком, самодельном шифоньере грудкой возвышались трубочки ватмана, кальки и восковки; над столом по-прежнему висели угольники и лекала, а за дверью стояла чертежная доска.

«Как в музее! — иногда думалось Даньке. — И матери от этого только тяжелей…» Он старался что-нибудь сделать такое, отчего ей не так тосковалось бы о сыновьях. Решил было выучиться играть на гитаре. Но как-то мать подошла, молча взяла у Даньки из рук гитару, повесила на место, сказав при этом: «Толку нет, не тронь, гитара не игрушка…» В другой раз Данька смотрел ружье, патроны, вознамерился отправиться на охоту, но мать и тут распорядилась по-своему: «Какой из тебя охотник, покалечишься еще…» — и велела повесить ружье на место…

Данька, видя страдания матери, твердо, клятвенно решил: как кончится война, он сразу же отправится туда, где проходил Калининский фронт, — разыскивать могилу брата…

…Ира вышла замуж за военного и куда-то уехала. А Лена по-прежнему заходила к Елоховым. Придет, посидит с Данькой, с матерью, иногда рукоделье с собой прихватит.

Не дожил до победы и Алексей. Погиб на Курской дуге. Похоронную на него мать завернула вместе с Илюхиной в тетрадный лист и убрала в сундук, в котором хранились Илюхины подарки: белая шелковая кофточка и резиновые ботики на каблучке.

Дальше мать уж вроде и не жила, а так, коротала день за днем, обессиленная, безразличная, словно остывшая к бедам и трудностям.

Не утешила ее и весть о победе. Данька, придя с работы, увидел знакомых женщин-соседок. Одни успокаивали мать, другие горевали вместе с нею о своих погибших. Мать слушала, уставившись взглядом в одну точку, чуть заметно согласно покачивала головой и все повторяла: «И ничего-то они в жизни увидеть не успели…»

…Дождавшись отпуска, Данька засобирался в дорогу. Такое его решение мать приняла безропотно, даже не попыталась узнать: почему он надумал искать могилу Илюхи, а не Алексея? Может, потому, что помнила, как Данька с Илюхой с детства были привязаны друг к дружке… Она сидела у стола и, сложив на фартуке руки, смотрела на Илюхин рюкзак, на Даньку, который складывал в него необходимое в дорогу. «Будь осторожен, не случилось бы чего с тобой…» — только и сказала она.

Данька повидал много братских могил. Он заходил в военкоматы, расспрашивал местных жителей. Почти все отвечали одно и то же: «Бои шли тяжелые, и полегло в них людей великое множество».

В этом городе Данька начал свои поиски тоже с военкомата. Дежурный, выслушав его, куда-то сходил, затем вернулся и назвал деревню, где есть братская могила. «Деревни той больше нет. Одно название осталось. А могила есть. Но в эту пору туда нет пути-дороги, — предупредил он. — Размыло. Попытайся…» И объяснил, как идти.

Данька шел какое-то время по железнодорожной линии, затем свернул на обочину и быстро зашагал по вытаявшему хрусткому гравию к показавшейся вдали беленькой будке.

На приступке перед входом сидел путеобходчик. Зажав меж колен березовые прутья, он сучил мочальную бечевку. Невзрачный, маленького роста, рыжебородый старичок оказался словоохотливым и добросердечным. Он посмотрел на Даньку озабоченно, без любопытства, помял рыжую с проседью бороденку и сказал:

— Поезда здесь не останавливаются, парень. Разве что случай какой… Куда путь-то держишь? Туда? — кивнул он в сторону заброшенной телефонной линии с обрывками проводов на посеревших от времени столбах.

— Я правильно иду? — спросил Данька.

— Ладно идешь, — согласно потряс путеобходчик головой, — токо добираться туда в такую распуту… — Заметив нетерпение парня, он отложил занятие в сторону, стряхнул с коленей отвалившиеся почки и мочальные ворсины, поднялся, щелкнув суставами, притворил дверь будки, прислонив к ней черень от метлы, и зашагал рядом с парнем размеренно, привычно, не глядя под ноги. По дороге рассказывал Даньке о том, что знал, что ему довелось повидать, услышать и пережить.

— Может, и сыщешь, — проводив Даньку до поворота, сказал на прощанье.

Данька поблагодарил путеобходчика и пошел по весенней, почти нехоженой тропе. Тропа шла лесом, едва угадываясь в желтоватых проплешинах земли, усыпанных прошлогодней хвоей, а местами и вовсе исчезала под серым, напитанным водою снегом.

Лес кончился. Данька вышел на пустырь. Посреди него возвышался четырехугольный могильный холм, обложенный пожелтевшим за зиму дерном.

Данька приблизился к могиле, снял шапку и начал читать фамилии. Были тут Елкины, Еловиковы, Ельцины. Данька замирал, читая похожую фамилию. Елоховых не было. Он несколько раз перечитал список. Родной фамилии не значилось.

Данька долго стоял перед могилой, опустив голову. Потом взял горсть глинистой земли, бросил на желтый дерн, как на крышку гроба, и пошел к пихтовнику, росшему поблизости. Пока ломал ветки с молодыми светлыми побегами, по каким-то едва угадывающимся приметам понял: как много тропинок сходятся сюда в сухопутье… Вернулся, положил густо-зеленые лапки к подножию плиты.

«Здесь… Скорее всего здесь… В этих лесах и болотах снайперил Илюха и… Из легкого боя он вышел бы…» — решил Данька. Он опустился на колени, погладил кромку могильного холма, достал из кармана носовой платок и завязал в него горсть сырой земли. Поднялся с коленей, положил узелок во внутренний карман, постоял со склоненной головой, повернулся и, не оглядываясь, пошел обратно, устало оскальзываясь на грязно-белых пластушинах снега.

К будке путеобходчика он пришел уже затемно. Старик, как видно, поджидал парня, заслышав его шаги, вышел из будки и предложил переночевать.

Утром Данька выпил кружку чаю, поблагодарил еще раз путеобходчика и направился в город. Он долго ходил по улицам, смотрел на разрушенные дома, горевал об Илюхе и думал: сколько тут крови пролито, сколько слез.

Случайно он оказался у музея Чайковского, увидел толпившихся у входа взрослых и ребятишек, удивился: город так разрушен, и война недавно кончилась, а музей уже восстановлен, действует… И тут же подумал: люди устали от войны, от горя и идут сюда, стосковавшись по прекрасному…

Данька вслед за людьми вошел в прихожую, разделся, постоял, повертел в руках тряпочные серые тапочки с тесемками, которые вместе с биркой дала ему гардеробщица. Увидел, как другие надевают их поверх обуви, прислонился к стене и тоже надел.

Из двери с табличкой «Администрация» вышла редковолосая худенькая женщина немолодых лет, одернула вязаную кофточку, близоруко оглядела собравшихся, надела очки и начала экскурсию с рассказа о том, каким разрушениям подвергся музей в войну, что в спасении редчайших ценностей участвовали жители города, и пригласила всех следовать за нею. Она неслышно прошла по комнате, остановилась у портрета композитора, подождала тишины и внимания и, дотронувшись до очков, стала рассказывать о его жизни.

Женщина говорила о Чайковском с такой любовью и теплотой, будто лично была знакома с этим удивительным человеком, вместе с ним переживала муки творчества, страдала и любила, огорчалась и радовалась…

Данька внимательно слушал экскурсовода, смотрел на портрет, перед которым жарким угольком светилась яркая гвоздика. Потом он попятился, чтобы лучше рассмотреть лицо, и неожиданно столкнулся с девушкой. Она, как видно, тоже не могла оторваться от портрета, но, смутившись, поспешила за экскурсоводом. Данька успел заметить тоненькую фигурку девушки, спохватился, что остался один, и тоже пошел из комнаты.

Сотрудница музея рассказывала об удивительной, редкостной любви между композитором и его братом. Узнав об этом, Данька с горьким сожалением подумал о том, что только после того как братья погибли, любовь его к ним обрела глубокий смысл и заняла в жизни особое место. Он признался себе и в том, как часто досаждал им, не слушался и редко внимал их слову… Но разве мог он знать, что их вдруг не станет… что случится такое…

Данька вместе со всеми вошел в небольшой зал. Люди разместились на стульях, расставленных, как в кинотеатре, рядами. Он осторожно прикрыл дверь и сел с краю.

Зазвучала музыка.

Она никогда еще так не действовала на Даньку, не волновала его так, как здесь, в этом доме, где она когда-то родилась. Данька слушал эту удивительную музыку, думал о композиторе, горевал о братьях, которые теперь уж никогда ее не услышат… Вдруг он увидел девушку. Она сидела, отвернувшись к окну. Данька внимательно посмотрел на нее и заметил, что остренькие плечи ее вздрагивают…

Музыка смолкла.

В зале на какое-то время воцарилась тишина, и люди один за другим пошли к выходу. Только девушка по-прежнему сидела, отвернувшись к окну.

Данька посторонился, уступая дорогу, оглядел зал, задержался взглядом на березах за окном, на девушку посмотрел и неожиданно для себя направился к ней, сел рядом.

— Ты чего? — спросил он.

Девушка не ответила.

Данька осторожно тронул ее за локоть:

— Что с тобой?

— Так, — неопределенно отозвалась она.

— Я первый раз в таком музее, — Данька кивнул головой на стол с пластинками. — Бывал в краеведческом, там, дома…

— Ты нездешний?

— С Урала.

— А-а. Я тоже нездешняя…

— А как тебя зовут?

— Шура. Шура Бурова.

— Как у тебя все: р-р-р да б-р-р… — рассмеялся Данька. Шура тоже чуть заметно улыбнулась.

— А я Данила Елохов. Но меня все просто Данькой зовут. Пошли?

— Да, конечно… — Шура поднялась.

На улице звонко падала с крыш капель. Весеннее солнце стояло высоко в небе. На деревьях содомно перекликались грачи. Данька с Шурой свернули на аллею.

— А как ты здесь оказался? — прервала молчание Шура. — Специально в музей приезжал?

Данька усмешливо покосился на девушку.

— Ага. Чтоб с тобой встретиться…

— Ну, зачем ты так? — нахмурилась Шура.

— Не сердись. Я это случайно брякнул… — Данька и сам смутился от такой развязной шутки и пожалел, что так вышло. — Не хотел говорить правду. Не веселая она… Настроение было какое-то… А вот в музее побывал, музыку послушал, с тобой вот… и забылся. Я Илюхину могилу искал. Брат мой в этих местах воевал… Погиб…

— Нашел? — участливо спросила Шура.

— Да как сказать? — вздохнул Данька. — Мировой был у меня брат. — Он замедлил шаги, на деревья посмотрел, за ограду — ему хотелось отвлечься, увидел невдалеке столовую. — Пойдем-ка лучше поедим!

Шура согласно кивнула.

Народу было много. Данька оглядел чадный зал, отыскал глазами столик, за которым женщины уже пили компот, занял два стула. Взяли винегрет, уху и компот. Пока ели, разговаривать было некогда — за ними тоже заняли места. Данька сидел напротив Шуры и незаметно поглядывал на нее: «Как она похожа на Лену! — удивленно подумал он. — Очень похожа! Ростом только поменьше, а так…»

— Ну вот, подкрепились, отдохнули, теперь не мешало бы и в кино сходить, — предложил Данька.

Они почитали рекламы. Самым подходящим оказался сеанс в клубе железнодорожников. Отправились туда и купили билеты на фильм «Вернись в Сорренто!»

Когда выходили из зрительного зала, спускались по плохо освещенной лестнице, Данька поддерживал Шуру под руку, и ему показалось, что она прихрамывает, хотел спросить, что у нее с ногой, но постеснялся и заговорил о фильме:

— Вот ведь как бывает!.. И любят, и страдают, и все равно расстаются, вместо того, чтобы… Значит, люди еще плохо умеют бороться за свое счастье!..

— Не в этом дело, Даня. Совсем не в этом… — Тихо, но твердо возразила Шура. — Просто люди мало принадлежат себе. Все от чего-то зависят… От обстоятельств, от…

Данька уловил в голосе девушки горечь и, чтобы развеселить ее, стал рассказывать, как он когда-то боролся за свое счастье.

— Все парни из нашего класса влюбились в одну девчонку. Мне захотелось обратить на себя внимание, и я в классном журнале нарисовал ее портрет!.. К директору вызывали… А она хоть бы хны! Тогда я подстриг себе челку косую, модную! Мать увидела и, ни слова не говоря, схватила меня за эту челку и чуть не всю выдрала!..

На другой день я в таком виде пошел в школу. Сижу на уроках в шапке. Учительницы по химии и по немецкому не смогли меня заставить ее снять, отступились. А Матвей Матвеевич, математик, сердитый был старик — выгнал из класса…

Вышел я из школы, встал за углом и жду, когда ребята домой пойдут и что обо мне говорить будут? Но они и внимания на меня не обращают, идут себе дальше.

А она заметила! Подошла, посмотрела на меня пристально и сказала:

— Данька! Ты ведь хороший парень, и я тебя очень уважаю. Больше всех… Зачем ты так?..

Я так и обалдел! Поверить не могу! Схватил ее за рукав, повернул к себе:

— Уважаешь?! Все! Не буду!

Иду и про себя думаю: «Какая хорошая девчонка меня любит! Правда, она сказала, что очень уважает, но это почти одно и то же. Просто она девчонка, сказать прямо стесняется…»

— Ну, а дальше? — спросила Шура.

— Что дальше?.. Дальше им отец прислал вызов, и они уехали. На том моя любовь и кончилась…

Удивительное дело: Данька все это время, пока был с Шурой, почему-то чувствовал себя старшим, ответственным за нее. И это было ему очень приятно.

— Даня, вот ты рассказывал… — Шура как-то вымученно улыбнулась. — У меня все было не так… Я люблю доброту. Люблю свет, тепло. Только пока мне не особенно везло на все это… — с грустью проговорила она.

Даньку поразили ее слова. «Почему ей не везло, как она выразилась, на тепло, и доброту? Он такого не испытывал. Но, значит, и так бывает!..»

— Тебе когда уезжать? — спросил Данька, смятенно думая о том, что они ведь расстанутся, может, даже навсегда… — Я хотел… — Он собрался что-то сказать Шуре, но голос у него осекся. Ломая спички, Данька начал закуривать. Затянулся, вокруг посмотрел, увидев скамью, взял девушку под руку.

— Давай посидим… немножко… пока поезд… — сбивчиво, но настойчиво просил он.

— Ну, хорошо, хорошо… — согласилась Шура. — Правда, времени уже много… но вокзал близко, еще успеем…

Свет фонаря, путаясь в голых ветках кленов с крупными, набухшими почками, тусклой рябью падал на них. Данька осторожно взял Шуру за плечи, пододвинул к себе и сразу же почувствовал, как множество мелких иголочек вонзилось и начало покалывать его изнутри. Ощущение от этого было щемяще-сладостное, незнакомое. Шура вспыхнула, опустила глаза, принялась перебирать перчатки, убирать с пальто невидимые соринки.

Данька злился на себя, что сидит как истукан… «Алексей так не сидел бы. Да и Илюха тоже. Тот непременно сморозил бы что-нибудь такое, от чего обоим сразу сделалось бы легко, просто и весело…»

— Даня, говори что-нибудь… Не молчи, пожалуйста! — попросила Шура и тут же порывисто обратилась к нему: — Я не хочу, чтобы… — Шура отвернулась, начала водить пальцем по скамье, будто писала какое-то слово, и снова с мольбой уставилась на Даньку. — Научи меня быть сильной, терпеливой, доброй… Мне так этого не хватает… Я не знаю, что в жизни главное? У меня уж так много было… что я всего боюсь… И мне это мешает жить. Мне хочется освободиться от этого чувства, избавиться от сомнений… Но я не знаю, чего и как добиваться? Все на что-то надеюсь, как на чудо… Чего-то жду… Конечно, я знаю, у человека должна быть вера и надежда — иначе как же?.. Но одного этого мало!.. В общем, я запуталась сама в себе… У тебя такого никогда не было? — спросила она и тут же сама себе утвердительно ответила: — Не было, конечно. Нет, я что-то совсем не то говорю! Совсем не то… Со мной такое сегодня происходит… Я никогда и ни с кем об этом не говорила…

— Шурочка! — Данька резко повернулся к девушке. — Со мной тоже такого никогда не было… Я не знаю… — В глазах у Даньки была растерянность и радость. Что-то новое, неожиданное вошло сегодня в его жизнь, но он не мог этого объяснить…

— Мне страшно, — чуть слышно сказала Шура. В глазах ее сверкнули слезы. — Мне страшно, Даня… — еще тише повторила она. — Я уже подводила однажды черту под своей жизнью… И не хочу подводить ее снова… — Она вскинула голову, в упор посмотрела на Даньку. — Не хочу!.. Хорошо, что ты… Надо же…

Эта ее доверчивость, такая неожиданная и открытая, и это «страшно», которое она произнесла с отчаянием, отрезвили Даньку. Он внимательно посмотрел на Шуру, положил руку ей на спину и заговорил:

— Моя мать часто повторяла пословицу: «Не та беда, что позади, а та, что впереди». Мудрая пословица. Мать постоянно помнит о ней потому, что на ее долю бед всяких выпадало — больше некуда. Но как тяжело и трудно ни бывало, она находила в себе силы одолеть беду… Где она их брала — я уж и не знаю. Знаю только, что она всегда любила жизнь, какая бы она ни была, любила нас. — Данька проглотил подкативший к горлу комок. — И потому, наверное, не давала себе сломиться… от обстоятельств! — Данька пристально посмотрел Шуре в глаза. — Шурочка! — Он перевел дух. — Тебе плохо и одиноко. Бывает и такое… Только не надо бояться… Люди же кругом. Живые люди… Жалко, отпуск у меня кончается…

Шура встрепенулась, заслышав гудение поезда, и поднялась.

…Люди часто страдают от того, что не умеют, не могут забывать.

Шура больше всего хотела бы забыть тот день, когда упала на репетиции. В больнице, после тщательного обследования, у нее признали туберкулез коленного сустава. Врач объяснил, что было предрасположение с детства, и вот толчок…

Шура лежала на высокой кровати в углу огромной палаты, возле окна, и прислушивалась к разговорам женщин. Они вспоминали свою добольничную жизнь, говорили, кто сколько здесь уже лежит. Одна — восемь месяцев, другая — год, третья — и того больше, от нее уже ушел муж…

Медленно и мучительно доходило до Шуры, что с нею произошло и что теперь ее ожидало…

После несчастья мать сразу же ушла из театра, каждый день стала приходить в больницу, подолгу просиживала возле дочери и, как на исповеди, откровенно и покаянно рассказывала про свою жизнь.

Тогда только Шура узнала, что мать постоянно терзалась тем, как мало времени и внимания уделяла семье.

— Но стоило мне войти в театр, где все: стены, кулисы, люди — такое близкое и дорогое, как я тут же забывала обо всем на свете!.. — говорила мать. — И уже не было тогда человека счастливей меня!.. И так все годы… Но как же трудно так жить!.. И вот видишь, чем все обернулось…

Однажды вбежали в палату две девочки. Одна отыскала глазами Шуру и той, что поменьше, сказала: «Вон она, хромая балерина!»

Шуру будто током пронзило. Она вскинулась, подняла голову — и девочки убежали, шлепая сандаликами по крашеному полу.

Шура была так потрясена, что даже не заплакала.

Весь вечер, всю ночь она не могла ни заснуть, ни забыться. Ей начало казаться, что она медленно сходит с ума…

Не поднялась Шура с кровати и на следующий день. Во время обхода сделала вид, что спит, и врач не стала ее будить.

«Спала» Шура и тогда, когда приходила мать. После ужина палата опустела, и Шура вышла на веранду, придвинула легкое плетеное кресло, села и, облокотившись на перила, задумалась.

Диспансер находился на окраине, на высоком холме. Отсюда была видна вся панорама города. Откуда-то донеслась музыка, и Шуре вспомнилось училище, театр, репетиции. От мысли, что теперь она не только танцевать, а и ходить нормально, наверное, не сможет… все внутри у нее сжалось, похолодело, даже виски заломило.

Шура долго пролежала в больнице.

Утром из своего окна она привыкла наблюдать пробуждение города.

Утро она любила. С утра начинается день, и — она верила — в один из них может произойти чудо: она твердо встанет на ноги, пойдет по коридору и уйдет в жизнь, которая ей отпущена на земле, — так здесь, в больнице, часто говорят.

Однажды отец пришел навестить Шуру в неурочный час, еще до обхода врача, хотя в это время он всегда бывал на работе. Взволнованный, даже растерянный, он присел на край кровати, спросил дочь о самочувствии и рассказал:

— Я только что проводил маму на вокзал. Театр, который гастролировал здесь прошлым летом, пригласил ее на сезон. И мама согласилась. Они поехали на Украину. Тебе ведь сейчас лучше?..

…День был солнечный. Народу на веранду высыпало много. Все махали руками Шуре на прощанье, некоторые плакали, кто-то кричал ей вслед, чтобы не оборачивалась, когда выйдет…

Началась война.

Отца вскоре отправили на фронт. К Шуре приехала старшая сестра отца, тетя Лиза из Подмосковья. Она несколько дней ходила по городу, подыскивала подходящую для своего возраста работу и оформилась белошвейкой в госпиталь.

Однажды тетя Лиза сказала Шуре:

— Я говорила о тебе… Сказали, что могут принять. Решишь на месте. Работа не на ногах день-деньской, и карточка…

Шура вошла в коридор школы, где размещался госпиталь, и остановилась у дверей — в нос ударил запах лекарств. Сердце забилось толчками, к горлу комок подкатил… Шура попятилась, нашарила скобу на двери и поспешно вышла на улицу.

Она долго сидела на длинной скамье возле палисадника и думала, что же ей делать? Здесь все напоминает ту больницу, где она так долго лежала.

Дверь с шумом распахнулась, и из нее посыпали раненые. Одни в пижамах, другие в халатах с большими карманами, третьи в бушлатах. Некоторые на костылях, многие с перебинтованными головами, руками… Шура наблюдала за ними с сожалением и сочувствием, затем поднялась и решительно вошла в помещение…

Первое время Шура пришивала пуговицы, но скоро ее перевели в медицинскую канцелярию.

Жизнь у тети Лизы с Шурой протекала однообразно. От отца пришло всего одно письмо из Ленинградской области. От матери вестей никаких не было.

Тетя Лиза с Шурой вставали рано, кипятили чай с шиповником или со смородинником, пили и уходили в госпиталь. Если ожидалось поступление раненых, они вместе с другими оставались на ночь в госпитале, дремали на диванах или столах, помогали делать марлевые салфеточки или тампоны — ватные шарики — для перевязочной и операционной. А потом, — обычно это случалось ранним утром, — ехали на вокзал выгружать из эшелона раненых и сопровождали их на машинах в госпиталь. Возвращались домой усталые, ужинали и укладывались спать на одну кровать — вместе теплее.

Перед концом войны госпиталь закрыли. Тетя Лиза собрала самое необходимое, взяла с собой Шуру — и они переехали к ней в Подмосковье. Шура поступила работать в регистратуру поликлиники.

— Все, Даня!.. Все… — дрогнувшим голосом проговорила Шура, схватилась за поручень и поспешно вошла в тамбур вагона, но тут же обернулась и изумленно воскликнула: — Даня!.. Почему же мне-то в голову не пришло попытаться разыскать родителей?! Ты ведь… С чего же мне, Даня…

Состав тронулся и поплыл в темноту.

— Шура! Шурочка!.. — ринулся Данька и какое-то время бежал рядом с вагоном, пока не отстал.

— …Парень! Сыно-ок! — тряс Даньку за рукав старик… — Пересчетка началась. Ступай, отметься. Я уж готово дело, — старик показал морщинистую ладонь, на которой химическим карандашом была черкнута цифра.

Данька поднял голову, потер лоб, огляделся, спрыгнул с прилавка и на одеревеневших ногах, прихрамывая, направился к кассе.

Предыдущая главаГлава 6 из 32Следующая глава