После того как все ушли, Томас Хадсон лежал на циновке, прислушиваясь к шуму ветра. С северо-запада надвигался шторм, и он расстелил на полу одеяла, подпер подушки спинкой кресла, которое прислонил к ножке стола, и, надев кепку с длинным козырьком, чтобы в глаза не бил яркий свет от лампы на столе, стал просматривать корреспонденцию. Кот лежал у него на груди, и Томас Хадсон, укрыв легким одеялом их обоих, распечатывал и читал письма, время от времени отхлебывая виски с водой из стоявшего на полу стакана. При необходимости рука сама находила его.
Кот мурлыкал, но беззвучно, и Томас Хадсон не слышал мурлыканья, зато ощущал его пальцем руки, почесывающей кошачью шейку. В другой руке он держал письмо.
— У тебя будто микрофон в горле, Бойз, — сказал он. — Ты любишь меня?
Кот мягко месил его грудь лапами, чуть зацепляя когтями шерсть толстого синего свитера, и Томас Хадсон чувствовал под руками доверчиво растянутое тело кота и его беззвучное мурлыканье.
— Стерва она, Бойз, — сказал он коту и развернул следующее письмо.
Кот просунул голову ему под подбородок и потерся о него.
— Я ж тебя оцарапаю, Бойз, — сказал мужчина и провел по голове кота щетиной. — Женщины ужасно этого не любят. Жаль, что ты не пьешь, Бой. Все остальное ты умеешь.
Изначально кота назвали в честь крейсера «Бойз», но Томас Хадсон уже давно звал его для краткости просто Бой.
Второе письмо он оставил без комментариев, потянулся за стаканом и сделал глоток.
— Что-то у нас с тобой ничего не получается. Вот что, Бой, ты давай читай письма, а я разлягусь на тебе и стану мурлыкать. Как, идет?
Кот потянулся, чтобы потереться о мужской подбородок, а Томас Хадсон в ответ потерся колючим подбородком у кота между ушами и дальше — по затылку и между лопатками, распечатывая тем временем третье письмо.
— Ты беспокоился о нас, Бойз, когда поднялся ветер? — спросил он. — Видел бы ты, как нас внесло в гавань, когда волны уже перехлестывали через Морро. Ты бы насмерть перепугался, Бой. Мы болтались в этой проклятой, огромной, разбушевавшейся стихии, словно доска для серфинга.
Разомлевший кот лежал и ровно дышал в такт с дыханием человека. Большой кот, длинный и любящий, подумал Томас Хадсон, но исхудавший от усердной ночной охоты.
— Хорошо ли тебе жилось без меня, Бой? — Томас Хадсон отложил письмо и стал гладить кота под одеялом. — Много наловил? — Кот перекатился на бок, подставив живот, как делал в то время, когда был еще котенком беззаботным и счастливым. Мужчина обнял и плотно прижал к груди большого кота, лежащего на боку с головой под колючим мужским подбородком. Но кот высвободился из тесных объятий, повернулся и распластался на груди мужчины, запустив когти в его свитер. Мурлыкать он перестал.
— Извини, Бой, — сказал Томас Хадсон. — Сожалею, но мне нужно дочитать это чертово письмо. Тут уж ничего не поделаешь. Или ты знаешь, что делать?
Кот лежал на нем тяжелым, молчаливым безысходным грузом. Мужчина погладил его и взялся за письмо.
— Не бери в голову, Бой, — сказал он. — Другого выхода нет. Если я его найду, сообщу тебе.
К тому времени, как Томас Хадсон дочитал третье, самое длинное письмо, большой черно-белый кот спал. Он спал в позе сфинкса, только голову положил на грудь мужчины.
Все складывается на редкость хорошо, думал Томас Хадсон. Надо было бы раздеться, принять ванну, лечь в чистую постель, но горячей воды нет, и в кровать я не лягу. Здесь все ходуном ходит. Я просто свалюсь с кровати. Но и здесь вряд ли усну с такой тяжестью на груди.
— Бой, — позвал он, — придется тебя снять, чтобы я мог лечь на бок.
Он поднял тяжелое, расслабленное тело кота, которое на мгновение ожило в его руках, а после вновь обмякло, и положил рядом с собой, повернувшись на правый бок. Кот теперь растянулся у него за спиной. Пока кота перекладывали, он был недоволен, но теперь опять погрузился в сон, прижавшись к хозяину. Томас Хадсон взял письма и перечитал их во второй раз. Газеты он решил не читать и, потянувшись, выключил свет и лежал на боку, чувствуя у ягодиц тепло кошачьего тела. Обхватив руками одну подушку, он положил голову на другую и так лежал. Ветер только крепчал, и пол покачивался, словно корабельный мостик. Перед возвращением он провел на таком мостике девятнадцать часов подряд.
Заснуть никак не получалось. Глаза у него так устали, что он не хотел ни включать свет, ни читать, просто лежал и ждал утра. Сквозь одеяла он чувствовал подогнанную под размеры комнаты циновку, которую привез на крейсере с Самоа за шесть месяцев до Перл-Харбора. Циновка застилала весь покрытый плиткой пол, но там, где стеклянная дверь вела в патио, циновка изогнулась и сморщилась от движений двери, и Томас Хадсон чувствовал, как ветер, проникая под дверь, вздымает и треплет циновку. Северо-западный ветер будет дуть по меньшей мере еще один день, думал он, затем переместится к северу и успокоится на северо-востоке. Так происходило зимой из года в год. Впрочем, на северо-востоке он мог задержаться на несколько дней и дуть очень сильно, пока не перейдет в brisa[27]. И пока он будет с бешеной скоростью нестись в направлении Гольфстрима при неспокойном море, ни одна немецкая подводная лодка не осмелится всплыть. Значит, он проведет на берегу не меньше четырех дней. А уж потом они непременно поднимутся.
Томас Хадсон вспоминал последнюю вылазку, и как шторм настиг их в шестидесяти милях дальше по берегу и в тридцати — от суши, и как тяжело они добирались до Гаваны, куда он решил причалить вместо Байя-Онды. Да, досталось его суденышку. Изрядно его потрепало. Но некоторые вещи надо будет проверить. Наверное, было бы лучше пристать в Байя-Онде. Однако в последнее время они слишком часто там объявлялись. Еще он отсутствовал двенадцать дней вместо десяти, как предполагал. Кое-что еще оставалось неясным, но он не знал, как долго продлится шторм, и потому принял решение идти в Гавану и признать свое поражение. Утром он примет ванну, побреется, приведет себя в порядок и отправится с докладом к морскому атташе. Там могут захотеть, чтобы он последил за берегом. Но он точно знал: немецкие лодки не всплывут в такой шторм — это для них невозможно. Вот что самое главное. Если он прав, тогда и с остальным все будет хорошо, хотя не всегда все складывается так просто. Это уж точно.
На твердом полу он отлежал правое бедро и правое плечо, поэтому лег на спину, опираясь на мышцы плеч, подогнув колени и оттянув пятками одеяло. Усталость понемногу уходила, и он погладил левой рукой спящего кота.
— Ты совсем успокоился, Бой, и сладко спишь, — сказал Томас Хадсон коту. — Видно, тебе не так уж плохо.
Не выпустить ли остальных кошек для компании, чтобы было с кем поговорить, подумал он, но отказался от этой мысли. Это может не понравиться Бойзу, он будет ревновать. Когда они подъехали в большой машине, Бойз уже ждал перед домом. Кот был ужасно взволнован и, пока разгружались, путался под ногами, ко всем ласкался, вбегал в дом и выбегал оттуда каждый раз, когда открывали дверь. Возможно, он ждал их здесь каждую ночь с самого отъезда. Как только Томас Хадсон получал приказ выходить, кот с первой минуты об этом знал. Конечно, не о самом приказе, но начало приготовлений он чувствовал, и по мере прохождения последующих стадий до заключительного беспорядка, когда посторонние люди жили у них в доме (Томас Хадсон всегда настаивал, чтобы к полночи все уже спали, если предстояло выходить на рассвете), кот находился в постоянном возбуждении, а когда они начинали грузиться в машину, он впадал в настоящее отчаяние, и его приходилось запирать в доме, чтобы он не бежал за ними через деревню и дальше — по шоссе.
Как-то раз, проезжая по Центральному шоссе, Томас Хадсон увидел сбитого машиной кота, и этот только что сбитый машиной кот был вылитый Бой. Черные спинка и грудь, белые передние лапки и черные очки на мордочке. Томас Хадсон понимал, что это не может быть Бой, потому что до фермы было не меньше шести миль, но его сердце екнуло, и он остановил машину, пошел назад, поднял кота и, убедившись, что это не Бой, положил мертвое животное на обочину, чтобы никто его больше не потревожил. Кот был ухоженный, явно домашний, и Томас Хадсон понимал, что у дороги хозяева скорее его найдут и будут хотя бы знать, что с ним случилось. Если бы не это соображение, он взял бы кота в машину и похоронил на ферме.
Когда вечером Томас Хадсон возвращался к себе на ферму тем же путем, кота уже не было на том месте, где он его оставил, и он решил, что хозяева, должно быть, нашли его. А позже, когда Томас Хадсон читал, сидя в кресле с примостившимся рядышком Бойзом, ему вдруг пришла в голову мысль: что делал бы он, если бы погиб Бойз. И по поведению кота он понимал, что того мучают те же страхи в отношении хозяина.
Ему приходится хуже, чем мне. Почему так, Бой? Если бы ты меньше волновался, тебе жилось бы гораздо лучше. Я вот стараюсь не волноваться, сказал он себе. Действительно стараюсь. А вот Бойз так не может.
В море Томас Хадсон тоже думал о Бойзе, о его странных привычках, о его отчаянной, безнадежной любви. Вспоминал, как увидел его в первый раз, еще котенком: он играл со своим отражением на стеклянной поверхности табачного прилавка в баре Кохимара, выстроенного в скалах над гаванью. Они зашли в бар солнечным рождественским утром. Там после праздничной ночи засиделось несколько пьяниц, но свежий восточный ветер продувал насквозь открытый ресторан и бар, а солнечный свет был таким ярким, а воздух таким чистым, что сомнений не было: это утро не для таких, как они.
— Закрой двери, а то дует, — сказал один из них хозяину.
— Не закрою, — ответил хозяин. — Я люблю свежий воздух. А вы, если вам холодно, найдите другое место.
— Мы платим за то, чтобы нам было удобно, — сказал еще один.
— Нет. Вы платите за выпивку. А если ищете удобства, идите куда-нибудь еще.
Томас Хадсон смотрел через открытую террасу на темно-синее в белых барашках море, его бороздили рыбацкие суденышки, приманивая дельфинов. В баре сидело с полдюжины рыбаков, еще два стола они занимали на террасе. Это были те, кому вчера повезло с уловом, или те, кто верил, что хорошая погода и течение еще удержатся, и решили провести Рождество дома. Никто из них, подобно Томасу Хадсону, никогда не ходил в церковь, даже на Рождество, и никто сознательно не одевался, как рыбак. Они менее всего походили на известных ему рыбаков, хотя были из самых лучших. Эти ходили в старых соломенных шляпах или вообще без шляп. Одевались в поношенную одежду, да и обувь была не у всех. Рыбака было легко отличить от крестьянина или guajiro[28], потому что крестьяне, приезжая в город, надевали особые складчатые рубашки, широкополые шляпы, узкие брюки, сапоги для верховой езды, и почти все носили с собой мачете, а рыбаки ходили в чем попало, были веселы и самоуверенны. Крестьяне, напротив, если не напивались, были сдержанны и застенчивы. Еще рыбака можно было узнать по рукам — узловатым, почерневшим, а у стариков — усеянным коричневыми пятнами, их пальцы и ладони были в глубоких порезах и шрамах. У молодых руки не были узловатыми, но у большинства тоже были покрыты пигментными пятнами и глубокими шрамами, и у всех, кроме очень темных брюнетов, волосы на руках и плечах обесцветились от солнца и соленой воды.
Томас Хадсон вспоминал, как в то рождественское утро, утро первого военного Рождества, хозяин бара спросил его: «Хотите креветок?» — и принес большое блюдо с только что сваренными креветками и, поставив его на стойку бара, стал резать желтый лайм и раскладывать ломтики на блюдце. Усы у больших и розовых креветок свисали больше чем на фут от стойки, и Томас Хадсон, взяв одну, вытянул ее усы на полную длину и сказал, что они длиннее усов японского адмирала.
— Они слишком большие для тебя, киска, — сказал Томас Хадсон, но все же отщипнул кусочек и дал котенку, который побежал с добычей опять к табачному киоску, где быстро и жадно ее съел.
Томас Хадсон разглядывал котенка — эффектную черно-белую расцветку, белые грудку и передние лапки и черную полумаску на мордочке, смотрел, как он с рычанием ест креветку, а потом спросил у хозяина, чей это котенок.
— Хотите, будет ваш.
— У меня дома и так две персидские кошки.
— Что такое две кошки? Берите еще и этого. Немного кохимарской крови им не помешает.
— Папа, давай возьмем его, — попросил один из сыновей, о которых он теперь не позволял себе думать. Мальчик поднялся по ступенькам с террасы, откуда он следил за возвращением рыбачьих лодок, смотрел, как рыбаки опускают мачты, выгружают снасти и сваливают на берег рыбу. — Возьмем его, папа, пожалуйста. Он такой красивый.
— Ты думаешь, ему будет хорошо вдали от моря?
— Конечно, папа. Скоро ему будет здесь плохо. Разве ты не видел, как несчастны бродячие коты? А ведь они тоже были когда-то котятами.
— Возьмите его, — сказал хозяин. — Ему будет хорошо на ферме.
— Послушайте, Томас, — сказал один из рыбаков, до которого долетели слова беседы. — Если вам нужен кот, я могу достать вам ангорского, настоящего ангорского кота из Гуанабакоа. Без дураков.
— Он точно мужского пола?
— Не меньше, чем ты, — ответил рыбак. Его друзья за столом засмеялись.
Почти все испанские шутки были на эту тему.
— Только у него там шерсть, — продолжил рыбак в надежде еще раз повеселить друзей, и это ему удалось.
— Папа, ну, пожалуйста, давай возьмем котика. Он мальчик, — просил сын.
— Ты в этом уверен?
— Абсолютно уверен.
— Ты и про персов так говорил.
— Персы — совсем другое. Там я ошибся и признаю это. Но сейчас я точно знаю. Правда знаю.
— Послушай, Томас. Хочешь тигрового ангорского кота из Гуанабакоа? — спросил рыбак.
— А что это за кот такой? Колдун, что ли?
— Никакого отношения он к колдовству не имеет. Этот кот больший христианин, чем ты.
— Es muy possible[29], — поддержал его другой рыбак, и все опять рассмеялись.
— А сколько же стоит этот удивительный кот? — спросил Томас Хадсон.
— Нисколько. Это подарок. Настоящий тигровый ангорский кот. Рождественский подарок.
— Иди в бар, выпьем, и ты о нем расскажешь.
Рыбак поднялся в бар. На нем были очки в роговой оправе и чистая, голубая, застиранная рубашка, показывающая всем видом, что еще одной стирки она не выдержит. На спине между лопатками ткань была настолько истончена, что уже начинала расползаться. Даже на Рождество он был босой, в линялых штанах цвета хаки. Лицо и руки у него загорели до черноты. Он положил руки в шрамах на стойку бара и сказал хозяину:
— Виски с имбирным элем.
— От имбирного эля меня подташнивает, — сказал Томас Хадсон. — Мне с минералкой.
— А мне нравится, особенно «Канада драй». Не люблю вкус виски. Так вот, Томас. Кот этот серьезный.
— Папа, — вмешался сын, — пока вы с этим джентльменом не начали пить, скажи, мы возьмем этого котика?
Мальчик привязал скорлупу от креветки к веревочке и играл с котенком, который вставал на задние лапы, как геральдический лев, пытаясь схватить соблазнительную приманку, которой помахивали перед ним.
— Ты так хочешь этого котенка?
— Ты же знаешь, что хочу.
— Тогда он твой.
— Большое спасибо, папа. Я отнесу его к машине и там приласкаю.
Томас Хадсон смотрел, как сын с котенком в руках переходит дорогу и садится на переднее сиденье. Верх автомобиля был откинут, и он видел из бара освещенного ярким солнечным светом мальчика с приглаженными ветром каштановыми волосами. Котенка он не видел: сын посадил его на сиденье и гладил, а сам пригнулся, укрываясь от ветра.
Теперь этого мальчика уже не было в живых, а кот пережил его и состарился. У них с Бойзом так сложилось, думал он, что ни один не хотел бы пережить другого. Интересно, много ли людей и животных так любят друг друга, продолжал он думать. Наверное, это смешно. Но мне смешным не кажется.
Да, думал он, это смешным не кажется, как и то, что кот пережил взявшего его мальчика. Конечно, многое бывает смешным, как, например, поведение Бойза, когда он во время игры сперва рычит, а потом, испустив трагический крик, замирает, прижавшись своим длинным телом к мужчине. По словам слуг, когда Томас Хадсон уезжал, он мог несколько дней не есть, и только потом голод брал свое. Хотя бывали дни, когда он пытался добывать себе пропитание охотой и не приходил домой вместе с остальными котами, но в конце концов возвращался и первым выскакивал из комнаты через головы сгрудившихся котов, когда дверь открывал слуга с подносом мясного фарша, и тут же влетал обратно, опять перепрыгивая через других котов, обступивших слугу, принесшего пищу. Ел он очень быстро, а когда наедался, старался как можно быстрее выбраться из кошачьей комнаты. Общество котов его не интересовало.
Томас Хадсон давно уже предположил, что Бойз считает себя человеческим существом. Кот не выпивал с человеком, как мог бы медведь, но ел ту же пищу, что и хозяин, — даже те вещи, к чему не прикоснется ни одна кошка. Томас Хадсон помнил одно лето, когда они вместе завтракали и он предложил Бойзу ломтик свежего, охлажденного манго. Бойз съел его с наслаждением и с тех пор лакомился фруктом каждое утро, пока Томас Хадсон в сезон манго оставался на берегу. Мужчине приходилось кормить его с руки, потому что ломтики были скользкими и взять их с тарелки кот не мог, и Томас Хадсон даже подумывал смастерить что-то вроде решетки, как для поджаривания тостов, чтобы кот мог сам брать ломтики и есть не торопясь.
Другой раз, осенью, когда на больших темно-зеленых деревьях созрели аллигаторовые груши (местные называли их aguacates), чуть более темные и блестящие, чем сама зелень, Томас Хадсон весь сентябрь провел на берегу, ремонтируя катер перед поездкой на Гаити. Тогда он предложил Бойзу ложечку мякоти без семян из середины груши, заправленную оливковым маслом и уксусом, и кот не задумываясь съел ее и с тех пор за каждой едой съедал по половинке такой груши.
— Почему бы тебе самому не лазить за ними на деревья? — спросил кота Томас Хадсон, когда они вдвоем прогуливались по холмам, но кот, естественно, ничего не ответил.
Но однажды он все-таки увидел Боя на аллигаторовой груше, когда вышел в сумерки погулять и проследить за полетом черных дроздов в сторону Гаваны, куда они слетались каждый вечер из всех окрестностей — южных и восточных, совершая эти длительные перелеты, чтобы с шумом расположиться на ночлег в испанских лаврах Прадо. Томасу Хадсону нравилось смотреть, как дрозды проносятся над холмами, как выбираются из своих тайных мест первые летучие мыши, и вылетают миниатюрные совки, пускаясь в ночной полет после того, как солнце село в море за Гаваной, и на холмах зажигались огоньки. Бойз, который всегда его сопровождал, в этот вечер отсутствовал, и он взял с собой Прощелыгу, одного из сыновей Бойза, мощного, мордастого, с толстой шеей и огромными усами, черного, драчливого кота. Прощелыга никогда не охотился. Он был боец и производитель, и это занимало почти все его время. Но по природе своей он был весельчаком и любил гулять, особенно если Томас Хадсон иногда останавливался и поддавал его ногой, отчего кот валился на бок, а Томас Хадсон той же ногой поглаживал ему живот. Можно было не бояться, что поглаживание будет грубоватым: Прощелыге было безразлично, гладят его голой ногой или в ботинке.
Томас Хадсон нагнулся, чтобы потрепать кота по шерстке — тот любил, чтоб его трепали как большую собаку, а когда выпрямился, то увидел Бойза, высоко забравшегося на аллигаторовую грушу. Прощелыга задрал голову и тоже его увидел.
— Что ты там делаешь, проказник? — крикнул Томас Хадсон. — Ты что, стал есть их прямо с дерева?
Бойз посмотрел вниз и увидел Прощелыгу.
— Спускайся, и пойдем гулять, — позвал его Томас Хадсон. — Я дам тебе грушу на ужин.
Бойз выразительно посмотрел на Прощелыгу и ничего не сказал.
— Ты очень хорошо смотришься в темно-зеленой листве. Оставайся, если хочешь.
Бойз демонстративно отвернулся, а Томас Хадсон и большой черный кот пошли дальше между деревьями.
— Как думаешь, Прощелыга, не спятил ли он? — спросил мужчина. Затем, желая сделать приятное коту, добавил: — Помнишь тот вечер, когда мы не могли найти лекарство?
Слово «лекарство» было для Прощелыги магическим, и, как только он его слышал, сразу валился на бок, чтобы его гладили.
— Помнишь лекарство? — спросил его мужчина, и большой кот стал извиваться в приступе безумного восторга.
«Лекарство» стало для него магическим словом той ночью, когда Томас Хадсон напился, напился по-черному, и Бойз отказался с ним спать. Принцесса тоже не спала с ним, когда он был пьян, да и Уилли тоже. Единственный, кто спал с ним в такое время, был Одиночка — так тогда звали Прощелыгу, и еще брат Одиночки, впоследствии оказавшийся, как выяснилось, сестрой, ужасно несчастливая кошка, у которой было много горестей и редкие минуты блаженства. Прощелыге хозяин больше нравился в пьяном состоянии — может быть, потому, что только тогда коту удавалось забраться в его постель. Но в тот вечер Томас Хадсон, который до этого уже четыре дня провел на берегу, напился до чертиков. Пить он начал в полдень во «Флоридите» — сначала с кубинскими политиками, забежавшими на ходу пропустить по маленькой; потом с владельцами сахарных и рисовых плантаций; с кубинскими правительственными чиновниками, выпивающими в обеденный перерыв; со вторым и третьим секретарями посольства, пригласившими какого-то гостя во «Флоридиту»; с вездесущими агентами ФБР, очень любезными и так старательно работавшими под рядовых молодых американцев, что с первого взгляда угадывалось, кто они на самом деле, словно на рукавах их полотняных белых или полосатых костюмов были ведомственные нашивки. Томас Хадсон пил двойные замороженные дайкири — Константе их готовил огромными — алкоголь в них не чувствовался, но, когда он их пил, ему казалось, что он мчится на лыжах по горному склону, вздымая облако снежной пыли, а после шестого и восьмого стакана — что он так же мчится вниз, но уже без каната. Заходили знакомые моряки, он пил и с ними, а потом с кем-то, кого называли крутыми ребятами из береговой охраны. Все это становилось похоже на работу, о которой он как раз хотел забыть, поэтому Томас Хадсон направился в дальний угол бара, где расположились старые, почтенные шлюхи, великолепные старые шлюхи, с которыми все постоянные клиенты «Флоридиты» хоть разок да переспали за последние двадцать лет. Он сел с ними, съел фирменный сандвич и выпил еще несколько ледяных дайкири.
Когда этим вечером он вернулся на ферму, то был уже смертельно пьян, и никто из котов не пожелал с ним спать, кроме Прощелыги, который не чувствовал отвращения к запаху рома, ничего не имел против хорошей пьянки и любил запах роскошных шлюх, напоминавший запах фруктового рождественского пирога. Спать вдвоем было трудно; каждый раз, когда мужчина просыпался, Прощелыга недовольно бурчал, и при одном пробуждении Томас Хадсон, вспомнив, сколько он выпил, решительно сказал коту: «Надо принять лекарство».
Прощелыге понравилось звучание этого слова, он почувствовал в нем отзвук роскошной жизни, в которой сейчас принимал участие, и замурлыкал громче обычного.
— Не знаешь, где лекарство, Прощелыга? — спросил Томас Хадсон, тщетно пытавшийся включить лампу у кровати. Возможно, шторм, удерживавший его на берегу, повредил провода, или произошло короткое замыкание, с которым еще не справились, во всяком случае, электричества не было. Он поискал на ощупь двойную капсулу секонала — последнюю, которая у него оставалась, чтобы снова заснуть и проснуться утром без похмелья. В темноте он смахнул ее со стола и не мог найти. Пошарив по полу, он так ее и не нашел. Спичек поблизости не было — ведь он не курил, а электрическим фонариком в его отсутствие пользовались слуги, и заряд израсходовался.
— Прощелыга, — позвал кота Томас Хадсон. — Надо найти лекарство.
Он выбрался из постели, кот тоже спрыгнул на пол, и они вдвоем искали лекарство. Не понимая, что надо искать, но стараясь изо всех сил, Прощелыга полез под кровать, и Томас Хадсон сказал ему:
— Лекарство, Прощелыга. Найди лекарство.
Издавая хныкающие звуки, Прощелыга обследовал пространство под кроватью. Наконец он с урчанием оттуда вылез, и Томас Хадсон нащупал рукой капсулу. Она была пыльная и в паутине. Прощелыга нашел лекарство.
— Нашел-таки, — сказал Томас Хадсон коту. — Ты чудо, а не кот. — Смыв с капсулы грязь водой из графина, стоявшего у кровати, он проглотил ее, запив глотком воды, а после этого лежал, чувствуя, как она начинает действовать, и хвалил Прощелыгу, а большой кот довольно мурлыкал, и с тех пор слово «лекарство» стало для него магическим.
В море он вспоминал не только Бойза, но и Прощелыгу. Но в последнем не было ничего трагического. Хотя и в его жизни были плохие времена, но все у него было цело, и даже когда ему здорово доставалось в жутких схватках, он не выглядел жалким. Даже в тот раз, когда у него не хватило сил подняться в дом и кот лежал у террасы под деревом манго тяжело дыша и весь мокрый от пота, было видно, какой он мощный в холке и какие худые у него бока, он лежал там, не в силах пошевелиться и поглубже втянуть воздух в легкие, но и тогда не выглядел жалким. У него была крупная львиная голова, и он никогда не признавал себя побежденным. Прощелыга был привязан к мужчине, и тот тоже любил и уважал его. Но о той настоящей любви, которая связывала Томаса Хадсона и Бойза, не могло быть и речи.
Бойз становился все более странным. В тот вечер, когда Томас Хадсон и Прощелыга увидели его на аллигаторовой груше, Бойз долго не приходил, и мужчина, не дождавшись его, лег спать. Тогда он спал на большой кровати в дальней спальне, где с трех сторон были большие окна, и ветер хорошо продувал комнату. Проснувшись, он прислушался к голосам ночных птиц и услышал, когда Бойз вспрыгнул на карниз. Бойз был молчаливый кот, но сейчас он сразу же позвал хозяина, и Томас Хадсон подошел к окну и отодвинул москитную сетку. Бойз прыгнул в комнату, в зубах у него были две крысы.
В падающем из окна лунном свете, отбрасывающем на широкую белую постель тень от сейбы, Бойз стал играть с крысами. Он прыгал, крутился, гонял их лапами, потом отбрасывал одну в сторону и, припав к полу, бросался на другую — он играл с тем же пылом, как в то время, когда был котенком. Потом отнес их в ванную, и только после этого Томас Хадсон почувствовал, как кот прыгнул на кровать.
— Так, выходит, ты не лакомился грушами? — спросил его мужчина. Бойз потерся об него головой.
— Ты охотился и охранял наши владения? Мой старина и брат Бойз. А сейчас, когда они пойманы, ты их съешь?
Бойз только потерся головой о хозяина, беззвучно замурлыкал и заснул, уставший от охоты. Однако спал он беспокойно, а проснувшись утром, проявил полное равнодушие к дохлым крысам.
Светало, и Томас Хадсон, которому так и не удалось заснуть, наблюдал, как прибывает свет и как серые стволы королевских пальм все четче вырисовываются в серой предутренней мгле. Сначала он различал только стволы и очертания крон. Потом, по мере прибавления света, ему стало видно, как кроны раскачиваются на ветру, а когда солнце начало подниматься из-за холмов, стволы пальм побелели, колышущиеся кроны обрели ярко-зеленый цвет, трава оказалась бурой после зимней засухи, а дальние холмы из-за известняковых вершин казались одетыми в снежные шапки.
Томас Хадсон встал, надел мокасины и старый макинтош и, не потревожив спящего клубочком Бойза, прошел через большую комнату в столовую и дальше — на кухню. Кухня располагалась в северном крыле дома, снаружи бушевал ветер и стегал голыми ветвями фламбойяна по стенам и окнам. В холодильнике было пусто, и в стенном кухонном шкафу тоже ничего не было, кроме специй, банок американского кофе и чая «Липтон» и арахисового масла. Повар-китаец каждый день покупал провизию на рынке. Томаса Хадсона не ждали, и китаец, конечно, уже ушел за продуктами для слуг. Когда кто-нибудь из них придет, подумал Томас Хадсон, пошлю его в город за фруктами и яйцами.
Он вскипятил воду, заварил чай и отнес чайник, чашку и блюдце обратно в большую комнату. Солнце стояло уже высоко, его лучи заливали комнату, и Томас Хадсон, усевшись в кресло, пил горячий чай и при ярком зимнем солнечном свете рассматривал картины на стенах. Пожалуй, стоит некоторые из них заменить, подумал он. Лучшие висят в спальне, а я больше там не бываю.
Если смотреть из этого кресла, комната после тесноты катера выглядела просто огромной. Он не знал ее длины. Раньше, когда заказывал циновки, знал, но теперь забыл. Однако какой бы длинной ни была комната, сегодня утром она казалась в три раза длиннее. Так всегда бывало в день приезда, и это было первое, что он замечал, а второе — что холодильник пуст. А вот ощущения качки в возмущенной стихии, созданной ураганным ветром, дующим наперерез мощному течению, больше не было. Оно отступило, как и само море. Море можно было увидеть и отсюда, если глядеть из открытых дверей белой комнаты или из окон на поросшие деревьями холмы, пересеченные шоссе, и дальше — на дальние голые холмы, служившие в свое время городскими укреплениями, на гавань и на белизну города за ней. Но море здесь было всего лишь голубой лентой за раскинувшимся белым городом. Оно было далеко, как и все канувшее в прошлое, и ему хотелось, чтобы так все и оставалось, пока не наступит время снова пуститься в плавание.
Ладно, пусть фрицы еще четыре дня владеют морем, подумал он. Интересно, в такую погоду, как сейчас, рыба подплывает к ним на глубине, играет ли вблизи? И на какой глубине еще ощущается морское волнение? В этих водах рыба водится на любой глубине. Рыбы вообще любопытные существа. У некоторых подводных лодок днище довольно грязное, и рыбы непременно станут вокруг крутиться. Возможно, сейчас оно и не очень грязное — не те у них маршруты. Но рыбы все равно будут вертеться. На мгновение он представил себе, каково сегодня в море, как там вздымаются синие волны, а ветер играет с гребешками волн, но сразу же выбросил это из головы.
Мужчина потянулся, чтобы погладить спящего на одеяле кота, от чего тот мгновенно проснулся, широко зевнул, вытянул передние ноги и опять свернулся в клубок.
— У меня никогда не было женщины, которая просыпалась бы в одно время со мной, — сказал Томас Хадсон. — А теперь и кота такого нет. Ладно, продолжай спать, Бой. Впрочем, я солгал. Была женщина, которая просыпалась, когда и я, и даже раньше меня. Ты ее никогда не видел, ты вообще никогда не видел путной женщины. Не повезло тебе, Бойз. А, ладно, черт со всем этим.
— Вот что я тебе скажу. Нам нужна хорошая женщина, Бой. Мы оба могли бы ее любить. Если бы ты мог ее содержать, я отдал бы ее тебе. Но я не знаю ни одной женщины, которая согласилась бы долго питаться крысами.
Чай на какое-то время притупил чувство голода, но теперь он почувствовал себя снова голодным. В море он бы уже час назад основательно позавтракал, а перед этим, наверное, выпил бы еще кружку чая. В плавании из-за качки стряпать не с руки, и он, стоя на мостике, просто съедал пару сандвичей с солониной и толстыми ломтиками сырого лука сверху. Но сейчас он страшно проголодался и злился, что на кухне хоть шаром покати. Нужно купить консервов и держать их в доме на случай внезапного приезда, подумал он. Но тогда придется вешать на буфет замок, чтоб консервы не извели раньше времени, а я ненавижу запирать еду.
В конце концов он налил себе шотландского виски с минералкой, сел в кресло и принялся читать скопившиеся газеты, чувствуя, как спиртное постепенно заглушает голод и смягчает нервное беспокойство, которое он всегда ощущал, возвращаясь домой. Если есть желание, можешь сегодня напиться, сказал он себе. Только прежде сдай рапорт. Сегодня прохладно, поэтому во «Флоридите» не соберется много народу. Приятно будет опять там посидеть. Томас Хадсон колебался, где лучше пообедать — там или в «Пасифико». В «Пасифико» тоже будет холодно, но я надену свитер и куртку и сяду за столик у стены возле стойки, где не дует.
— Жаль, что ты не любишь путешествовать, Бой, — сказал он коту. — Мы могли бы провести отличный день в городе.
Бойз действительно не любил ездить. Он боялся, что очередная поездка может закончиться посещением ветеринара. А ветеринаров он боялся всегда. Но вот с Прощелыгой можно ездить куда угодно, подумал Томас Хадсон. Он и на катере бы ужился, если бы не брызги. Надо выпустить всех котов на улицу. Жаль, я не смог привезти им какой-нибудь подарок. Если найду, привезу из города кошачьей мяты, и пусть вечером Прощелыга, Уилли и Бой как следуют покайфуют. В кошачьей комнате, на полке должна еще оставаться эта мята, если только не высохла и не утратила силу. В тропиках она быстро теряет силу, а мята, выращенная в саду, и вовсе ее не имеет. Хотелось бы, чтобы у нас, людей, было что-нибудь такое же безвредное, как кошачья мята, и столь же эффективное по воздействию. Почему у людей до сих пор нет такого снадобья, от которого мы могли бы так же хорошо балдеть?
Кошки по-разному относились к кошачьей мяте. Бойз, Уилли, Прощелыга, брат Одиночки, Малыш, Мохнач и Вояка сходили по ней с ума. Принцесса — так слуги прозвали Бэби, голубую персидскую кошечку — никогда даже не прикасалась к мяте, так же как и Дядя Вулфи, серый персидский кот. Что до Дяди Вулфи, столь же глупого, сколь и красивого, то он мог игнорировать мяту по глупости или по косности. Этот кот никогда не пробовал ничего нового и презрительно фыркал на всякую новую еду, пока остальные кошки все не съедали и не оставляли его с носом. А Принцесса, приходившаяся бабушкой всем этим котам, интеллигентная, деликатная, принципиальная, аристократичная и ласковая, боялась запаха мяты и шарахалась от нее, как от чумы. Эта нежная и изящная, дымчато-серая кошечка с золотистыми глазами и великолепными манерами держалась обычно с таким достоинством, что ее периоды течки могли служить иллюстрацией, объяснением и, наконец, осуждением скандальных историй в королевских семействах. После того как Томас Хадсон увидел Принцессу во время течки — не в первый, трагический раз, а когда она подросла и похорошела, увидел, как она мгновенно отбросила все свое достоинство и самообладание, чтобы предаться самой безудержной распущенности, он понял, что не хотел бы умереть, не познав любовь настоящей принцессы, столь же восхитительной, как эта.
Она должна быть такой же величественной, деликатной и красивой, как и его Принцесса в начальный период влюбленности, а потом в постели такой же бесстыжей и распущенной. Иногда ночами ему снилась эта принцесса, и ничего на свете не могло быть лучше этих снов, но он хотел, чтоб это было явью, и его не покидала уверенность: если такая принцесса существует, она будет принадлежать ему.
К сожалению, единственная принцесса, с которой у него завязался роман, за исключением итальянских, которые не в счет, была обычная девушка с толстоватыми щиколотками и не очень стройными ногами. Но у нее была нежная кожа северянки, блестящие, хорошо ухоженные волосы, и ему нравились ее лицо и глаза и ощущение ее руки в своей, когда они стояли на палубе парохода, идущего по каналу к огням Исмаилии. Они нравились друг другу и были на пороге влюбленности, так что ей приходилось следить за интонациями своего голоса, когда их окружали другие люди. Они были уже настолько близки, что сейчас, когда стояли, держась за руки, на палубе, он твердо знал, что именно между ними происходит, ни на минуту не сомневаясь в том, что она разделяет его чувства. Томас Хадсон заговорил с ней об этом и кое о чем спросил, так как у них был уговор — быть всегда откровенными друг с другом.
— Я бы очень хотела, — ответила она. — Ты ведь знаешь. Но я не могу. И это ты тоже знаешь.
— Но есть же какой-то выход, — сказал Томас Хадсон. — Всегда можно его найти.
— Думаешь — в спасательной шлюпке? — спросила девушка. — Но мне не хотелось бы в спасательной шлюпке.
— Послушай, — начал он и, положив руку ей на грудь, почувствовал, как она ожила и приподнялась под его пальцами.
— Как приятно, — перебила его женщина. — Но не забывай, их две.
— Не забуду.
— Как хорошо, — сказала она. — А ведь я люблю тебя, Хадсон. Я поняла это только сегодня.
— Каким образом?
— Просто догадалась — и все. Это было не трудно. А ты не догадался?
— А мне не надо было догадываться, — солгал он.
— Это хорошо, — сказала она. — Но спасательная шлюпка не подойдет. И твоя каюта тоже. И моя — не подойдет.
— Можно пойти в каюту барона.
— Но там всегда кто-то есть. Барон — развратник. Правда, мило, что у нас есть порочный барон, совсем как в старые времена.
— Да, — сказал Томас Хадсон. — Но я могу проверить, есть там кто-нибудь или нет.
— Нет, это не годится. Просто люби меня как можно сильнее. Чувствуй это всем сердцем и продолжай меня обнимать.
Он обнял ее, и не только обнял.
— Нет, так не надо. Я этого не выдержу.
Тогда она тоже пошла в ласках дальше и спросила:
— А ты можешь это выдержать?
— Могу.
— Хорошо. Тогда я буду тебя крепко держать. Нет, только не целуй меня. Если целоваться на палубе, тогда и все остальное можно.
— Конечно, можно.
— Где, Хадсон? Где? Скажи мне наконец — где?
— Я скажу тебе — зачем.
— Про «зачем» я и сама знаю. Где — вот проблема.
— Я очень тебя люблю.
— Я тоже люблю тебя. Но из этого ничего не выйдет, мы просто будем любить друг друга, хотя и это хорошо.
Он стал ласкать ее смелее, и она сказала:
— Пожалуйста, не надо, а то мне придется уйти.
— Может быть, сядем?
— Нет. Будем стоять, как сейчас.
— Тебе приятно?
— Да, очень. Ты сердишься?
— Нет. Но так не может продолжаться вечно.
— Хорошо, — сказала она и, повернувшись, быстро поцеловала его, а затем снова перевела взгляд на пустыню, мимо которой плыл в ночи пароход. Стояла зима, вечер был прохладный, они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и смотрели вдаль.
— Ладно, пусть будет по-твоему. Должна же на что-то пригодиться в тропиках норковая шуба. Ты не будешь опережать события?
— Нет.
— Обещаешь?
— Да.
— О, Хадсон, пожалуйста. Сейчас, пожалуйста.
— Ты уверена?
— Да. С тобой в любое время. Прямо сейчас. О да! Сейчас.
— Ты правда хочешь сейчас?
— Да. Не сомневайся.
Потом они опять стояли на палубе, и огни теперь были гораздо ближе, а берег канала и земля за ним по-прежнему проплывали мимо.
— Тебе стыдно за меня?
— Конечно нет. Я люблю тебя.
— Но тебе было плохо — я такая эгоистка.
— Мне не было плохо, и ты не эгоистка.
— Только не думай, что все было зря. Это было не зря. Во всяком случае, для меня.
— Тогда, значит, не зря. Поцелуй меня.
— Нет. Не могу. Только обними меня крепче.
Спустя некоторое время она спросила:
— А тебе не интересно, как я к нему отношусь?
— Нет. Он очень гордый.
— Я открою тебе один секрет.
И она рассказала ему то, что не явилось для него большой неожиданностью.
— Это очень безнравственно?
— Нет. Скорее, забавно.
— О, Хадсон, — сказала она. — Я так тебя люблю. Пойди успокойся и возвращайся ко мне. Может, разопьем бутылку шампанского в «Рице»?
— Замечательная мысль. А как твой муж?
— Он все еще играет в бридж. Я вижу его в окно. После игры он пойдет нас искать и тоже выпьет.
Они пошли в ресторан, расположенный в кормовой части, заказали бутылку сухого «перрье-жуэ» 1915 года, потом еще одну, а вскоре к ним присоединился и принц. Принц был приятным человеком и нравился Хадсону. Супруги, как и Хадсон, охотились в Восточной Африке, потом они встречались в клубе «Мутайга» и у «Торра» в Найроби и на одном пароходе выехали из Момбасы. Этот пароход совершал кругосветные рейсы и после остановки в Момбасе следовал по Суэцкому каналу, потом по Средиземному морю и далее — к конечному пункту Саутгемптону. На этом роскошном пароходе все каюты были класса люкс. В те годы билеты продавались на целый круиз, но некоторые пассажиры сошли в Индии, и один из тех людей, которые всегда все знают, сказал Томасу Хадсону в «Мутайге», что на пароходе есть свободные каюты и купить билеты можно сравнительно недорого. А Томас Хадсон рассказал об этом принцу и принцессе, которые были далеко не в восторге от своего длительного и изматывающего полета в Кению на «хэндли-пейдж», которые тогда еще были тихоходами, и потому пришли в восторг от перспективы морского путешествия и от умеренной платы за билеты.
— Спасибо за информацию, вы просто молодец. Мы отлично проведем время, — сказал принц. — Завтра же утром свяжусь с пароходством.
Поездка действительно оказалась отличной. Индийский океан был ярко-синий, пароход медленно вышел из гавани, оставив позади Африку с утопающим в зелени старым белым городом в окружении больших деревьев. Пароход обогнул длинный риф, о который разбивались волны, начал набирать скорость и вышел в открытый океан, где летучие рыбы выпрыгивали из воды перед носом корабля. Африка превратилась в длинную голубую линию позади, стюард ударил в гонг, а он, принц, принцесса и барон, который был действительно развратником и старым другом дома, сидели в баре и пили сухое мартини.
— Не будем обращать внимание на гонг и пообедаем в «Рице», — предложил барон. — Вы согласны?
На пароходе Томас Хадсон не спал с принцессой, хотя к прибытию в Хайфу они так преуспели в ласках, что находились в некоем экстазе отчаяния — таком остром, что их следовало бы по суду заставить спать вместе, пока не иссякнут силы, хотя бы для того, чтобы снять нервное напряжение. Вместо этого из Хайфы они совершили автомобильную экскурсию в Дамаск. На пути туда Томас Хадсон сидел впереди, рядом с шофером, а супруги сзади. В дороге Томас Хадсон видел краешек Святой Земли и краешек страны, где совершал свои героические подвиги Т. Э. Лоуренс, и также холмы и пустыню; на обратном пути на переднее сиденье сел принц, а он с принцессой расположился сзади. И тут уж Томас Хадсон видел только затылки принца и шофера и смутно помнил, что дорога из Дамаска в Хайфу, где их ждал пароход, проходила вдоль реки. В одном месте крутые берега реки сближались, образуя небольшую, словно на мелкомасштабной рельефной карте, теснину, в центре которой был островок, который запомнился ему лучше всего из этой поездки.
Поездка в Дамаск мало чему помогла, и когда пароход, оставив позади Хайфу, плыл по Средиземному морю, а Томас Хадсон с принцессой стояли на палубе и дул холодный северо-восточный ветер, поднимавший такую волну, что корабль стало покачивать, она сказала ему:
— Нужно что-то делать.
— Ты любишь ходить вокруг да около.
— Нет. Я только хочу забраться в постель и неделю не вставать.
— Неделя — не такой уж большой срок.
— Ну, тогда месяц. Но надо это сделать прямо сейчас, а сейчас мы не можем.
— А если пойти в каюту барона?
— Нет. Я не хочу этим заниматься, если нас могут потревожить.
— Как ты себя теперь чувствуешь?
— Как будто сошла с ума и продолжаю двигаться в этом направлении…
— В Париже мы сможем заниматься любовью в постели.
— А как я уйду из дома? У меня в этом нет опыта.
— Скажешь, что пошла по магазинам.
— Но по магазинам надо ходить с кем-то.
— Возьми кого-нибудь. Есть же у тебя кто-то, кому ты можешь доверять.
— Есть. Но мне очень не хотелось бы это делать.
— Тогда не делай.
— Нет, я должна. Я знаю, что должна. Но от этого не легче.
— Ты что, никогда не изменяла ему раньше?
— Никогда. И не собиралась изменять. Но сейчас я только этого и хочу. Однако я боюсь, что кто-то может узнать.
— Мы что-нибудь придумаем.
— Пожалуйста, обними меня и прижми к себе крепко-крепко, — сказала она. — И давай не будем говорить, не будем думать и тревожиться. Только, пожалуйста, обними меня крепко и люби изо всех сил, потому что у меня сейчас все тело болит.
Спустя некоторое время Томас Хадсон сказал ей:
— Послушай, тебе каждый раз будет так же плохо, как сейчас. Ты не хочешь изменять мужу и не хочешь, чтобы об этом узнали. Тогда все останется по-прежнему.
— Я хочу быть с тобой и не хочу, чтобы он страдал. Но я должна через это переступить. Это больше не в моей воле.
— Тогда пусть это произойдет. Сейчас.
— Но сейчас опасно.
— Неужели ты думаешь, что есть еще такой человек на корабле, который, видя нас, прислушиваясь к нашим разговорам и зная нас, поверит, что мы не любовники? И разве то, чем мы с тобой все время занимаемся, так уж от этого отличается?
— Конечно, отличается. Еще как отличается. От того, что мы делаем, не бывает детей.
— Ты чудо, — сказал он. — И я не шучу.
— Но если бы у нас получился ребенок, я была бы только рада. Муж ужасно хочет детей, но у нас не получается. Я могла бы сразу после тебя переспать с ним, и он никогда не узнал бы, что это наш с тобой ребенок.
— Может, не стоит спать с ним сразу после.
— Да, наверное, не стоит. Тогда в следующую ночь.
— Когда ты спала с ним последний раз?
— Я сплю с ним каждую ночь. Иначе я не могу, Хадсон. Ты меня так возбуждаешь, что это становится необходимым. Думаю, поэтому он и играет в бридж допоздна. Ему хочется, чтобы я заснула до его прихода. Наверное, он стал уставать после того, как мы влюбились друг в друга.
— Ты что, первый раз влюбилась за время вашего брака?
— Нет, прости. Не первый. Я несколько раз была влюблена. Но никогда ему не изменяла — даже в мыслях такого не было. Он такой милый и добрый, замечательный муж, он мне очень нравится, а меня он любит и всегда заботится обо мне.
— Полагаю, нам стоит пойти в «Риц» и выпить шампанского, — сказал Томас Хадсон. На него нахлынули противоречивые чувства.
В ресторане было пусто, и официант принес им вино на столик у стены. Теперь здесь постоянно держали в холодильнике сухое «перрье-жуэ» 1915 года, и официант только спросил: «Как обычно, мистер Хадсон?»
Они подняли бокалы, и принцесса сказала:
— Мне нравится это вино. А тебе?
— Очень нравится.
— О чем ты сейчас думаешь?
— О тебе.
— Это понятно. Я тоже все время только о тебе и думаю. А что именно ты думаешь?
— Что нам надо немедленно спуститься в мою каюту. Мы слишком много болтаем, обманываем себя и ничего не делаем. Сколько сейчас времени?
— На моих десять минут двенадцатого.
— А сколько на ваших? — спросил он у официанта.
Тот посмотрел на часы в баре.
— Четверть двенадцатого, сэр.
Когда официант отошел на достаточное расстояние, Томас Хадсон спросил:
— До какого часа он будет играть в бридж?
— Он сказал, что придет очень поздно и чтоб я его не ждала.
— Давай допьем вино и пойдем в каюту. У меня там тоже есть немного.
— Но, Хадсон, это опасно.
— Опасно будет всегда, — сказал Томас Хадсон. — Но продолжать в прежнем духе еще опаснее.
В этот вечер она три раза ему отдалась, а когда он провожал ее до каюты, она сопротивлялась и говорила, что хоть этого делать не надо, а он возражал, говоря, что это только естественно, ведь принц еще играет в бридж. После Томас Хадсон вернулся в «Риц», где все еще работал бар, заказал еще бутылку того же вина и стал читать газеты, которые принесли на борт в Хайфе. Он вдруг осознал, что впервые за долгое время у него нашлось время почитать газеты, он почувствовал себя отдохнувшим и читал газеты с большим удовольствием. Когда игра в бридж закончилась, принц, проходя мимо, заглянул в бар, и Томас Хадсон предложил ему выпить перед сном бокал вина и в этот вечер чувствовал к нему особое расположение и почти родственное участие.
Томас Хадсон сошел в Марселе вместе с бароном. Большинство пассажиров решили ехать до конечной цели круиза в Саутгемптоне. В Марселе они с бароном обедали в открытом ресторанчике в Старом Порту, где ели moules marinieres[30] и выпили графин vin rose[31]. Томас Хадсон был очень голоден, и он вспомнил, что с тех пор, как корабль покинул Хайфу, он был почти все время голодный.
Сейчас он тоже чертовски голоден, подумал Томас Хадсон. Куда запропастились эти слуги? Хоть бы один объявился. Снаружи ветер становился все холоднее. Это напомнило ему тот холодный день в Марселе, когда они с бароном, подняв воротники пальто, сидели в открытом ресторанчике на улице, круто сбегавшей вниз к порту, ели moules, разламывая тонкие черные раковины, которые извлекали из горячего, наперченного и заправленного молоком и растопленным маслом бульона, и запивали еду вином из Тавеля — на вкус таким, каким Прованс был на вид, — и смотрели, как ветер играет с юбками рыбачек, туристок и плохо одетых портовых шлюх, подгоняемых мистралем и взбиравшихся по крутой, мощенной булыжником улице.
— А вы шалун, — сказал барон. — Большой шалун.
— Хотите еще moules?
— Нет. Я бы взял чего-нибудь посолиднее.
— Может, тогда bouillabaisse?[32]
— То есть два супа?
— Я голоден как волк. К тому же мы теперь не скоро сюда попадем.
— Еще бы вам не быть голодным. Ладно. Возьмем bouillabaisse и к нему Chateaubriand, исключительно тонкое вино. Придется подкормить вас, шалун вы этакий.
— Что вы будете делать?
— Любопытно, что вы будете делать? Вы ее любите?
— Нет.
— Это обнадеживает. Для вас лучше сейчас все закончить. Гораздо лучше.
— Я обещал поехать с ними на рыбную ловлю.
— Ну, на охоту — еще куда ни шло, — сказал барон. — А рыбалка — дело холодное и неприятное, а ей нечего делать из своего мужа дурака.
— Но он, должно быть, все знает.
— Нет. Он знает только, что она в вас влюблена. И ничего больше. Вы джентльмен и, следовательно, поступаете правильно. Но ей нечего делать из мужа дурака. Вы ведь на ней не женитесь?
— Нет.
— К тому же она все равно не могла бы выйти за вас замуж. Так что нет никаких оснований делать его несчастным, если вы ее не любите.
— Не люблю. Теперь я точно знаю.
— Тогда, думаю, вам надо выйти из игры.
— Я в этом уверен.
— Рад, что вы согласны. А теперь скажите откровенно, как она?
— Очень мила.
— Глупости. Я знал ее мать. Вот если бы вы знали мать!
— Жаль, что этого не случилось.
— Да уж, стоит пожалеть. Не понимаю, как вас угораздило связаться с такими скучными, добропорядочными людьми. Может, она нужна вам как натурщица или что-то в этом роде?
— Нет. Не в этом дело. Она мне очень нравилась. И сейчас нравится. Но я не люблю ее, да и дело приобретает слишком сложный оборот.
— Я рад, что вы со мной согласны. Так куда вы теперь собираетесь?
— Мы ведь только что из Африки.
— Верно. Но почему бы вам не поехать теперь на Кубу или на Багамы? Я мог бы присоединиться к вам, если бы достал дома денег.
— А вы надеетесь достать?
— Нет.
— Я, наверное, поживу некоторое время в Париже. Давно не жил городской жизнью.
— Париж не тот город. Лондон — вот город для жизни.
— Хочется взглянуть, что творится в Париже.
— Могу вам рассказать.
— Нет, я не о том. Хочу посмотреть картины и побывать на скачках — на Шестидневной, в Отейле, в Энгьене и Ле Трамблэ. Почему бы и вам туда не заехать?
— Скачки я не люблю, а на игру — нет денег.
Зачем я все это вспоминаю? — подумал Томас Хадсон. Барона уже нет на свете, фрицы в Париже, а принцесса так и не родила ребенка. Ни в одном королевском доме не будет его крови, разве что в Букингемском дворце у него как-нибудь пойдет носом кровь, что маловероятно. Если через двадцать минут никто из слуг не явится, надо будет спуститься в деревню, решил он, купить яиц и хлеба. Черт знает что такое — быть голодным в собственном доме, подумал он. Но я слишком устал, чтобы куда-то идти.
В эту минуту он услышал шаги на кухне, нажал на звонок под крышкой большого стола и услышал, как тот дважды прозвенел на кухне.
Вошел младший слуга с лицом то ли юного грешника, то ли святого Себастьяна, на котором застыла лукавая и одновременно страдальческая улыбка много перенесшего в этой жизни человека.
— Вы звонили?
— А что еще, черт возьми, я делал? Где Марио?
— Пошел за почтой.
— Как кошки?
— Хорошо. Ничего нового. Прощелыга подрался с Толстяком. Раны мы уже залечили.
— Бойз похудел.
— Много гуляет по ночам.
— А как Принцесса?
— Немного погрустила. Но сейчас опять ест хорошо.
— Не было проблем с мясом?
— Мы доставали в Которро.
— А как собаки?
— Все здоровы. У Негриты опять будут щенки.
— Вы что, не могли ее запереть?
— Пытались, но она улизнула.
— Больше ничего не случилось?
— Ничего. Как прошел рейс?
— Благополучно.
Пока он раздраженно и кратко, как обычно, говорил с этим мальчишкой, которого уже два раза увольнял, но брал обратно по просьбе его отца, в комнату вошел Марио, старший слуга, с газетами и письмами в руках. Он улыбался, и его темное лицо было веселым, добрым и ласковым.
— Как прошла поездка?
— Под конец изрядно покачало.
— Могу представить. С севера сильно дуло. Вы уже ели?
— Но в доме нет еды.
— Я принес яйца, молоко и хлеб. Эй, ты, — обратился он к младшему слуге. — Ступай приготовь для кабальеро завтрак. Как вам приготовить яйца?
— Как обычно.
— Los huevos como siempre[33], — сказал Марио. — Бойз вас встретил?
— Да.
— В этот раз он здорово скучал. Больше обычного.
— А как остальные?
— Была одна драка у Прощелыги с Толстяком. — Марио с гордостью произнес английские имена котов. — Принцесса немного грустила. А так ничего особенного.
— А ты как?
— Я? — Польщенный Марио застенчиво улыбнулся. — Спасибо, хорошо.
— А семья как?
— Все хорошо, спасибо. Отец опять вышел на работу.
— Я рад.
— Он тоже рад. Никто из джентльменов не остался здесь ночевать?
— Нет. Все поехали в город.
— Наверное, устали.
— Конечно.
— Вам звонили друзья. Я всех записал. Надеюсь, вы разберете мою писанину. Мне трудно даются английские имена.
— Пиши, как слышишь.
— Но я их слышу не так, как вы.
— А полковник звонил?
— Нет, сэр.
— Принеси мне виски с минералкой, — сказал Томас Хадсон. — И молока кошкам, пожалуйста.
— В столовую или сюда?
— Виски сюда. Молоко — в столовую.
— Сию минуту, — сказал Марио. Он пошел на кухню и вернулся с виски. — Кажется, я сделал достаточно крепко.
Побриться сейчас или после завтрака, размышлял Томас Хадсон. Пожалуй, сейчас. Для этого я и заказал виски, чтобы не было скучно бриться. Так что иди в ванную и побрейся. Да ну, к черту бритье, подумал он. Нет. Пойди и побрейся. Это полезно для морального состояния, черт бы его побрал, да, кроме того, тебе после завтрака надо ехать в город.
Он потягивал виски, когда намыливался, а также после того, как намылился, и во время вторичного намыливания. Чтобы сбрить двухнедельную щетину со щек, подбородка и шеи, ему пришлось три раза менять лезвия. Кот в это время кружил вокруг и терся о его ноги. Потом неожиданно выскочил из ванной, и Томас Хадсон понял, что кот услышал, как звякнули о плиточный пол столовой миски с молоком. Сам он не слышал ни звяканья, ни зова слуги, но Бойз слышал все.
Закончив бритье, Томас Хадсон наполнил правую руку прекрасным, чистым девяностоградусным спиртом, который на Кубе стоил столько же, сколько в Штатах плохонький, разбавленный спирт для растирания, и обтер лицо, чувствуя холодное покалывание, снимающее раздражение кожи.
Я не употребляю их сахар, не курю их табак, думал он, но какое же удовольствие мне доставляет кубинский алкоголь.
Нижняя часть окон в ванной комнате была закрашена, так как мощенный камнем патио окружал весь дом, но их верхняя часть была из прозрачного стекла, и Томас Хадсон видел, как раскачиваются на ветру пальмовые ветви. Ветер сильнее, чем я думал. А ведь скоро надо выходить в море. Впрочем, тут не угадаешь. Все будет ясно, когда подует с северо-востока. Как приятно было не думать о море последние несколько часов. Надо это удержать. Не будем думать о море — ни о том, что на его поверхности, ни о том, что под ней, и вообще ни о чем, с ним связанным. Не будем даже составлять списка, о чем нельзя думать. Забудем о нем вообще. Пусть себе существует — и хватит с него. И еще кое о чем забудем. Об этом тоже не надо думать.
— Где сеньор хочет завтракать? — спросил Марио.
— Где угодно — только подальше от этой puta[34] — моря.
— В большой комнате или в вашей спальне?
— В спальне. Вытащи плетеное кресло и поставь еду на столик рядом.
Томас Хадсон выпил горячий чай, съел яичницу из одного яйца и тосты с апельсиновым джемом.
— А что, фруктов нет?
— Только бананы.
— Принеси несколько штук.
— А со спиртным не вредно?
— Это предрассудок.
— Когда вас не было, в деревне умер мужчина, который ел бананы и пил ром.
— А может, он был просто пьяницей, от этого и умер?
— Нет, сеньор. Этот мужчина умер внезапно, рома он выпил чуть-чуть, а до этого съел много бананов. Из собственного сада. Он жил на холме за деревней и работал на седьмом автобусном маршруте.
— Да покоится он с миром, — сказал Томас Хадсон. — Принеси-ка мне бананов.
Марио принес из сада небольшие, желтые, спелые бананы. Без кожицы они были едва ли больше человеческого пальца, и очень вкусные. Томас Хадсон съел целых пять штук.
— Теперь смотри, что со мной будет, — сказал он. — И принеси сюда Принцессу — пусть съест второе яйцо.
— В честь вашего возвращения я дал ей яйцо. Дал также Бойзу и Уилли.
— А Прощелыге?
— Садовник сказал, что ему нельзя много есть, пока не заживут раны. Ему здорово досталось.
— А что это была за драка?
— Очень свирепая драка. Коты пробежали почти милю и все дрались. Мы потеряли их из виду в терновнике за садом. Дрались молча — теперь у них всегда так. Я даже не знаю, кто победил. Прощелыга вернулся первым, и мы стали лечить его раны. Он пошел во внутренний дворик и лег рядом с баком с водой. Вспрыгнуть он не мог. Толстяк пришел через час, и мы его тоже лечили.
— Помнишь, как эти братья любили друг друга в детстве?
— Еще бы не помнить! А теперь я боюсь, как бы Толстяк не задрал Прощелыгу. Он почти на фунт тяжелее.
— Но Прощелыга — мастер драться.
— Это так, сеньор. Но только представьте, что такое — лишний фунт веса.
— Лишний вес важен в драке бойцовых петухов, а не котов. Ты смотришь на их драку с точки зрения петушиных боев. Для людей вес тоже не так много значит, если только одному из бойцов не приходится его быстро сгонять, и он от этого слабеет. Джек Демпси весил всего 185 фунтов, когда стал чемпионом мира. А Уиллард весил 230. Прощелыга и Толстяк — оба крупные коты.
— В такой драке, как у них, фунт — большое преимущество, — сказал Марио. — Если бы на них делали ставки, то не проморгали бы этот фунт, унцию и то приняли бы во внимание.
— Принеси мне еще бананов.
— Но, сеньор…
— Ты что, правда веришь в эту ерунду?
— Это не ерунда, сеньор.
— Тогда принеси еще виски с минералкой.
— Если вы мне приказываете…
— Я тебя прошу.
— Если просите — это уже приказ.
— Тогда принеси.
Слуга принес виски со льдом и холодной газированной минеральной водой. Томас Хадсон взял стакан и сказал: «Ну, смотри, что сейчас будет». Но от встревоженного выражения на темном лице слуги ему стало стыдно, и отпала всякая охота его дразнить.
— Поверь, мне от этого плохо не будет.
— Сеньор знает, что делает. Но мой долг — предупредить.
— Хорошо. Ты предупредил. Педро уже пришел?
— Нет, сеньор.
— Когда придет, скажи, чтобы приготовил «кадиллак» — мы сразу же поедем в город.
Теперь ты примешь ванну, сказал себе Томас Хадсон. Потом оденешься, как полагается для Гаваны. И поедешь в город к полковнику. Что, черт возьми, с тобой происходит? Много чего, подумал он. Неприятностей хватает. Целое море неприятностей. Целый космос неприятностей.
Он сидел в плетеном кресле, поставив ноги на подножку, выдвигавшуюся из-под сиденья, и смотрел на картины на стенах спальни. У изголовья дешевой кровати с плохим матрасом, купленной из экономии, так как спал он здесь только в случае ссор, висел «Гитарист» Хуана Гриса. Nostalgia hecha hombre[35], подумал он по-испански. Люди не знают, что от этого умирают. Напротив, над книжным шкафом висел «Monument in Arbeit» Пауля Клее. Эта картина нравилась ему меньше «Гитариста», но он любил на нее смотреть и вспоминать, какой непристойной она ему казалась, когда он купил ее в Берлине. Цвета были такими же неприятными, как на иллюстрациях в медицинских книгах отца, где были изображены разные виды шанкров и прочих венерических язв. Жену пугала эта картина, пока она не научилась видеть в ней только произведение искусства. Сам Томас Хадсон не узнал о ней ничего нового с того дня, когда впервые увидел картину в галерее Флехтгейма в доме у реки в ту дивную холодную осень в Берлине, когда они были так счастливы. Но это была хорошая картина, и он любил смотреть на нее.
Над другим книжным шкафом висела «Ville d’Avray» из «лесных зарослей» Массона. Она нравилась ему не меньше «Гитариста». В картинах прекрасно то, что их можно любить без чувства безысходности. В этой любви нет печали, а хорошие картины делают тебя счастливым, потому что в них есть то, к чему ты стремился сам. Вершина взята, и это хорошо, пусть ее достиг и не ты.
В комнату вошел Бойз и прыгнул ему на колени. Кот был замечательный прыгун и мог взлететь без видимых усилий на самый верх комода в спальне. Сейчас, совершив небольшой, аккуратный прыжок, он устроился на коленях хозяина и стал любовно мять их передними лапами.
— Я смотрю на картины, Бой. Если бы ты любил картины, тебе бы лучше жилось.
Хотя кто знает? Возможно, он получает такую же радость от прыжков и ночной охоты, как я от картин, подумал Томас Хадсон. И все же жаль, что он их не видит. Впрочем, это спорно. У него мог бы оказаться отвратительный вкус к живописи.
— Интересно, что пришлось бы тебе по душе, Бой? Возможно, голландцы и их великолепные натюрморты с рыбой, устрицами, дичью. Ладно, уходи-ка ты. Сейчас все-таки день. Не время для ласк.
Но Бойз продолжал ласкаться, и Томас Хадсон повалил его на бок, чтобы успокоить.
— Нужно хоть немного соблюдать приличия, Бой, — сказал он. — Чтобы угодить тебе, я даже не вышел поздороваться с остальными кошками.
Бойз был счастлив, и Томас Хадсон пальцами чувствовал мурлыканье в его горле.
— Мне нужно помыться, Бой. Сам ты полжизни проводишь за этим занятием. Правда, делаешь это своим языком. Но в это время я для тебя пустое место. Когда умываешься, ты сосредоточен, как бизнесмен в своей конторе. Ты считаешь это важным делом. Его нельзя прерывать. Мне тоже сейчас надо мыться. А я вместо этого сижу тут и пью, как последний пропойца. В этом разница между нами. Но ты не смог бы простоять восемнадцать часов за штурвалом. А я смог. Двенадцать — простою легко. Восемнадцать — когда потребуется. А вчера и сегодня ночью — девятнадцать. Зато я не умею прыгать, как ты, и охотиться по ночам. Хотя и нам случалось неплохо поохотиться. У тебя радар в усах. А у голубя, наверно, в наросте над клювом. Во всяком случае, у всех домашних голубей он есть. Какие у тебя там ультракороткие частоты, Бой?
Бойз лежал на его коленях — большой, длинный, счастливый — и беззвучно мурлыкал.
— Что говорит твой приемник, Бой? Какова у тебя ширина импульса? Какова его частота? Знаешь, во мне встроенный магнетрон. Только ты никому не говори. А в дальнейшем с помощью УВЧ я смогу обнаруживать вражеских шлюх на более далеком расстоянии. Это микроволны, Бой, и ты сейчас мурлыканьем их посылаешь.
Так вот как ты исполняешь свое решение не думать о море, пока не наступит время выходить в новый рейс. Не море ты хотел забыть. Ты знаешь, что любишь его и не согласишься жить вдали от моря. Выйди на веранду и посмотри на него. Оно не злое и не грубое — все это Quatsch[36]. Оно просто есть, ветер и течения гонят его, на поверхности идет борьба, но в глубине все это ничего не значит. Будь благодарен за то, что снова выйдешь в море, и скажи ему спасибо за то, что оно твой дом. Море — твой дом. И никогда не говори и не думай о нем всякой чепухи. Беда не в нем. Вот ты и немножко поумнел, подумал он. Хотя на суше это тебе не очень удается. Ладно, сказал он себе. В море приходится так много соображать, что на суше можно и отдохнуть.
Суша — прекрасное место, подумал он. Сегодня увидим, до какой степени прекрасным оно может быть. После того, как я повидаюсь с этим проклятым полковником. Впрочем, я всегда рад его видеть — он способствует укреплению моей морали. Но не надо о нем сегодня. Эту тему следует избегать, если хочешь, чтобы день был приятным. Я пойду к нему, но не буду, так сказать, в него вникать. В него уже много вошло того, что не выйдет обратно. И вышло многое, что уже не загонишь назад. Так что не стоит тебе в него вникать. Я и не буду. Просто зайду повидаться и сдам рапорт.
Томас Хадсон допил виски, снял с коленей кота, посмотрел еще раз на картины и пошел принимать душ. Слуги включили нагреватель, только когда пришли утром, и вода еще не очень нагрелась. Но он хорошо намылился, вымыл голову и облился холодной водой. Потом надел белую фланелевую рубашку, темный галстук, фланелевые брюки, шерстяные носки, прочные английские ботинки, которым было уже десять лет, кашемировый свитер и старую твидовую куртку. Потом вызвал звонком Марио.
— Педро здесь?
— Да, сеньор. Он уже вывел машину.
— Приготовь мне «Том Коллинз» с кокосовой водой и горькой настойкой. И принеси стакан в пробковом подстаканнике.
— Хорошо, сеньор. Вы наденете пальто?
— Захвачу его с собой на случай, если на обратном пути будет холодно.
— К ленчу вернетесь?
— Нет. И к обеду тоже.
— Хотите до отъезда взглянуть на котов? Они греются на солнышке с подветренной стороны.
— Нет. Вечером повидаю. Хочу привезти им подарок.
— Пойду приготовлю коктейль. Немного задержусь из-за кокоса.
Какого черта ты не захотел взглянуть на котов, спросил он себя. Даже не знаю. Не могу этого понять. Что-то новенькое.
Бойз повсюду следовал за ним, слегка встревоженный предстоящим отъездом хозяина, но не охваченный паникой — ведь сборов не было, и хозяин уезжал без багажа. «Может быть, я сделал это ради тебя, Бой, — сказал Томас Хадсон. — Не волнуйся. Я вернусь сегодня вечером или завтра утром. Надеюсь, с промытыми мозгами. Основательно промытыми. Тогда, может, дела пойдут лучше. Vamonos a limpiar la escopeta»[37].
Томас Хадсон вышел из ярко освещенной комнаты, которая по-прежнему казалась огромной, и спустился по каменным ступенькам в еще более яркое кубинское зимнее утро. Собаки радостно запрыгали у его ног, подошел и грустный пойнтер, пристыженный, с поникшей головой.
— Эх ты, бедное, несчастное животное, — сказал он пойнтеру, погладил собаку по спине, а та в ответ завиляла хвостом. Дворняжки весело резвились в возбуждении от холода и ветра. Несколько сухих веток, сорванных ветром с растущей во дворике сейбы, валялись на ступеньках. Шофер вышел из машины, преувеличенно ежась от холода, и сказал:
— Доброе утро, мистер Хадсон. Как прошло плавание?
— Неплохо. А что с автомобилями?
— Все в идеальном состоянии.
— Верится с трудом, — произнес Томас Хадсон по-английски. А затем сказал, обращаясь к Марио, который спустился по ступенькам к машине, держа в руках высокий, наполненный темно-рыжеватой жидкостью стакан в пробковом подстаканнике, чуть-чуть не доходившем до верхнего края: — Принеси свитер для Педро. Тот, что застегивается впереди. Из вещей мистера Тома. И проследи, чтобы ступеньки очистили от мусора.
Передав стакан шоферу, Томас Хадсон нагнулся и погладил собак, на которых с презрением взирал сидевший на ступеньках Бойз. Подошла и Негрита, маленькая черная сучка, уже слегка поседевшая от возраста, с хвостом закорючкой, ее тоненькие лапки чуть ли не сверкали, когда она запрыгала, мордочка была заостренная, как у фокстерьера, а глаза умные и ласковые.
Томас Хадсон впервые увидел ее раз вечером в баре, когда она выбежала за кем-то из клиентов, и спросил у официанта, что это за порода.
— Кубинская, — ответил тот. — Крутится здесь уже четыре дня. Идет за каждым, но перед ее носом всегда захлопывают дверцу автомобиля.
Томас Хадсон взял собаку с собой на ранчо, и за два года у нее ни разу не было течки, и он даже подумал, что она уже слишком стара, чтобы рожать. Потом в один прекрасный день ему пришлось силком оттаскивать ее от полицейского пса, но у Негриты все-таки родились от него щенята, а потом еще от питбуля, пойнтера, и еще один роскошный рыжий щенок — неизвестно от кого, можно было бы предположить, что его отец ирландский сеттер, если бы не грудь питбуля и хвост завитком, как у матери.
Теперь ее сыновья бегали вокруг, а она опять была беременна.
— Кто на сей раз отец? — спросил Томас Хадсон шофера.
— Не знаю.
— Отец — бойцовый пес из деревни, — ответил Марио, вышедший из дома со свитером для шофера, который его тут же надел, сбросив поношенную форменную куртку.
— Что ж, до свидания, собаки, — сказал Томас Хадсон. — Пока, Бой, — попрощался он с котом, который соскочил с крыльца и пробился сквозь собак к машине. Томас Хадсон, уже сидевший внутри со стаканом в пробковом подстаканнике, протянул из окошка руку, а кот, встав на задние ноги, тыкался головой в пальцы. «Не беспокойся, Бой. Я вернусь».
— Бедный Бойз, — сказал Марио. Он поднял кота на руки, а кот следил за машиной — вот она развернулась, объезжая клумбу, а потом покатила по неровной, размытой ливнем подъездной аллее, пока не скрылась за холмом и высокими манговыми деревьями. Тогда Марио унес кота в дом и опустил на пол, но тот тут же вспрыгнул на подоконник и продолжал смотреть туда, где дорога терялась в холмах.
Марио погладил кота, но тот не пошевелился.
— Бедный Бойз, — повторил высокий темнокожий юноша. — Бедный, бедный Бойз.
Когда машина подъехала к воротам, шофер выскочил наружу, откинул цепь, забрался опять в машину и выехал за ворота. Навстречу шел юноша негр, шофер крикнул, чтобы тот закрыл ворота, юноша улыбнулся и согласно кивнул.
— Это младший брат Марио.
— Знаю, — сказал Томас Хадсон.
Сначала они ехали по грязной деревенской улочке, потом свернули к Центральному шоссе, оставив позади деревенские домишки, две бакалейные лавки — в их открытых дверях мелькнули барные стойки с рядами бутылок, а по бокам полки с консервированной едой. Но вот — последний бар, за ним гигантский испанский лавр, распростерший над дорогой огромные ветви, и они покатили по старому, мощенному камнем шоссе. По обеим сторонам шоссе, тянувшегося мили три под уклон, росли большие старые деревья, мимо проносились питомники, маленькие фермы и фермы большие с обветшалыми домами в испанском колониальном стиле, поделенными на обособленные жилища, заброшенные холмистые пастбища, пересеченные улочками, утыкавшимися в холмы, поросшие бурой от засухи травой. Единственная зелень в этой цветущей стране оставалась у ручьев, где росли высокие королевские пальмы с серебристыми стволами и зелеными кронами, склонявшимися под порывами ветра — сухого, северного, резкого и холодного. Воду Флоридского пролива уже успели охладить другие северные ветры, поэтому сегодняшний не принес ни тумана, ни дождя.
Томас Хадсон сделал глоток ледяного коктейля, ощутив вкус сока свежего лайма, соединенного с безвкусной кокосовой водой, которая, однако, придавала напитку большую основательность, чем любая газировка. Крепость коктейлю придавал настоящий джин «Гордонс», он оживлял коктейль, напиток было приятно глотать, а горькая настойка добавляла остроты и пикантности. Пить этот коктейль так же приятно, как ходить под парусом. Вкуснее этого напитка ничего нет.
Пробковый подстаканник не давал льду таять и снижать градус, и Томас Хадсон любовно держал его в руке, глядя на места, проносящиеся за окном.
— Почему ты не заглушаешь мотор, когда мы едем по наклонной — сэкономил бы топливо?
— Могу, если прикажете, — ответил шофер. — Но бензин ведь казенный.
— А ты попрактикуйся, — посоветовал Томас Хадсон. — Сможешь применить это умение, когда придется тратить наш бензин.
Теперь они ехали по равнине, слева от них тянулись цветоводческие хозяйства, а справа — домики плетельщиков корзин.
— Нужно пригласить к нам плетельщика — пусть починит большую циновку там, где она протерлась.
— Да, сеньор.
— Ты кого-нибудь знаешь?
— Да, сеньор.
Шофер, которого Томас Хадсон не любил за его невежество, глупость, заносчивость, за незнание двигателей, варварское обращение с автомобилями и непроходимую лень, после преподанного ему урока отвечал на вопросы кратко и официально. Однако, несмотря на все свои недостатки, он был отличным водителем и быстро реагировал на сложные ситуации в непоследовательном и неврастеничном кубинском движении. Кроме того, он слишком много знал об их рейсах — уволить его все равно нельзя.
— Тебе тепло в свитере?
— Да, сеньор.
Ну и черт с тобой, подумал Томас Хадсон. Дуйся, сколько хочешь, я все равно тебя разговорю.
— Сегодня ночью у тебя в доме было холодно?
— Ужас просто! Horroroso[38]. Вы даже представить себе не можете, мистер Хадсон, как было холодно.
Мир был восстановлен, а они тем временем въехали на мост, известный тем, что на нем расчленил на шесть частей тело девушки ее любовник-полицейский и разбросал их, завернув каждую в коричневую оберточную бумагу, по Центральному шоссе. Сейчас река пересохла. Но в тот вечер воды было полно, и автомобили в дождь вытянулись на полмили перед мостом, пока водители глазели на это историческое место.
На следующее утро все газеты поместили на первых страницах фотографию туловища девушки, а в одной статейке написали, что она, несомненно, приехала из Северной Америки, так как ее ровесницы, живущие в тропиках, физически более развиты. Томас Хадсон так и не понял, как сумели установить точный возраст девушки, потому что ее голову нашли гораздо позднее в рыбачьем порту Батабано. Но туловище на первых страницах газет действительно не дотягивало до греческих скульптур. И все же девушка не была американской туристкой, и, как оказалось, все ее прелести, какими бы они ни были, созрели здесь, в тропиках. На какое-то время Томасу Хадсону пришлось прекратить дорожные работы за пределами своей усадьбы, потому что каждому ремонтнику, побежавшему или просто ускорившему шаг, грозила опасность быть пойманным местными жителями, кричавшими ему вслед: «Вот он! Это тот самый! Человек, который зарубил ее!»
Они миновали мост и теперь ехали по дороге вверх — в Луяно, откуда с левой стороны открывался вид на Эль Серро, всегда напоминавший Томасу Хадсону Толедо. Но не Толедо Эль Греко. А ту часть настоящего Толедо, которая видна с холма. Сейчас они въезжали на него, и на какой-то момент у самой вершины он четко увидел: да, это Толедо, а потом дорога резко пошла вниз, и тут уже с обеих сторон воцарилась Куба.
Эту часть пути в город Томас Хадсон не любил. Из-за нее он и брал с собой выпивку. Я пью, чтобы не замечать нищету, грязь, четырехсотлетнюю пыль, сопливых детей, пожухлые листья пальм, крыши, сварганенные из консервных банок, шаркающую походку недолеченных сифилитиков, сточные воды на месте пересохших ручьев, вшей на облезлых шеях больных домашних птиц, струпьев на шеях стариков, старушечью вонь и орущее радио, думал он. Я поступаю трусливо. Нужно всматриваться в эту жизнь и что-то делать. Вместо этого ты пьешь с той же целью, с какой люди в стародавние времена нюхали ароматические соли. Нет, не совсем то, подумал он. Есть нечто среднее между тем, как пью я и как пили у Хогарта в «Переулке джина». Еще ты пьешь, потому что не хочешь видеть полковника. Ты всегда пьешь за что-то или против чего-то. Черта с два! Сколько раз ты пил без всяких причин. И сегодня тоже напьешься.
Томас Хадсон сделал большой глоток из стакана и почувствовал, как напиток наполнил рот свежестью, чистотой и прохладой. Приближался худший отрезок пути с трамвайной линией и потоком автомобилей, плотно сгрудившихся на переезде у опущенного шлагбаума в ожидании, когда его поднимут. Впереди, за цепочкой застрявших легковых автомобилей и грузовиков, высился холм с замком Атарес, где за сорок лет до его рождения расстреляли полковника Криттендена и еще несколько человек после экспедиции в Байя-Онда, а также сто двадцать два американских добровольца. Еще дальше ввысь поднимался темный дым из высоких труб гаванской Электрической компании, а старая дорога, мощенная булыжником, проходила под виадуком параллельно верхнему краю гавани, вода в которой была черная и маслянистая, как осадок на дне цистерн в танкере. Наконец шлагбаум подняли, и они поехали дальше, теперь с подветренной стороны, избегая резкого северного ветра; у пропитанных креозотом причальных свай стояли пароходы с деревянной обшивкой — жалкие, нелепые торговые суда военного времени, а их корпуса утопали в черной, чернее креозота, и зловонной, как сточная труба, воде.
Некоторые суда были знакомы Томасу Хадсону. Один старый баркас большого размера привлек внимание немецкой подводной лодки, и она дала по нему залп. Баркас вез сюда лес, а вывезти должен был сахар. След от снаряда был все еще виден, хотя с тех пор баркас успели отремонтировать, а Томас Хадсон вспомнил, как он увидел на его борту в открытом море живых и мертвых китайцев. Ты ведь не хотел думать сегодня о море, сказал он себе.
А придется, подумал он. Тем, кто связал жизнь с морем, живется все-таки лучше, чем бедолагам, мимо которых мы сегодня проезжали. Эта загаженная триста — четыреста лет назад гавань — еще не море. А у входа она уж не так и плоха. И со стороны Касабланки тоже. В этой гавани в свое время ты неплохо проводил вечера.
— Взгляни-ка, — сказал Томас Хадсон. Шофер проследил направление его взгляда и стал притормаживать. Но Томас Хадсон велел ему ехать дальше: — Вези к посольству.
Сам он смотрел на старую супружескую пару, которая соорудила себе жилище в дощатой, крытой пальмовыми листами пристройке у забора, отделявшего железнодорожные пути от участка, где электрическая компания хранила доставляемый в гавань уголь. Стена была черная от угольной пыли, так как уголь сбрасывали через забор, а до железнодорожных путей не было и четырех футов. Крыша хибарки шла под наклоном, а внутри едва хватало места на двоих. Сейчас супруги сидели у входа и готовили кофе в жестяной банке. Это были негры, шелудивые от старости и грязи, а то, что с трудом можно было назвать одеждой, они сшили из мешков из-под сахара. Негры были очень старые. Но собаки он не увидел.
— Y el perro?[39] — спросил он шофера.
— Я давно ее не видел.
Уже несколько лет они проезжали мимо этих людей. Одно время женщина, чьи письма он читал прошлой ночью, каждый раз, когда видела их из машины, громко возмущалась.
— Тогда почему ты ничего для них не сделаешь? — спросил ее Томас Хадсон. — Почему ты всегда говоришь об ужасах жизни и так хорошо о них пишешь, а сама и пальцем не пошевелишь, чтобы это изменить?
Его слова рассердили женщину, она остановила машину, вышла из нее, подошла к пристройке и дала старухе двадцать долларов, сказав, чтобы они подыскали себе другое жилище и купили еды.
— Si, senorita[40], — сказала старуха. — Вы очень добры.
В следующий раз, проезжая мимо, они увидели стариков на том же месте, и те приветливо им помахали. Супруги купили собаку. Собачка была маленькая, белая и курчавая, и Томас Хадсон подумал, что ей не стоило бы жить по соседству с угольной кучей.
— Как по-твоему, что случилось с собакой? — спросил шофера Томас Хадсон.
— Думаю, сдохла. Им самим есть нечего.
— Надо привезти им другую собаку, — сказал Томас Хадсон.
Оставив далеко позади лачугу, они поравнялись с покрытыми грязноватой штукатуркой стенами Генерального штаба кубинской армии, находящегося слева от дороги. У входа стоял в расслабленной, но горделивой позе солдат-мулат, его рубашка цвета хаки полиняла от постоянных стирок, военное кепи выглядело опрятнее, чем у генерала Стилуэлла, на костлявом плече солдат ловко пристроил винтовку «спрингфилд». Он рассеянно посмотрел на проезжающих. Томас Хадсон понимал, что солдату холодно на северном ветру. В ходьбе он мог бы согреться, подумал он. С другой стороны, если он не сменит позу и не станет тратить энергию, солнце скоро дойдет до него и согреет. Наверное, этот солдат недавно служит — слишком уж тощий. К весне, если мы еще будем ездить сюда, скорее всего его не узнаем. Наверное, этот «спрингфилд» тяжел для него. Жаль, что он не может стоять на посту с легким пластмассовым ружьем, вроде как матадоры, работая мулетой, пользуются сейчас деревянной шпагой, чтобы кисти не уставали.
— А что слышно про дивизию, которую генерал Бенитес должен был отправить на европейский фронт? — спросил он у шофера. — Она уже отбыла?
— Todavia no, — ответил шофер. — Нет еще. Но генерал постоянно упражняется в езде на мотоцикле.
— Должно быть, это мотострелковая дивизия, — сказал Томас Хадсон. — А что в этих свертках, которые солдаты и офицеры выносят из Генерального штаба?
— Рис, — сказал шофер. — Нам завезли рис.
— Его сейчас трудно достать?
— Невозможно. Легче луну с неба.
— Ты что, плохо питаешься?
— Очень плохо.
— А в чем дело? Ты ведь ешь у меня. Я плачу за все, сколько бы это ни стоило.
— Я говорю о доме.
— А когда ты ешь дома?
— По воскресеньям.
— Надо купить тебе собаку, — сказал Томас Хадсон.
— У нас есть собака. Красивая и умная. Любит меня больше всех. Я шагу ступить не могу, чтобы она за мной не увязалась. Но, мистер Хадсон, вам, у которого все есть, не понять, какие страдания терпит кубинский народ из-за этой войны.
— Да, многие, наверно, голодают.
— Вы даже представить себе не можете, как мы голодаем.
Да, не могу, подумал Томас Хадсон. Никак не могу. Не могу понять, почему в этой стране голодают. А тебя, сукин сын, за то, что ты так плохо обращаешься с автомобилями, надо не кормить, а расстрелять. И я с большим удовольствием сделал бы это сам. Вместо этого он сказал:
— Попробую достать для тебя рису.
— Большое спасибо. Вы даже вообразить себе не можете, как тяжело живется сейчас кубинцам.
— Должно быть, действительно тяжело, — сказал Томас Хадсон. — Жаль, не могу взять тебя с собой в море — ты бы немного отдохнул.
— Но в море тоже тяжело.
— Да, тяжеловато, — согласился Томас Хадсон. — Трудно даже в такие дни, как сегодня.
— У каждого свой крест.
— А я бы взял свой крест и засунул кое-кому в culo[41].
— Нужно переносить испытания со спокойствием и терпением, мистер Хадсон.
— Muchas gracias[42], — сказал Томас Хадсон.
Они свернули на улицу Сан-Исидро, начинавшуюся у Центрального вокзала и напротив входа на старую тихоокеанскую пристань, куда раньше прибывали корабли из Майами и Ки-Уэста и где находился терминал для старых гидропланов Панамериканской компании. Теперь пристань была закрыта, так как суда забрал себе военно-морской флот, а Панамериканская компания перешла на ДК-2 и ДК-3, которые садились на аэродроме Ранчо-Бойерос, а там, где раньше был терминал для гидропланов, теперь пришвартовывались катера береговой пограничной охраны и подводные лодки.
Этот район Гаваны Томас Хадсон хорошо знал еще в прежние годы. А тот, который любил теперь, был тогда просто дорогой на Матанзас. Весьма непривлекательный район, замок Атарес, пригород, названия которого он не знал, и дальше клинкерная дорога с поселками по обе ее стороны. Когда быстро едешь, не замечаешь, как один из них сменяется другим. В этой части города он знал каждый бар, каждую пивнушку, а улица Сан-Исидро славилась своими публичными домами на всем побережье. Сейчас она будто вымерла, ни один веселый дом не работал с тех пор, как бордели прикрыли, а шлюх отправили на пароходах обратно в Европу. Этот великий исход напоминал событие в Вильфранше, когда американские суда покидали средиземноморскую базу и все девушки махали им вслед. Но оставлявший Гавану французский корабль провожали не только мужчины, которые заполонили весь берег, причалы и мол. Рядом с кораблем кружили моторные лодки и шлюпки, в них были женщины, и они провожали своих веселых подруг до тех пор, пока корабль не покинул пролив. Он помнил это печальное зрелище, хотя многие находили его забавным. Но Томас Хадсон никогда не мог понять, что в проститутках забавного. Хотя их выселение действительно планировалось как событие комическое. И все-таки многие по-настоящему опечалились, а улица Сан-Исидро так никогда и не оправилась после такого удара. Но ее название по-прежнему волновало его, хотя улица теперь была лишена всякого колорита и на ней почти не попадались белые мужчины или женщины, за исключением водителей грузовиков или посыльных, развозящих по домам покупки. В Гаване были и веселые улицы, где жили одни негры, и были улицы и даже целые районы опасные, вроде улицы Иисуса и Девы Марии, которая была совсем рядом. Но та часть города, откуда изгнали проституток, оставалась унылой.
Теперь автомобиль подъехал к самому порту, где стоял паром, ходивший до Реглы, и пришвартовывались катера береговой охраны. На море было неспокойно, но на волнах в гавани не было белых барашков — слишком уж темной была здесь вода. И все же по сравнению с грязью у берега она казалась достаточно свежей и чистой. Поглядев вдаль, он увидел спокойные воды залива, защищенного от ветра холмами над Касабланкой, там стояли на якоре рыбацкие шхуны, и канонерки кубинского военно-морского флота, и где, он знал, стоял и его катер, хотя отсюда его не было видно. На другой стороне залива он видел старинную желтую церковь, хаотично разбросанные розовые, зеленые и желтые домики Реглы, резервуары-хранилища и трубы нефтеочистительного завода в Белоте и позади, ближе к Кохимару, серые холмы.
— Видите свой катер? — спросил шофер.
— Отсюда не вижу.
Теперь они ехали против ветра, дым из труб Электрической компании до них не доносился, и утро было яркое и прозрачное, а воздух такой свежий и чистый, словно его только помыли, — такой у него на ферме среди холмов. Было видно, что людям на пристани холодно на северном ветру.
— Поедем сначала во «Флоридиту», — сказал Томас Хадсон шоферу.
— Но мы всего в четырех кварталах от посольства.
— Знаю. Но я сказал, что сначала хочу во «Флоридиту».
— Как вам угодно.
Они въехали прямо в город, теперь ветер не дул им в лицо, и от складов и магазинов потянуло запахом мучной пыли и слежавшейся в мешках муки, а также запахом только что распакованных ящиков и обжаренных кофейных зерен, дразнящим центр удовольствия даже больше, чем утренняя порция виски, и, наконец, перебившим все на повороте к «Флоридите» ароматным запахом табака. Тут шла одна из самых любимых его улиц, правда, днем он не любил по ней ходить: тротуары были слишком узкими, а движение — сильным, а ночью, когда движение замирало, кофе здесь не жарили, и окна складов были плотно закрыты, так что даже запах табака не ощущался.
— Еще закрыто, — сказал шофер. Железные жалюзи были опущены с обеих сторон кафе.
— Так я и думал. Теперь поезжай по Обиспо к посольству.
По Обиспо Томас Хадсон ходил пешком тысячи раз — и утром, и вечером. Ездить по ней он не любил, она слишком быстро кончалась, но сейчас найти оправдание, чтобы опоздать с докладом, ему не удалось, и тогда он допил остаток коктейля, посмотрел на поток машин впереди, на пешеходов, идущих по тротуару, на перекресток, где улицы шли на юг и на север, и решил отложить прогулку по улице на более удобное время. Автомобиль остановился перед зданием, где располагались посольство и консульство, и Томас Хадсон вошел внутрь.
При входе следовало заполнить бланк, указав свою фамилию, адрес и цель визита, и сидящий за столом грустный клерк с выщипанными бровями и усиками в уголках верхней губы поднял на него глаза и подвинул бумагу ближе. Томас Хадсон даже не взглянул на нее и вошел в лифт. Чиновник пожал плечами и пригладил брови. Возможно, они слишком выделяются на лице. И все же такие брови выглядят лучше и опрятнее, чем густые и кустистые, и больше гармонируют с усами. А тоньше его усиков и быть ничего не может, он превзошел в этом даже Эррола Флинна, Пинчо Гутьерреса и Хорхе Негрете. И этот сукин сын Хадсон не имеет никакого права проходить мимо, не взглянув на него.
— Что это за maricon[43] теперь сидит на входе? — спросил Томас Хадсон у лифтера.
— Это не maricon. Он так — никто.
— Как у вас тут дела?
— Да все хорошо. Отлично. Как всегда.
На четвертом этаже Томас Хадсон вышел и пошел по коридору. Он открыл среднюю из трех дверь и спросил у дежурного морского офицера, на месте ли полковник.
— Он вылетел сегодня утром в Гуантанамо.
— А когда вернется?
— Полковник сказал, что, возможно, полетит на Гаити.
— Для меня что-нибудь есть?
— У меня — ничего.
— Полковник не просил передать мне что-нибудь на словах?
— Сказал, чтобы вы никуда не отлучались.
— Какое у него настроение?
— Ужасное.
— А как выглядит?
— Хуже не бывает.
— Сердился на меня?
— Вроде нет. Просто просил передать, чтобы вы не отлучались.
— Нет ничего такого, что мне следует знать?
— Я не в курсе. А должно быть?
— Может, хватит?
— Ладно. Думаю, вам пришлось нелегко. Но посидели бы здесь, с ним. Вы в море выходите. А плевал я…
— Не берите в голову.
— Где вы живете? За городом?
— Да. Но сегодняшнюю ночь проведу здесь.
— Полковник сегодня не вернется даже к вечеру. Я позвоню вам, когда он прилетит.
— Вы уверены, что он не ругал меня?
— Совершенно уверен. А в чем дело? Совесть нечиста?
— Нет. И никто не ругал?
— Насколько мне известно, даже адмирал вас не ругал. Идите себе спокойно и напейтесь за меня.
— Сначала я напьюсь за себя.
— А потом за меня тоже.
— Да что с вами такое? Разве вы и так не пьете каждый день?
— Этого мало. Как там Хендерсон?
— Хорошо. А что?
— Ничего.
— Нет, все-таки?
— Ничего. Просто спросил. У вас есть жалобы?
— Мы сюда не жаловаться ходим.
— Вот это мужчина! Настоящий лидер!
— Мы предъявляем обвинения.
— А вот на это у вас нет права. Вы лицо гражданское.
— А пошли вы к черту!
— Невозможно. Я уже и так в аду.
— Ладно. Вызывайте меня сразу, как появится полковник. И еще — поклон ему от меня, и скажите, что я заходил.
— Есть, сэр.
— А «сэр» еще зачем?
— Из вежливости.
— До свидания, мистер Холлинз.
— До свидания, мистер Хадсон. Да, вот еще. Держите своих людей в боевой готовности.
— Благодарю, мистер Холлинз.
Когда Томас Хадсон шел по коридору, из шифровального отдела вышел знакомый старший лейтенант. Лицо его загорело от игры в гольф и посещения пляжей Хайманитаса. Здоровый вид скрывал его внутреннюю неприкаянность. Этот славный молодой человек был знаток Дальнего Востока. Томас Хадсон знал его еще с Манилы, где у того было агентство по продаже мотоциклов с отделением в Гонконге. Он говорил по-тагальски и хорошо знал кантонский диалект китайского языка. Знал и испанский. Поэтому и оказался в Гаване.
— Привет, Томми, — сказал он. — Когда вернулись?
— Вчера вечером.
— Как дороги?
— Грязноваты.
— Когда-нибудь вы перевернетесь в своей проклятой машине.
— Я осторожно езжу.
— Так-то оно так, — согласился лейтенант, которого звали Фред Арчер, и обнял Томаса Хадсона за плечи. — Дайте-ка я вас потрогаю.
— Зачем?
— Вы придаете мне бодрости. Когда прикасаюсь к вам, сразу поднимается настроение.
— Давно не были в «Пасифико»?
— Недели две. Может, пойдем?
— В любое время.
— На ленч у меня нет времени, а вот поужинать можно. Вы вечером не заняты?
— Вечером — нет, а вот позже — занят.
— Я тоже позже занят. Где встретимся? Во «Флоридите»?
— Подходите, когда ваша лавочка закроется.
— Хорошо. Но потом придется сюда вернуться. Так что особенно не напьешься.
— Только не говорите, что вы, ребята, работаете здесь и по ночам.
— Что до меня, я работаю. Но не все этот почин подхватили.
— Ужасно рад вас видеть, мистер Фредди, — сказал Томас Хадсон. — Вы мне тоже поднимаете настроение.
— Вам это ни к чему, — сказал Фред Арчер. — У вас и так все в порядке.
— Вы хотите сказать, было в порядке?
— Было, есть и будет.
— Что-то этого не видно.
— А видеть и не нужно, братишка. И того, что есть, достаточно.
— Напишите ваши слова как-нибудь на бумаге, Фредди. Тогда я смогу читать их по утрам.
— С катером все в порядке?
— Куда там! У меня всего лишь рухлядь, которая стоит тридцать пять тысяч долларов, и я в этом расписался.
— Знаю. Видел вашу расписку в сейфе.
— Ничего себе отношение к документам.
— Вы правы.
— Здесь все такие беспечные?
— Нет. Дела постепенно налаживаются. Это правда, Томми.
— Что ж, это вдохновляет, — сказал Томас Хадсон.
— Не хотите заглянуть? У нас есть новенькие, они вам понравятся. Двое по-настоящему отличные ребята. А один из них — просто супер.
— Не стоит. Они знают о нашем деле?
— Нет. Конечно нет. Знают только, что вы ходите в море, и хотят познакомиться. Вам они понравятся. Славные ребята.
— Давайте в другой раз, — сказал Томас Хадсон.
— О’кей, босс, — согласился Арчер. — Так я подойду, когда контора закроется.
— Во «Флоридиту».
— Это я и имел в виду.
— Я глупею на глазах.
— У вас просто то, что испанцы называют болезнью пастухов — синдром одиночества, — сказал Арчер. — Хотите, прихвачу кого-нибудь из ребят?
— Лучше не надо, если вы не против. Вдруг кто-то из моих там будет.
— А я думал, вы, черти, хоть на берегу отдыхаете друг от друга.
— Иногда, бывает, заскучают.
— Надо загнать всех в камеру — и запереть.
— Выберутся.
— Ну, идите, — сказал Арчер. — Не задерживайтесь.
Фред Арчер вошел в дверь комнаты напротив шифровальной, а Томас Хадсон направился дальше по коридору и, не воспользовавшись лифтом, спустился по лестнице. На улице яркий солнечный свет слепил глаза, а с северо-запада по-прежнему дул сильный ветер.
Томас Хадсон сел в машину и велел шоферу ехать по улице О’Рейли к «Флоридите». Автомобиль не успел еще обогнуть площадь перед посольством и зданием муниципалитета и повернуть на О’Рейли, как Томас Хадсон увидел разгул волн у входа в гавань и тяжело подскакивающий в проливе буй. Море совсем взбунтовалось, и прозрачно-зеленоватые волны разбивались о скалы у подножия крепости Кастильо-дель-Моро, а белые барашки сверкали белизной на солнце.
Как красиво, сказал он себе. И не просто выглядит красиво, а по-настоящему красиво. За такую красоту не грех и выпить. Черт меня подери, подумал он, хотел бы я быть таким твердокаменным, каким меня считает Фредди Арчер. А что, я и на самом деле твердокаменный. Всегда выхожу в море, никогда не отказываюсь. Что им еще нужно? Чтобы я ел «торпекс»[44] на завтрак? Или совал его под мышки, как табак? Хороший способ получить желтуху, подумал он. Почему ты об этом думаешь? Ты что, трусишь, Хадсон? Нет, сказал он себе. Просто у меня бывают неожиданные реакции. Многие из них еще не изучены. Особенно мной. Хотелось бы быть таким твердокаменным, каким считает меня Фредди, а не обычным человеком. Зато человеком быть интереснее, пусть и мучительнее. Вот как сейчас. И все-таки быть таким, каким тебя считают, было бы неплохо. Ладно, хватит. Не думай больше об этом. Когда о чем-то не думаешь, оно не существует. Как же, не существует! Но я на этом только и держусь, подумал он.
«Флоридита» была уже открыта. Томас Хадсон купил две утренние газеты, «Крисоль» и «Алерта», и взял их с собой в бар. Он сел на высокий табурет у левого конца стойки. За спиной у него была стена, выходившая на улицу, а слева стена у стойки. Он попросил Педрико приготовить двойной дайкири со льдом и без сахара, и тот в ответ улыбнулся ему своей обычной улыбкой, больше похожей на гримасу ужаса у человека, внезапно скончавшегося от перелома позвоночника. Однако улыбка была искренняя и неподдельная. Томас Хадсон принялся за «Крисоль». Бои сейчас шли в Италии. Он не знал ту часть страны, где сражалась Пятая армия, но хорошо знал места, где действовала Восьмая армия, и как раз вспоминал их, когда в бар вошел Игнасио Натера Ревельо и встал рядом.
Педрико поставил перед ним бутылку виски «Виктория Ват», стакан с большими кусочками льда и бутылку содовой. Ревельо быстро смешал себе коктейль и повернулся к Томасу Хадсону, глядя на того сквозь затененные стекла роговых очков, как будто только что заметил.
Игнасио Натера Ревельо, высокий, худощавый мужчина, был одет в белую полотняную рубашку, белые брюки, черные шелковые носки и начищенные до блеска коричневые английские ботинки. У него было красное лицо, желтоватые короткие усики и воспаленные близорукие глаза, прикрытые зеленоватыми стеклами очков. Волосы рыжеватые, гладко прилизанные. Глядя, с какой жадностью он пьет виски, можно было подумать, что это у него первый стакан с утра. Однако это было не так.
— Ваш посол ведет себя как последний идиот, — заявил он Томасу Хадсону.
— Что вы говорите? Ох, худо мне, — сказал Томас Хадсон.
— Будьте серьезным. Выслушайте меня, но только это строго между нами.
— Да пейте вы лучше. Ничего не хочу знать.
— Но вы должны знать. Надо что-то делать.
— Вам не холодно? — спросил его Томас Хадсон. — В одной рубашке и легких брюках?
— Мне никогда не бывает холодно.
И тебе никогда не хватает выпивки, подумал Томас Хадсон. Пить ты начинаешь в забегаловке рядом с домом и сюда являешься, уже основательно набравшись. Какой уж тут холод! Ты его и не замечаешь. Да, подумал он, а как обстоят дела с тобой самим? Когда сегодня утром ты выпил первый стакан и сколько еще выпил до этого? Не тебе бросать камни в пьяниц. Но тут дело в другом, возразил он себе. Будь он просто пьяницей — да на здоровье! Однако он еще чертовский зануда. А зануд жалеть нечего и по головке гладить не обязательно. Хватит, приказал он себе. Ты собрался сегодня повеселиться. Так расслабься и получай удовольствие.
— Давайте бросим кости — кому платить? — предложил он.
— Согласен, — сказал Игнасио. — Начинайте вы.
Томас Хадсон выбросил трех королей и выиграл.
Это доставило ему удовольствие. Коктейль от этого не стал вкуснее, но выбросить сразу трех королей было очень приятно, и особенно приятно было обыграть этого сноба и зануду Игнасио Натеру Ревельо.
— Теперь сыграем на следующую порцию, — сказал Игнасио Натера Ревельо. Он принадлежал к тем нудным типам, даже думая о которых употребляешь все три имени, потому что в мыслях у тебя он всегда сноб и зануда. Похоже на то, как некоторые люди ставят после своей фамилии порядковое числительное «третий». Томас Хадсон Третий. Вот оно. Томас Хадсон попал в говно.
— Вас случайно не величают Игнасио Натера Ревельо Третий?
— Нет, конечно. Разве вы не знаете имени моего отца?
— Точно. Ну, конечно, знаю.
— Имена братьев вы тоже знаете. И имя дедушки. Не валяйте дурака.
— Постараюсь, — обещал Томас Хадсон. — Изо всех сил буду стараться.
— Уж, пожалуйста, постарайтесь, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Вам это пойдет на пользу.
Сосредоточившись, он потряс кожаный стаканчик (его самая большая работа за первую половину дня) и выбросил четырех валетов.
— Мой бедный друг, — сказал Томас Хадсон. Теперь он, в свою очередь, потряс кости в тяжелом кожаном стакане, наслаждаясь их звуком. — Замечательные кости. И на ощупь приятные, и звук отменный.
— Не тяните и не дурачьтесь. Лучше кидайте.
Томас Хадсон выбросил на слегка влажную стойку трех королей и две десятки.
— Хотите пари?
— У нас и так пари, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Играем на вторую порцию.
Томас Хадсон с нежностью встряхнул кости и выбросил даму и валета.
— А теперь хотите на пари?
— Что-то вам здорово везет.
— Ладно. Тогда плачу я.
Он выбросил короля и туза, любуясь тем, как они основательно и гордо выкатываются из стакана.
— Ну, вы и везунчик!
— Двойной дайкири со льдом и без сахара и еще то, что захочет Игнасио, — сказал Томас Хадсон. Игнасио начинал ему нравиться.
— Послушайте, Игнасио, — начал он. — Никогда не слышал, чтобы кто-то смотрел на мир сквозь зеленые очки. Сквозь розовые — да. Но чтоб сквозь зеленые… У вас нет ощущения, что вы окружены растительностью? Что находитесь на лужайке? Или вас выпустили попастись?
— Зеленый цвет успокаивает глаза. Это доказано лучшими окулистами.
— А вы водите знакомство с лучшими окулистами? Та еще, наверно, компания!
— Я знаю только одного окулиста — моего личного врача. Но он знаком с достижениями других окулистов. Мой врач — лучший в Нью-Йорке.
— Хотелось бы знать лучшего в Лондоне.
— Я и с ним знаком. Но самый лучший — в Нью-Йорке. С удовольствием дам вам его координаты.
— Метнем еще разок?
— Идет. Теперь ваша очередь.
Томас Хадсон взял в руки кожаный стакан, ощутив тяжелую увесистость крупных костей из «Флоридиты». Он потряс его слегка, не желая возмутить покой и доброжелательность костей, и выбросил трех королей, десятку и даму.
— Три короля зараз. Clasico[45].
— Ну, вы и ловкач! — сказал Игнасио Натера Ревельо и метнул туза, двух дам и двух валетов.
— Еще двойной дайкири со льдом и совсем без сахара и то, что закажет дон Игнасио, — сказал Томас Хадсон. Педрико приготовил коктейль со своей обычной улыбкой. Миксер он поставил перед Томасом Хадсоном, в нем оставалась по крайней мере еще одна порция дайкири.
— Я могу весь день у вас выигрывать, — сказал Томас Хадсон.
— Боюсь, что так оно и есть.
— Кости меня любят.
— Хоть что-то вас любит.
Голову Томаса Хадсона словно пронзило — это ощущение он часто испытывал за последний месяц.
— Что вы хотите этим сказать, Игнасио? — подчеркнуто вежливо осведомился он.
— Я хочу сказать, что после ваших выигрышей мне трудно вас любить.
— Ну, что ж, — сказал Томас Хадсон. — За ваше здоровье!
— Чтоб вам провалиться! — сказал Игнасио Натера Ревельо.
Томас Хадсон почувствовал тот же укол в голову. Он три раза легонько постучал по стойке левой рукой так, чтобы Игнасио Натера Ревельо этого не заметил.
— Очень мило с вашей стороны, — сказал он. — Хотите сыграем еще раз?
— Ну уж нет, — отказался Игнасио Натера Ревельо. — Для одного дня я просадил крупную сумму.
— Денег вы не проиграли. Только выпивку.
— За выпивку я обычно расплачиваюсь.
— Игнасио, а ведь вы уже третий раз говорите мне колкости, — заметил Томас Хадсон.
— Не буду скрывать, я раздражен. Слышали бы вы, как грубо разговаривал со мной ваш посол, будь он проклят.
— Повторяю — и слушать не хочу.
— В этом весь вы. И еще упрекаете меня в колкости. А ведь мы, Томас, добрые друзья. Я давно знаю вас и вашего сына Тома. Кстати, как он?
— Он убит.
— Простите. Я не знал.
— Ничего, — сказал Томас Хадсон. — Давайте выпьем. Я плачу.
— Мне очень жаль. Не могу передать, как я вам сочувствую. Как это случилось?
— Мне это еще не известно. Узнаю — скажу вам.
— А где он погиб?
— И этого не знаю. Где летал — знаю, а больше ничего.
— В Лондоне он был? Встречался с нашими друзьями?
— Да. Он летал туда несколько раз, каждый раз заходил к Уайту и видел всех, кто у него бывает.
— Хоть это утешает.
— Что именно?
— Я хочу сказать, приятно, что он повидался с нашими друзьями.
— Конечно. Не сомневаюсь, что ему было у них хорошо. Ему всегда было хорошо.
— Помянем его?
— Нет. К чертям все это, — сказал Томас Хадсон, почувствовав, как к горлу опять подступает комок. Нахлынуло все, о чем он запрещал себе думать, все горе, которое гнал от себя, от которого отгораживался и не думал о нем ни во время рейса, ни сегодня утром. — Лучше не надо.
— А я думаю, надо, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — По-моему, это необходимо сделать. Но за выпивку плачу я.
— Хорошо. Выпьем за него.
— В каком он был чине?
— Капитана авиации.
— Сейчас мог бы уже быть майором или по крайней мере командовать эскадрильей.
— Не будем говорить о чинах.
— Как хотите, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — За моего дорогого друга и вашего сына Тома Хадсона. Dulce es morire pro patria[46].
— Или за свинячий зад, — сказал Томас Хадсон.
— Что такое? Моя латынь хромает?
— Не знаю, Игнасио.
— Но вы знаток в латыни. Мне это известно от ваших однокашников.
— Мое знание латыни изрядно подпортилось, — сказал Томас Хадсон. — Так же, как мой греческий, английский, моя голова и сердце. Сейчас я могу изъясняться только с помощью дайкири со льдом. Tu hablas frozen daiquiri tu?[47]
— Мне кажется, Том заслуживает большего уважения.
— Том сам был большой шутник.
— Это правда. Такое прекрасное и тонкое чувство юмора не часто встретишь. И еще он был красавец и обладал замечательными манерами. А какой спортсмен! Экстра-класс!
— Верно. Диск он метал на 142 фута. В футболе одинаково хорошо играл и в защите, и в нападении. Был хорошим теннисистом, отличным охотником и классным рыболовом.
— Он был великолепным легкоатлетом и вообще прекрасным спортсменом. Одним из лучших, кого я знаю.
— Только одно плохо.
— Что?
— Его нет больше.
— Не предавайтесь отчаянию, Томми. Вспоминайте его живым. Каким он был веселым, радостным, как много всего обещал. В отчаянии нет смысла.
— Никакого, — согласился Томас Хадсон. — Не будем больше отчаиваться.
— Рад, что вы согласны со мной. Приятно было поговорить о нем. Но услышать такое тяжело. Я знаю, вы справитесь с этим, и я справлюсь, хотя вам, как отцу, в тысячу раз тяжелее. На чем он летал?
— На «Спитфайре».
— А, на «Спитти». Теперь я стану представлять его в кабине «Спитти».
— Не стоит беспокоиться.
— Никакого беспокойства. Я видел эти истребители в кино. У меня есть несколько книг о Королевских военно-воздушных силах, и еще мы получаем сводки Британского информационного бюро. Там есть замечательные материалы. Я хорошо себе представляю, как он выглядел. В надувном спасательном жилете типа Мей Уэст[48], с парашютом и в тяжелых ботинках. Так и вижу его. А сейчас мне надо спешить домой к ленчу. Пойдемте со мной. Лютеция будет в восторге.
— Не могу. У меня здесь назначена встреча. Большое спасибо.
— Всего хорошего, старина, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Я знаю, что вы с этим справитесь.
— Спасибо за помощь. Вы были очень добры.
— Дело не в этом. Я любил Тома. Как и вы. Как все мы его любили.
— Спасибо за выпивку.
— Как-нибудь я вас все-таки обыграю.
Игнасио Натера Ревельо ушел. Из-за его спины вышел и приблизился к Хадсону один из его людей с катера. Это был смуглый парень, с темными, коротко подстриженными, курчавыми волосами и со слегка опущенным веком левого глаза, этот глаз был у него искусственный, но заметно не было: правительство подарило ему четыре разных глаза — налитый кровью, чуть красноватый, слегка замутненный и полностью чистый. Сегодня он вставил красноватый глаз и уже был под хмельком.
— Привет, Том! Давно в городе?
— Со вчерашнего дня, — ответил Томас Хадсон и медленно, едва шевеля губами, произнес: — Держись скромнее. Не устраивай тут цирк.
— Я и не устраиваю. Просто выпиваю. Когда меня вскроют, то увидят на печени только одно слово — «надежность». Я король надежности. Послушай, Том, я стоял рядом с этим напыщенным англичанином и не мог не слышать. Томми погиб?
— Да.
— О черт! — сказал парень. — Вот черт!
— Мне не хочется об этом говорить.
— Понимаю. Когда ты узнал?
— Перед последним рейсом.
— О черт!
— Что ты сегодня делаешь?
— Собираюсь поесть в Баскском баре с приятелями, а потом завалиться к девкам.
— А где будешь обедать завтра?
— Там же.
— Скажи Пако, чтобы позвонил мне оттуда.
— Хорошо. Домой позвонить?
— Да. Ко мне домой.
— Может, поедем вместе к девкам? Мы собираемся к Генри, в его «Дом греха».
— Возможно, и заеду.
— Генри сейчас охотится за девчонками. С самого завтрака мотается по городу. Уже раза два с кем-то переспал. Но он хочет всучить нам тех двух, которых мы подцепили в курзале. При свете дня они, правда, выглядят хуже некуда. Ничего приличного в этом городе уже не найдешь. Все катится в тартарары. Этих двух Генри держит в своем «Доме греха» на всякий случай, а сам с Молодчиной Лил ездит на машине и высматривает чего получше.
— Ну и как? Успешно?
— По-моему, нет. Генри вбил себе в голову, что ему нужна та малышка. Ну, какую он постоянно видит во «Фронтоне». У Молодчины Лил не получается ее уговорить: девчонка боится, говорит — он слишком большой. Лил уверяет, что со мной малышка бы легла. А вот с Генри никак не хочет: ее пугает его рост, вес и то, что она о нем слышала. Но Генри ни о ком другом и думать не хочет, а эти две шлюшки его совсем доконали. Подавай ему малышку — он якобы в нее влюбился. Вот тебе и раз. Влюбился — и все тут. Но сейчас, может, он и забыл о ней и развлекается с этими шлюшками. Впрочем, обед никто не отменял, и, значит, мы увидимся в Баскском баре.
— Накормите его как следует, — сказал Томас Хадсон.
— Сам не захочет — есть не будет. Это ты можешь его заставить. А я нет. Но уговорить постараюсь. И сам покажу пример.
— Пусть Пако заставит его поесть.
— А это мысль. У Пако может получиться.
— Думаешь, он не проголодается после таких поездок?
— Кто его знает!
В этот момент в бар вошел самый огромный человек, какого Томас Хадсон когда-либо видел, и самый веселый, с широченными плечами и приятными манерами, улыбка играла на его лице, которое даже в холодный день покрывали капельки пота. Генри протянул для приветствия руку. Рядом с ним все мужчины у стойки казались пигмеями, а он открыто и дружелюбно улыбался. На великане были поношенные синие брюки, рубашка кубинского крестьянина и сандалии на веревочной подошве.
— Привет, Том, чертяка! — сказал он. — А мы тут все девчонок ищем.
Теперь, в баре, где не было ветра, его красивое лицо вспотело еще больше.
— Педрико, налей мне того же. Двойную порцию. Или даже больше, если получится. Рад видеть тебя, Том. Да, чуть не забыл. Ведь со мной Молодчина Лил. Иди сюда, моя красавица.
Молодчина Лил вошла через другую дверь. Лучше всего она смотрелась, когда сидела у стойки в дальнем конце: тогда расплывшееся тело скрадывало полированное дерево, а красивое, смуглое лицо было на виду. Но сейчас, когда Лил шла от входа, укрыться было негде, и она, слегка переваливаясь, торопливо, но без излишней суеты, преодолела расстояние до стойки и села на высокий табурет, с которого только что поднялся Томас Хадсон. Это заставило его пересесть на соседнее место справа и таким образом прикрыть ее непомерные формы с фланга.
— Привет, Том, — сказала она и поцеловала Томаса Хадсона. — Генри просто ужасный.
— Никакой я не ужасный, красавица моя, — возразил Генри.
— Нет, ужасный, — настаивала Лил. — И с каждым разом все ужаснее. Защити меня от него, Томас.
— Что ж в нем такого ужасного?
— Сходит с ума по одной крошке, а она и слышать о нем не хочет. И никуда с ним не пойдет, потому что очень его боится, ведь он такой огромный и весит двести тридцать фунтов.
Генри Вуд покраснел, еще сильнее вспотел и выпил почти половину стакана.
— Двести двадцать пять, — сказал он.
— Ну, что я говорил? — сказал смуглый парень. — Точные мои слова.
— По какому такому праву ты тут язык распустил? — спросил его Генри.
— Две шлюхи. Две потаскухи. Две потрепанные портовые девки. На них пробы негде ставить, а на уме у этих сучек одни деньги. Мы их трахнули. Потом поменялись. Они даже с места не сдвинулись. А когда я сказал что-то ласковое, от сердца, то я, видите ли, грубиян.
— Они действительно не так чтоб очень хороши, — сказал Генри и снова покраснел.
— Не так чтоб очень? Да их надо облить бензином и поджечь.
— Ужас какой! — воскликнула Молодчина Лил.
— Да, леди, — сказал смуглый парень. — Я и впрямь ужасный.
— Уилли, хочешь я дам тебе ключи от «Дома греха»? Поезжай, посмотри, все ли там в порядке.
— Не хочу, — ответил Уилли. — Ты забыл, но ключ у меня и так есть, а смотреть, все ли там в порядке, мне не интересно. Порядок будет только, если ты или я вышвырнем этих дешевок на улицу.
— А если других не найдем?
— Надо найти. Лилиан, ты бы поднялась с табурета и обзвонила всех. Плевать на эту карлицу. Выбрось ее из головы, Генри. Если зациклишься на ней, попадешь в психушку. Уж я-то знаю. Сам психом был.
— Ты и теперь псих, — сказал Томас Хадсон.
— Может, так и есть, Том. Тебе виднее. Но я хотя бы не интересуюсь гномихами. — (Это слово он произносил как «ганомихами».) — Если Генри нужна ганомиха, это его дело. Только, думаю, он вбил себе это в голову, она ему не нужна, как не нужны однорукие или одноногие женщины. Ему надо забыть проклятую ганомиху и заставить Лилиан усесться за телефон.
— Я никогда не откажусь от любой хорошей девушки, — сказал Генри. — Ты что-то не то говоришь, Уилли.
— Не нужны нам хорошие девушки, — сказал Уилли. — С ними свяжешься — и вовсе свихнешься. Я прав, Томми? Нет ничего опаснее хороших девушек. Чуть что, тебя сразу обвинят во всех грехах — в изнасиловании или в попытке к изнасилованию. Лучше держаться подальше от хороших девушек. Шлюхи — вот что нам нужно. Милые, чистенькие, хорошенькие, дешевые шлюхи. Знающие свое дело. Лилиан, что тебе мешает снять трубку?
— Во-первых, она в руках у какого-то мужчины, а другой — стоит у табачного прилавка и ждет своей очереди, — ответила Молодчина Лил. — Плохой ты человек, Уилли.
— Я ужасный человек, — сказал Уилли. — Хуже меня никого на свете нет. Но я все-таки хочу, чтоб наш отдых был организован лучше.
— Сейчас мы пропустим еще по стаканчику, — успокоил их Генри. — А потом, не сомневаюсь, Лилиан найдет нам кого-нибудь из своих подружек. Правда, красотка?
— Конечно, — произнесла по-испански Молодчина Лил. — Разве я отказываюсь? Только позвоню я из телефонной будки. Не отсюда. Звонить из бара и неудобно, и неприлично.
— Ну, вот, опять отсрочка, — сказал Уилли. — Ладно. Сдаюсь. Пусть будет еще одна отсрочка. Тогда давайте выпьем.
— А что ты, черт возьми, делаешь? — спросил Томас Хадсон.
— Томми, я люблю тебя, — сказал Уилли. — А ты чем до сих пор занимался?
— Пил с Игнасио Натера Ревельо.
— Звучит как название итальянского крейсера, — сказал Уилли. — Был такой итальянский крейсер?
— Не думаю.
— А звучит похоже.
— Покажи чеки, — сказал Генри. — Сколько вы с ним выпили, Том?
— Игнасио взял чеки. Я выиграл выпивку у него в кости.
— И сколько вы выпили?
— По четыре, кажется.
— А что ты пил раньше?
— По дороге сюда «Том Коллинз».
— А дома?
— Там много чего.
— Да ты просто пьяница, — сказал Уилли. — Педрико, еще три двойных дайкири, а леди — по ее желанию.
— Un highbalito con aqua mineral[49], — сказала Молодчина Лил. — Томми, давай сядем у другого конца стойки. Тут не любят, когда я сижу здесь.
— Да пошли они! — сказал Уилли. — Разве добрые друзья, которые давно друг друга не видели, не имеют права выпить с тобой у этого конца стойки? Ну их к чертям!
— Сиди спокойно, здесь тебе ничего не грозит, красотка, — заверил женщину Генри. Тут он увидел в глубине зала двух знакомых фермеров и направился к ним, не дождавшись спиртного.
— Считай, он пропал, — сказал Уилли. — И про свою карлицу забудет.
— Очень он рассеянный, — сказала Молодчина Лил. — Страшно рассеянный.
— Во всем виновата жизнь, которую мы ведем, — заметил Уилли. — Постоянные поиски развлечений ради развлечений. Черт подери, к развлечениям надо относиться серьезно.
— А вот Том не рассеянный, — сказала Молодчина Лил. — Том грустный.
— Слушай, кончай эту бодягу! — разозлился Уилли. — Чего это ты сопли распустила? Один у тебя рассеянный, другой грустный. А раньше я был ужасный. Ну и что дальше? Какого черта шлюха вроде тебя взялась критиковать людей? Твое дело — нас веселить.
Молодчина Лил заплакала. Из глаз ее покатились настоящие крупные слезы, каких не увидишь и в кино. Она в любой момент могла пустить настоящую слезу, если того хотела, или в этом нуждалась, или если ее обидели.
— Не всякая мать льет такие горькие слезы, какие проливает эта шлюха, — буркнул Уилли.
— Не называй меня так, Уилли.
— Прекрати, Уилли, — вмешался Томас Хадсон.
— Ты жестокий и злой, Уилли, я тебя ненавижу, — сказала Молодчина Лил. — Не понимаю, как такие приличные люди, как Томас Хадсон и Генри, могут водить дружбу с тобой. Ты просто низкий человек и злюка.
— Такой леди, как ты, не к лицу подобные выражения, — сказал Уилли. — «Низкий человек, злюка» — некрасивые слова. Все равно что плюнуть на конец сигары.
Томас Хадсон положил руку ему на плечо.
— Выпей, Уилли. Всем сейчас невесело.
— Почему? Генри весело. Но расскажи я ему то, что узнал от тебя, ему бы точно стало невесело.
— Я просто ответил на твой вопрос.
— Я не о том. Почему ты не поделишься своим горем? Почему таил это в себе последние две недели?
— Горе не поделишь.
— Лучше копить в себе? — спросил Уилли. — Никогда не думал, что ты такой скряга.
— Я не нуждаюсь в утешениях, Уилли, — сказал Томас Хадсон. — Спасибо тебе, но я сам справлюсь.
— Хорошо. Держи это в себе. Только ничего хорошего в этом нет. Знаю по собственному опыту.
— Я тоже кое-что знаю. Серьезно говорю.
— Вот как? Возможно, твоя система лучше. Хотя ты чертовски плохо выглядишь.
— Много пью, устал и еще не успел отдохнуть.
— От той женщины весточки получаешь?
— Целых три письма получил.
— Ну и как?
— Хуже некуда.
— Ясно, — сказал Уилли. — Вот, значит, как. Что ж, храни хоть эти письма — все-таки что-то.
— «Что-то» у меня и так есть.
— Ну, конечно. Тебя любит твой кот Бойз. Знаю. Сам видел. Как поживает этот чокнутый кот?
— Все такой же чокнутый.
— Я от него просто тащусь, — сказал Уилли. — Просто тащусь.
— Он без меня сильно тоскует.
— Ведь так? Я бы рехнулся, если бы мне пришлось столько страдать, сколько этому коту. Что будешь пить, Томас?
— Повторю.
Уилли обнял Молодчину Лил за ее необъятную талию.
— Не обижайся, Лили, — сказал он. — Ты хорошая девушка. У меня и в мыслях не было тебя обидеть. Я виноват. Просто с чувствами не совладал.
— Больше не будешь такое говорить?
— Нет. Только если опять чувства нахлынут.
— Давай выпьем, — предложил Томас Хадсон. — Твое здоровье, старина.
— Теперь ты дело говоришь, — поддержал его Уилли. — Стал похож на себя прежнего. Жаль, что с нами нет Бойза. Он гордился бы тобой. Значит, ты понял, что я имел в виду, когда говорил, что надо раскрывать душу?
— Да. Понял.
— Ну и хватит об этом, — сказал Уилли. — Из души весь мусор вон — пусть летит в помойку он! Нет, ты только взгляни на этого паршивца Генри. Как думаешь, чего он весь мокрый от пота в такой холодный день, как сегодня?
— Все из-за девчонок, — сказала Молодчина Лил. — Он на них прямо помешался.
— Точно, помешался, — поддержал ее Уилли. — Если пробуравить ему голову полудюймовой дрелью, так оттуда женщины так и посыплются. Помешался. Можно бы употребить словцо и покрепче?
— Помешался — по-испански звучит довольно круто.
— Помешался? Нет, чепуха. Будет сегодня время — подыщу словечко похлеще.
— Том, давай пересядем к дальнему концу стойки. Там я буду чувствовать себя удобно, и мы сможем поговорить. Купишь мне сандвич? Я все утро моталась с Генри по городу и проголодалась.
— Я пошел в «Баскский бар», — сказал Уилли. — Приводи его туда, Лил.
— Хорошо, — ответила Молодчина Лил. — А если не пойду сама, пришлю его.
Она величаво прошла к дальнему концу стойки, с кем-то из мужчин обмениваясь приветствиями, кому-то улыбаясь. Все отвечали ей с уважением. Почти каждый из них хоть раз за двадцать пять лет был ее любовником. Дойдя до конца стойки, Молодчина Лил села и улыбнулась Томасу Хадсону, и он тут же направился к ней, захватив с собой чеки. У нее была милая улыбка, прекрасные темные глаза и роскошные черные волосы. Когда у корней волос по линии лба и вдоль пробора появлялась седина, она просила у Томаса Хадсона деньги на краску, и после парикмахерской ее волосы были опять черными, блестящими и красивыми, как у юной девушки. Кожа у нее была гладкая, как слоновая кость с оливковым отливом (если такой найдется у слоновой кости) и с легким дымчато-розовым оттенком. Томасу Хадсону этот цвет всегда напоминал цвет хорошо выдержанной древесины махагуа, только что распиленной, натертой песком и слегка навощенной. Нигде больше он не видал такого дымчатого, чуть зеленоватого тона. Только у махагуа не было розового оттенка. Розовый оттенок придавали румяна, которые делали кожу еще нежнее — как у молодой китаяночки. Ее красивое лицо было устремлено к нему, и чем ближе он подходил, тем оно становилось красивее. Но когда Томас Хадсон сел рядом, перед ним оказалось грузное тело, румянец вблизи выглядел искусственным, и в лице уже не было тайны, хотя оно по-прежнему оставалось красивым.
— Прекрасно выглядишь, Лил.
— О, Том, я так растолстела. Мне самой стыдно.
Томас Хадсон положил руку на ее мощное бедро и сказал:
— Тебе это идет.
— Мне не по себе, когда я иду через бар.
— У тебя получается красиво. Плывешь, как корабль.
— Как наш дружок?
— Он в порядке.
— Когда мы с ним встретимся?
— Когда хочешь. Хоть сейчас.
— Нет, не сейчас. А скажи, Том, о чем это говорил Уилли? Я что-то не поняла.
— Да так, нес околесицу.
— Нет, не то. Он говорил что-то о тебе и твоих неприятностях. Это связано с твоей сеньорой?
— Нет. Послать бы куда подальше мою сеньору!
— Самое милое дело. Но это невозможно — ее здесь нет.
— Да. Это верно.
— Тогда в чем дело?
— Ни в чем. Просто взгрустнулось.
— Расскажи мне, Том. Прошу тебя.
— Нечего рассказывать.
— Ты можешь мне довериться, сам знаешь. Генри рассказывает мне по ночам о своих горестях и плачет. Уилли вообще делится жуткими вещами. Тут речь идет уже не о горестях, а о страшных делах. Ты тоже можешь излить душу. Все рассказывают мне все. Только ты не хочешь.
— Мне это никогда не помогало. Только хуже становилось.
— Том, зачем Уилли говорит всякие грубости? Разве он не понимает, как мне больно слышать такие слова? Ведь он знает, что сама я их не говорю, не делаю ничего свинского и не занимаюсь всякими извращениями.
— Поэтому мы и зовем тебя Молодчина Лил.
— Если бы мне за извращения платили большие деньги, я все равно отказалась бы и предпочла остаться бедной.
— Знаю. Ты ведь хотела съесть сандвич?
— Я еще не проголодалась.
— Тогда, может, выпьешь?
— Да. Том, пожалуйста, ответь мне. Уилли тут говорил, что в тебя влюблен кот. Это правда?
— Правда.
— Какой ужас!
— Вовсе нет. Я и сам в него влюблен.
— Том, ты говоришь жуткие вещи. Не дразни меня, пожалуйста. Уилли дразнил и довел до слез.
— Я люблю этого кота, — сказал Томас Хадсон.
— Не хочу даже слышать об этом. Скажи лучше, когда поведешь меня в бар, куда ходят психи?
— На днях.
— Психи что, правда ходят туда, как все нормальные люди, чтобы повидаться и выпить?
— Правда. Разница только в том, что у них рубашки и штаны из мешковины.
— Говорят, ты играл в бейсбол за команду сумасшедшего дома против прокаженных.
— Правильно говорят. У них никогда не было лучшего подающего.
— А как ты к ним попал?
— Просто остановился в красивом месте, когда возвращался с ранчо Бойерос.
— А в этот бар ты меня действительно сводишь?
— Конечно. Но только не пугайся.
— Обязательно испугаюсь. Но с тобой мне будет не так страшно. А испугаться я хочу — потому и прошусь туда.
— Среди этих психов попадаются замечательные люди. Тебе они понравятся.
— Мой первый муж был психом. Только тяжелым.
— А Уилли ты тоже считаешь психом?
— Нет, что ты! У него просто трудный характер.
— Он много видел горя в жизни.
— А кто не видел? Уилли любит на этом спекулировать.
— Ты не права. Я знаю, о чем говорю. Можешь поверить.
— Давай поговорим о чем-нибудь другом. Видишь того мужчину у стойки, который говорит с Генри?
— Да, вижу.
— В постели ему нужны только всякие свинские штучки.
— Бедняга.
— Никакой он не бедняга. Он богач. Но ему нравится только porquerias[50].
— А ты никогда не любила свинские штучки?
— Никогда. Спроси кого угодно. И с девочками не баловалась.
— Молодчина Лил, — сказал Томас Хадсон.
— Разве ты хотел бы, чтоб я была другая? Ты не любишь porquerias. Тебе нравится просто заниматься любовью, испытывать радость, а потом засыпать. Уж я тебя знаю.
— Todo el mundo me conoce[51].
— Далеко не все. Каждый видит тебя по-своему. А я тебя знаю.
Томас Хадсон пил очередной замороженный дайкири, и, когда он поднимал тяжелый стакан с заиндевевшими краями, ему казалось, что подо льдом он видит море. То, что было наверху, напоминало след за кормой, а прозрачная жидкость внизу была похожа на морскую воду, которую на мелководье над глинистым дном разрезает нос катера. Почти тот же цвет.
— Хорошо бы существовал напиток цвета морской воды на глубине восьмисот саженей, когда стоит мертвый штиль, солнце в зените, а в море полно планктона, — сказал он.
— Что?
— Ничего. Давай пить этот мелководный коктейль.
— Что с тобой, Том? Что-то случилось?
— Нет.
— Ты такой грустный и словно немного постарел.
— Это все северный ветер.
— Но ты всегда говорил, что северный ветер тебя бодрит и придает куражу. Помнишь, сколько раз мы занимались любовью, потому что дул северный ветер?
— И не сосчитать.
— Ты всегда его любил и даже купил мне пальто для таких холодных дней.
— Красивое пальто.
— Я уже много раз могла бы его продать, — сказала Молодчина Лил. — Даже вообразить себе не можешь, сколько было желающих его купить.
— Сегодня погода как раз для него.
— Развеселись, Том. Ты же всегда радовался, когда пьешь. Допей этот стакан и закажи еще.
— Если я буду быстро пить, у меня заболит голова.
— Тогда пей медленно, глотками. А я выпью еще highbalito.
Она приготовила себе хайбол, взяв бутылку, оставленную Серафином на стойке перед ней, а Томас Хадсон посмотрел и сказал:
— Совсем как чистая вода. Такой цвет у реки Файрхол, до впадения ее в Гиббон, от которого образуется Мэдисон. Но если плеснешь еще виски, получится цвет речушки, которая зарождается в кедровой трясине и впадает в Медвежью реку у поселка Уаб-Ми-Ми.
— Какое смешное название — Уабмими, — сказала Молодчина Лил. — А что оно означает?
— Не знаю, — ответил Томас Хадсон. — Это индейское название. Наверное, когда-то я знал его значение, но забыл. Оно на языке оджибве.
— Расскажи мне про индейцев, — попросила Молодчина Лил. — О них я люблю слушать даже больше, чем о психах.
— На побережье живет довольно много индейцев. Это индейцы — поморяне, они ловят и сушат рыбу, а еще работают угольщиками.
— Не надо про кубинских индейцев — они все мулаты.
— Нет, не все. Некоторые чистокровные индейцы. Думаю, их предков давно привезли пленниками с Юкатана.
— Не люблю я yucatecos.
— А я очень люблю.
— Расскажи про Уабмими. Это на Дальнем Западе?
— Нет, на Севере. Недалеко от Канады.
— Я была в Канаде. Приплыла в Монреаль на экскурсионном пароходе, но все время лил дождь, и я так ничего и не увидела. И в тот же вечер мы уехали на поезде в Нью-Йорк.
— Неужели дождь шел все время?
— Не переставая. А до того, как пароход вошел в устье реки, стоял густой туман и временами шел снег. Ну ее, эту Канаду. Расскажи лучше про Уабмими.
— На реке рядом с поселком была лесопилка. А через сам поселок проходила железная дорога, и вдоль рельсов были свалены кучи опилок. Поперек реки проходило заграждение, сдерживающее бревна, и река была ими запружена. Однажды, когда я ловил там рыбу и захотел попасть на другой берег, мне пришлось ползком перебираться по бревнам. Одно бревно пошатнулось подо мной, я поскользнулся и ушел под воду. Когда я всплыл, бревна уже сомкнулись, и мне не удавалось пролезть между ними. Там было темно, руки мои нащупывали лишь древесную кору. Я не мог раздвинуть бревна, чтобы глотнуть воздуха.
— И что ты сделал?
— Утонул.
— Не смей так говорить. Скажи скорее, что ты сделал?
— Я понял, что действовать надо очень быстро, стал ощупывать ближайшее бревно и добрался до того места, где оно соприкасалось с соседним. Тогда я поднатужился, с силой толкнул бревна, и они слегка разошлись. Я просунул в отверстие кисти, потом предплечья и локти и, работая локтями, сумел наконец высунуть голову и опереться руками о бревна. Я чувствовал, как всем сердцем люблю эти бревна, и долго висел между ними, обхватив их руками. От бревен вода казалась коричневой. А в речушке, впадающей неподалеку, она была такого цвета, как твой напиток.
— Я бы не смогла раздвинуть эти бревна.
— Я и сам не думал, что смогу.
— Как долго ты был под водой?
— Понятия не имею. Помню только, что долго висел, облокотившись на бревна, прежде чем смог что-то делать.
— Мне нравится эта история. Но после нее могут сниться плохие сны. Расскажи что-нибудь веселое, Том.
— Ладно, — сказал он. — Дай подумать.
— Не надо думать. Расскажи первое, что придет в голову.
— Будь по-твоему, — сказал Томас Хадсон. — Когда Том-младший был совсем маленьким…
— Que muchacho mas guapo![52] — перебила его Молодчина Лил. — Que noticias tienes de el?[53]
— Muy buenas[54].
— Me allegro[55], — сказала Молодчина Лил, на глаза которой навернулись слезы при мысли о Томе-младшем, летчике. — Siempre tengo su fetografia en uniforme con el sagrado Corazon de Jesus arriba de la fotografia y al lado la virgin del Cobre[56].
— Ты свято веришь в милость Богоматери из Кобре?
— Да. Слепо верю.
— Храни эту веру и дальше.
— Она все время заботится о Томе.
— Это хорошо, — сказал Томас Хадсон. — Серафин, еще двойную порцию. Хочешь услышать веселую историю?
— Очень хочу, — сказала Молодчина Лил. — Пожалуйста, расскажи что-нибудь веселое. А то я опять загрустила.
— Pues el happy story es muy sencillo[57], — сказал Томас Хадсон. — Тому было всего три месяца, когда мы первый раз повезли его в Европу на старом пароходике, медленно ползущем через океан. Все время штормило. Пароход пропах трюмной водой, машинным маслом, смазкой на медных иллюминаторах, уборными и дезинфицирующим средством — большими розовыми брикетами в писсуарах…
— Ну и где твоя веселая история?
— Si, mujer[58]. Ты ошибаешься. Это веселая история, очень веселая. Ну, я продолжаю. Еще на пароходе пахло ванными — мыться полагалось в определенные часы (иначе стюард презрительно посматривал на тебя) — и горячей соленой водой, льющейся из медных кранов, и мокрой деревянной решеткой на полу, и накрахмаленной курткой стюарда. Так же тошнотворно пахло дешевой английской стряпней и окурками сигарет «Вудбайнз», «Плейерз» и «Голд Флейкс» из курительной комнаты и прочих мест, куда их швыряли. Там не было ни одного приятного запаха, а ведь у англичан, как тебе известно, и у мужчин, и у женщин, от кожи идет весьма специфический запах, они сами его чувствуют, все равно как негры — наш, и поэтому они должны как можно чаще мыться. От них никогда не пахнет так сладко, как от коровьего дыхания, и даже курящий англичанин не скроет этого неприятного запаха, а, напротив, только его усилит. Хорошо пахнут их твидовые пиджаки и кожаная обувь, и упряжь тоже хорошо пахнет. Но лошадей на кораблях не держат, а твидовые пиджаки пропитаны табачной вонью. Чтобы вдохнуть на этом пароходе что-то приятное, нужно было уткнуться носом в высокий стакан с сухим, искристым девонским сидром. Дивный запах, и я спасался им так часто, как мог себе позволить. Может, даже чаще.
— Уф, хоть немного повеселее.
— Подхожу к самому веселому. Наша каюта располагалась очень низко — чуть выше уровня воды, и иллюминатор приходилось держать всегда закрытым. Было видно, как мимо проносится вода и как иногда зеленой волной она окатывает окно. Связав наши кофры и чемоданы, мы воздвигли нечто вроде баррикады, чтобы Том не смог свалиться с койки, и когда мы с его матерью спускались проверить сына, он, если не спал, каждый раз встречал нас смехом.
— В три месяца он уже смеялся?
— Еще как! Я никогда не слышал, чтобы он плакал.
— Que muchacho mas lindo y mas guapo![59]
— Да, — сказал Томас Хадсон. — Прекрасный мальчик. Хочешь, расскажу еще одну веселую историю о нем?
— Почему ты ушел от его красивой матери?
— Так сложились обстоятельства. Так хочешь еще одну историю?
— Хочу. Но пусть в ней будет меньше запахов.
— Этот хорошо взбитый замороженный дайкири напоминает морскую волну, идущую от бака, когда корабль делает тридцать узлов. А каков был бы замороженный дайкири, если бы он еще и фосфоресцировал?
— Добавь в него фосфора. Правда, думаю, что это не пошло бы ему на пользу. У нас на Кубе люди иногда кончают с собой, наевшись фосфорных головок от спичек.
— Или выпив tinte rapido?[60] Кстати, что это такое?
— Жидкий черный краситель для обуви. Но девушки, которым не повезло в любви, или те, которых обманули женихи — обесчестили и сбежали, не женившись, чаще всего обливаются спиртом и поджигают себя. Это классический способ самоубийства.
— Знаю, — сказал Томас Хадсон. — Аутодафе.
— Тут уж не спасти. Они почти всегда умирают. Сначала огонь охватывает голову, а потом и все тело. «Быстрый краситель» — скорее, эффектный жест. Йод — тоже.
— О чем это вы так зловеще беседуете? — спросил бармен Серафин.
— О самоубийствах.
— Hay mucho[61], — сказал Серафин. — Особенно среди бедных. Что-то не припомню, чтобы богатый кубинец покончил с собой. А ты?
— Помню, — сказала Молодчина Лил. — Было несколько случаев, все хорошие люди.
— Ты все помнишь. Сеньор Томас, возьмите что-нибудь поесть к выпивке. Un poco de pescado? Puerco frito?[62] Холодные закуски?
— Хорошо, — согласился Томас Хадсон. — Несите что хотите.
Серафин поставил перед ним блюдо с хрустящими, покрытыми поджаристой корочкой ломтиками свинины и блюдо со снэппером, запеченным в тесте с желтоватой корочкой, из-под которой проглядывала розоватая кожица с белой нежной мякотью внутри. Серафин был высокий молодой человек с грубоватой речью, и походка у него была тяжелая из-за башмаков на деревянной подошве — он надевал их, чтобы не промочить ноги за стойкой, где всегда было что-то разлито.
— Хотите холодные закуски?
— Нет. Этого достаточно.
— Бери все, что предлагают, Том, — посоветовала Молодчина Лил. — Тебе ведь знакомы здешние порядки.
У этого бара была репутация дорогого заведения. Но здесь подавали бесплатно много разных горячих закусок — не только жареную рыбу и свинину, но также говядину во фритюре и сандвичи по-французски — с сыром и ветчиной. Бармены смешивали дайкири в огромном шейкере, и на дне всегда оставалось по крайней мере порции полторы.
— Ну как, стало тебе повеселее? — спросила Молодчина Лил.
— Стало.
— Том, скажи, что тебя так печалит?
— El mundo entero[63].
— А кого он не печалит? Жизнь с каждым годом все хуже. Но нельзя же все время предаваться грусти.
— Это не противозаконно.
— Закон тут ни при чем. Мы сами должны понимать, что для нас плохо.
Спор о морали с Молодчиной Лил — не то, что мне сейчас требуется, подумал Томас Хадсон. А что тебе требуется, сукин сын? Надраться как следует? Возможно, ты и так уже надрался, только не замечаешь этого. Но так ты ничего не добьешься и никогда не получишь снова того, что тебе нужно. Однако есть некоторые облегчающие боль средства, и к ним стоит прибегать. Так что вперед! Действуй!
— Voy a tomar otro de estos grandes sin azucar[64], — сказал он Серафину.
— En seguida, Don Tomas[65], — ответил Серафин. — Вы что, собираетесь побить свой рекорд?
— Нет. Я просто пью.
— Когда ставили рекорд, вы тоже не спешили, — сказал Серафин. — Пили спокойно и уверенно с утра до вечера. И ушли на своих двоих.
— К черту рекорд!
— А у вас есть шанс его побить, — заверил его Серафин. — Продолжайте пить и мало есть — вот отличный шанс.
— Том, побей свой рекорд, — попросила Молодчина Лил. — Я буду свидетельницей.
— Не нужны ему другие свидетели, — сказал Серафин. — Достаточно меня. А когда я уйду, передам счет Константе. Да вы уже сейчас рекорд перекрыли.
— Плевать я хотел на рекорд!
— Сейчас вы в хорошей форме. Пьете равномерно и устойчиво, и пока спиртное на вас не сказывается.
— К чертовой матери рекорд!
— Ладно. Como usted quiere[66]. Буду все равно вести счет — вдруг передумаете.
— Он и так не собьется, — сказала Молодчина Лил. — У него копии чеков.
— Чего ты хочешь, женщина? Тебе нужен настоящий рекорд или липовый?
— Никакой. Я хочу хайбол с минералкой.
— Como siempre[67], — уточнил Серафин.
— Я и бренди пью.
— Не хотел бы я при этом присутствовать.
— Знаешь, Том, однажды я упала, садясь в трамвай, и чуть не погибла.
— Бедная Молодчина Лил, — сказал Серафин. — Какая опасная и полная приключений жизнь!
— Да уж лучше твоей. Вечно стоишь за стойкой в деревянных башмаках и обслуживаешь пьяниц.
— Это моя работа, — возразил Серафин. — Наливать спиртное таким выдающимся пьяницам, как ты, — большая честь.
К ним подошел Генри Вуд. Он встал рядом — высокий, взмокший от пота и явно взволнованный изменениями в планах. Томас Хадсон подумал, что ничто не может так обрадовать Генри, как внезапная перемена в планах.
— Мы едем к Альфреду, в его «Дом греха», — сказал он. — Ты с нами, Том?
— Уилли ждет тебя в «Баскском баре».
— Не думаю, что стоит брать Уилли.
— Но тогда надо его предупредить.
— Я ему позвоню. Так ты поедешь? Будет весело.
— Тебе надо бы поесть.
— Я съем большой, вкусный обед. Как ты?
— Отлично, — ответил Томас Хадсон. — Правда отлично.
— Идешь на рекорд?
— И не думаю.
— Вечером увидимся?
— Вряд ли.
— Если хочешь, я приеду и переночую у тебя.
— Не надо. Развлекайся. Только поешь что-нибудь.
— Я съем сытный обед. Честное слово.
— И еще не забудь позвонить Уилли.
— Позвоню. Не сомневайся.
— А где находится этот «Дом греха»?
— В прекрасном месте. Дом выходит на гавань, хорошо обставлен, и вообще там уютно.
— Я спрашиваю адрес.
— Адреса не знаю, но Уилли его передам.
— Тебе не кажется, что Уилли может обидеться?
— Ничего не поделаешь, Том. Я правда не могу пригласить его туда. Ты знаешь, как я люблю Уилли. Но есть места, куда я никак не могу его пригласить. Ты сам понимаешь.
— Ладно. Только обязательно позвони.
— Даю слово. И еще обещаю съесть первоклассный обед.
Генри улыбнулся, похлопал по плечу Молодчину Лил и вышел из бара. Для такого великана он двигался очень грациозно.
— А что за девочки в этом «Доме греха»? — спросил Томас Хадсон.
— Да сейчас особо нет никаких, — сказала Молодчина Лил. — Есть там нечего. И сомневаюсь, чтобы выпивки было много. Поедешь туда или, может, ко мне?
— К тебе. Но чуть позже.
— Тогда расскажи мне еще веселую историю.
— Хорошо. О чем?
— Серафин, — позвала Лил. — Принеси Томасу еще двойной замороженный дайкири — без сахара. Tengo todavia mi highbalito[68]. — И обращаясь к Томасу Хадсону: — Расскажи о времени, когда ты был очень счастлив. Только без запахов.
— Без запахов нельзя, — сказал Томас Хадсон. Он видел, как Генри Вуд прошел через площадь и теперь садился в спортивный автомобиль богатого сахарного плантатора по имени Альфред. Генри Вуд был слишком большой для такой машины. Он для всего большой, подумал Томас Хадсон. Хотя есть три-четыре вещи, где это не помеха. Нет, не думай об этом, сказал он себе. Сегодня у тебя выходной. Ну и пользуйся таким днем.
— О чем же тебе рассказать?
— О чем я просила.
Томас Хадсон смотрел, как Серафин льет из шейкера в высокий бокал дайкири и верхняя часть напитка выплескивается через край на стойку. Узкую ножку Серафин просунул в прорезь картонного держателя, и Томас поднял тяжелый бокал, ледяной выше ножки, сделал большой глоток и, прежде чем проглотить, подержал во рту, почувствовав языком и зубами приятный холодок.
— Хорошо, — сказал он. — Не было для меня счастливее дня, чем тот, когда в детстве, просыпаясь утром, я знал, что мне не надо идти в школу или работать. По утрам я всегда был очень голодным, и я вдыхал запах росы на траве, слушал шум ветра в ветвях деревьев, а если ветра не было, вслушивался в тишину леса и озера, ловя первые утренние звуки. Иногда первый стрекочущий звук издавал зимородок, пролетая над гладью озера, такой спокойной, что по ней скользило его отражение. Иногда это трещала белка на дереве за окном, подергивая в такт пушистым хвостом. Часто с холмов раздавалось чириканье ржанки. Но всегда, когда я просыпался, слышал первые утренние звуки, испытывал чувство голода и знал, что сегодня не нужно идти в школу или работать, я был самым счастливым человеком.
— Даже счастливее, чем с женщинами?
— С женщинами я был очень счастлив. Безумно счастлив. Невыносимо счастлив. Настолько счастлив, что не мог поверить в это счастье, словно я пьян или сошел с ума. Но такого счастья, как с сыновьями, когда мы были вместе, или по утрам в детстве, я больше не испытывал.
— Но разве можно быть счастливым в одиночестве?
— Все это глупость. Но ты просила рассказать первое, что придет мне в голову.
— Неправда. Я просила веселую историю о самом счастливом времени, какое у тебя было в жизни. А тут никакой истории нет. Ты просто проснулся и был счастлив. Расскажи настоящую историю.
— О чем?
— Пусть в ней будет и любовь тоже.
— Какая любовь? Платоническая или грешная?
— Не то и не другое. Просто хорошая любовная история, и чтоб весело было.
— Есть такая история.
— Вот и расскажи. Хочешь еще выпить?
— Сначала допью этот бокал. Так вот. Был я тогда в Гонконге, замечательном городе, где вел веселую и сумасбродную жизнь. Там красивый залив и на материковом берегу стоит город Коулун. Сам Гонконг расположен на холмистом острове, покрытом зелеными рощами, наверх ведут извилистые дороги, вдоль которых понастроены дома, а сам город внизу, как раз напротив Коулуна. Можно быстро добраться от одного до другого на современных паромах. Коулун — красивый город, тебе бы он очень понравился. Чистый, хорошо спланированный, окруженный лесами, а рядом с женской тюрьмой отличное место для охоты на лесных голубей. Мы охотились на этих голубей — больших, красивых, с нежно-лиловым оперением на шейках, с мощным, стремительным полетом — в сумерках, когда они прилетали на ночлег к огромному лавру, росшему у побеленной стены тюрьмы. Иногда мне удавалось подстрелить голубя прямо над своей головой, когда тот высоко и быстро летел по ветру. Тогда голубь падал в тюремный двор, и оттуда слышались восторженные крики и визг женщин, боровшихся за голубя, а затем новый всплеск воплей и криков, когда охранник из сикхов отбирал у них птицу и возвращал, как и положено, нам через служебную калитку.
Местность вокруг Коулуна называется Новыми Территориями, она холмистая, поросшая лесом, в ней водится много диких голубей, и по вечерам слышно, как они перекликаются друг с другом. Женщины и дети там часто выкапывают землю у дорог и складывают ее в корзины. Когда они видят человека с ружьем, они убегают и прячутся в лесу. Я узнал, что так ищут в земле вольфрам. В те годы он очень ценился.
— Es un poco pesada esta historia[69].
— Ты ошибаешься, Молодчина Лил. История совсем не такая. Подожди и увидишь сама. Хотя вольфрам действительно тяжелый. Но вот что любопытно. В тех местах, где он есть, его очень легко добывать. Просто копаешь землю и вывозишь ее. Или собираешь камни и тоже увозишь. В Эстремадуре, в Испании, есть целые деревни, где дома выложены из камня с высокой концентрацией вольфрама, а крестьянские поля огорожены каменными изгородями тоже с высоким содержанием руды. И тем не менее крестьяне очень бедны. В то время вольфрам был настолько ценен, что за ним посылали транспортные самолеты ДС-2 (сейчас на них летают отсюда в Майами), которые доставляли его в аэропорт Кай-Так в Коулуне с полей Нам Янга в Свободном Китае. А потом морским путем перевозили в Штаты. Этот редкий металл считался жизненно необходимым в подготовке к войне, ведь он использовался при закалке стали, а на Новых Территориях любой мужчина или женщина могли пойти накопать земли и унести ее в плоской корзине на голове, сколько пожелают. Потом землю сгружали в большой сарай и тайком продавали. Охотясь на диких голубей, я это понял и довел до сведения людей, закупающих вольфрам на континенте. Однако моим сообщением не заинтересовались, и тогда я стал с тем же докладом обращаться к высокопоставленным чиновникам, пока один из них, никак не прореагировав на то, что вольфрам расхищается на Новых Территориях, сказал мне: «Друг мой, ведь в Нам Янге добыча уже ведется». Но когда вечерами мы охотились у стен женской тюрьмы и видели, как старый двухмоторный «дуглас» появляется из-за холмов, перелетев японскую линию фронта, и идет на снижение к аэродрому, нагруженный мешками с вольфрамом, было странно знать, что многие женщины томятся в этой тюрьме за незаконную его добычу.
— Si, es raro[70], — сказала Молодчина Лил. — Но когда же будет про любовь?
— Когда захочешь, — сказал Томас Хадсон. — Просто будет интереснее, если ты узнаешь, где все произошло.
Около Гонконга много островов и бухточек, и вода там чудесная, чистейшая. На самом деле Новые Территории — холмистый, поросший лесом полуостров на материке, а остров, где построен Гонконг, лежит в большом, голубом, бездонном заливе, который тянется от Южно-Китайского моря до самого Кантона. Зимой погода похожа на ту, что у нас сейчас, когда дует северный ветер, идут дожди, штормит, а ночью холодно спать.
Даже проснувшись утром в дождь, я шел на рыбный рынок. Рыба у них почти такая же, как наша, а самая популярная красный групер. А еще у них есть жирные, поблескивающие помпано и такие огромные креветки, каких я нигде больше не видел. Рыбный рынок был особенно великолепен в утренние часы, когда приносили свежую, только что пойманную, сверкающую чешуей рыбу, попадались и неизвестные мне породы, но таких было мало. Торговали также дикими утками, пойманными в силки, а также азиатскими бекасами, чирками, свиязями (и селезнями и уточками) в зимнем оперении такой нежности и сложности, какую я встречал только у наших лесных уток. Я любовался птицами, их фантастическим оперением, прекрасными глазами, разглядывал сверкающую, жирную, только что выловленную рыбу и великолепные овощи, выращенные на человеческих экскрементах, которые крестьяне называют «ночным удобрением», и эти овощи были красивы, как блистающие на солнце змеи.
По утрам также попадались похоронные процессии с провожающими в белых одеждах и оркестром, играющим веселую музыку. В том году чаще всего на похоронах исполняли «Возвращаются веселые деньки». Эта мелодия звучала почти целый день, потому что люди мерли как мухи, хотя говорили, что на этом острове живут четыреста миллионеров, не считая тех, что обосновались в Коулуне.
— Millonarios chinos?[71]
— По большей части из китайцев. Но были самые разные. Я был знаком со многими из них, и мы вместе обедали в первоклассных китайских ресторанах. Несколько гонконгских ресторанов не уступали самым известным в мире, а кантонская кухня великолепна. В том году среди моих лучших друзей были десять миллионеров, которых я знал только по инициалам — Х.М., М.У., Т.В., Х.Д. и так далее. Всех важных китайцев называли именно так. Я также дружил с тремя китайскими генералами, один из которых был из лондонского района Уайтчейпел, инспектор полиции и по-настоящему превосходный человек; с шестью летчиками Китайской национальной авиакомпании, которые зарабатывали огромные деньги, но того стоили; с полицейским; полусумасшедшим австралийцем; со многими английскими офицерами, но хватит об этом: боюсь, ты заскучаешь. Столько хороших, близких друзей, как в Гонконге, у меня никогда не было — ни раньше, ни потом.
— Cuando viene el amor?[72]
— Я все пытаюсь сообразить, о какой amor рассказывать в первую очередь. Ладно. Расскажу об этой.
— Рассказывай поинтереснее, а то я немного устала от Китая.
— И зря. Ты полюбила бы его так же, как и я.
— Почему тогда ты не остался там?
— Нельзя было. В любой момент туда могли прийти японцы.
— Todo esta jodido por la Guerra[73].
— Согласен с тобой, — сказал Томас Хадсон. Он никогда не слышал, чтобы Молодчина Лил так выражалась, и удивился.
— Me cansan con la Guerra[74].
— Мне тоже, — сказал Томас Хадсон. — Я очень от нее устал. А вот думать о Гонконге я никогда не устаю.
— Тогда продолжай говорить о нем. Это bastante interesante[75]. Просто мне хотелось послушать о любви.
— На самом деле там все было так интересно, что на любовь почти не оставалось времени.
— А кто была у тебя там первая?
— Очень высокая и красивая молодая китаянка, эмансипированная и европейски образованная, но она отказывалась приходить ко мне в отель, говоря, что тогда это всем станет известно, и к себе в дом тоже не пускала, боясь, что узнают слуги. Но ее овчарка уже все знала о нас и тем сильно осложняла нашу жизнь.
— И где же вы занимались любовью?
— Где придется, как юнцы. Там, где удавалось ее уговорить — в автомобилях и прочих транспортных средствах.
— Думаю, нашему дружку, мистеру Икс, приходилось туго.
— Еще как!
— И это все? Вы что, никогда не проводили вместе ночь?
— Никогда.
— Бедняжка Том! Она хоть стоила таких мучений?
— Не знаю. Думаю, стоила. Надо было снять дом, а не жить в гостинице.
— Тебе нужно было снять «Дом греха», как здесь делают.
— Не нравятся мне все эти «Дома греха».
— Знаю. Но если уж ты так ее хотел.
— Все разрешилось иначе. Ты еще не заскучала?
— Совсем нет, Том. Стало интереснее. Так как же все разрешилось?
— Как-то вечером мы ужинали с этой девушкой, а потом долго катались на лодке, все было чудесно, только не совсем удобно. Кожа у нее была чудесная, она очень возбудилась от ласк, предшествующих самому главному, и ее тонкие губы отяжелели от желания. Выйдя из лодки, мы направились к ней, но овчарка не дремала, и попасть в дом, никого не разбудив, стало проблемой. В результате я вернулся в гостиницу один в отвратительном настроении, уставший от споров, и хотя я понимал ее правоту, но не мог не задаваться вопросом: какой толк в этой чертовой эмансипации, если не можешь лечь в постель с кем хочешь? Если мы стремимся к эмансипации, то сначала надо дать свободу простыням. Словом, я был мрачный и frustrado…[76]
— Никогда не видела тебя frustrado. Наверное, ты смешной в таком состоянии.
— Совсем не смешной. Просто злой как черт, а в ту ночь я чувствовал себя просто отвратительно.
— Ну, продолжай дальше.
— Все такой же frustrado, я взял на ресепшен ключ и пошел к себе, чертыхаясь. Гостиница была большая, роскошная и мрачная, и я поднялся на лифте, зная, что наверху меня ждет большой, роскошный и мрачный номер, в котором не будет высокой, прекрасной китаянки. Пройдя коридор, я открыл массивную дверь моей огромной, мрачной комнаты, и как ты думаешь, что я там увидел?
— И что же?
— Трех молодых китаянок такой ослепительной красоты, что в сравнении с ними моя прекрасная китаянка, которую никак не удавалось затащить в постель, казалась школьной учительницей. Они были так красивы, что дух захватывало, и ни одна не говорила по-английски.
— Откуда они взялись?
— Их прислал знакомый миллионер. Одна из девушек вручила мне пергаментный конверт с вложенной запиской на толстой бумаге. Она гласила: «С любовью от С. У.»
— И что ты сделал?
— Я не знал их обычаев, поэтому сначала пожал им руки, каждую поцеловал, а потом предложил принять вместе душ, чтобы лучше познакомиться.
— На каком языке ты это говорил?
— На английском.
— Они тебя поняли?
— Я им все хорошо объяснил.
— И что было потом?
— Я испытывал некоторую неловкость, ведь я никогда раньше не занимался любовью с тремя девушками сразу. С двумя девушками проводить время забавно, хотя, знаю, ты этого не одобряешь. Нельзя сказать, что две девушки лучше, чем одна, просто это другое, а когда ты пьян, любовь втроем даже весело. Но три девушки — это уже почти гарем, и я был озадачен. Я спросил, не хотят ли они чего-нибудь выпить, но девушки отказались. Тогда я сам выпил, и мы все сели на кровать, которая, к счастью, была огромного размера, а они, напротив, миниатюрные, и я выключил свет.
— Ну и как, было весело?
— Потрясающе. Быть в постели с юной китаянкой, кожа которой гладкая, как у моей девушки, и даже еще глаже, робкой и в то же время бесстыдной, и совсем не эмансипированной, да еще помноженной на три, это упоительно. Я никогда раньше не ласкал сразу трех девушек. Оказалось, это возможно. Они были хорошо обучены, знали много такого, чего не знал я, все происходило в темноте, и я даже не хотел спать. Но в конце концов я заснул, а когда проснулся, они еще спали и были так же прекрасны, как накануне. Это были самые красивые девушки, каких я когда-либо видел.
— Даже красивее, чем я, когда ты встретил меня двадцать пять лет назад?
— Нет, Лил. No puede ser[77]. Но они были китаянки, а ты знаешь, как они могут быть хороши. Во всяком случае, я их любил.
— No es pervertido[78].
— Нет, это точно не извращение.
— Однако целых три сразу.
— Согласен, это многовато. Заниматься любовью надо с одной женщиной, так задумано.
— И все-таки я рада, что они у тебя были. Не думай, что я ревную. Ведь ты не сам их привел, это был подарок. А вот женщину с овчаркой, которая не захотела с тобой спать, я ненавижу. А утром ты не чувствовал в себе пустоту, Том?
— Ты даже представить себе не можешь какую. Был полностью опустошенный. Словно меня всего выжали, спину совсем не чувствовал, а поясница жутко болела.
— И ты, конечно, выпил.
— Я выпил, мне стало легче, и я почувствовал себя очень счастливым.
— А что ты сделал потом?
— Посмотрел, как они спят, и пожалел, что не могу их сфотографировать. Чудный был бы снимок! Но я все еще чувствовал опустошенность и страшный голод, а раздвинув шторы, увидел, что идет дождь. И тогда я подумал, что все к лучшему — можно провести в постели весь день. Однако сначала нужно было позавтракать и позаботиться о завтраке для девушек. Плотно закрыв дверь ванной комнаты, я принял душ, тихо оделся и вышел, стараясь не шуметь. Внизу основательно позавтракал в утреннем кафе при ресторане, съел большую порцию копченой рыбы, булочки с джемом, грибы и бекон. Все было очень вкусно. За завтраком я выпил целый чайник чаю и двойной виски с содовой, но ощущение пустоты не покидало меня. Потом прочел утреннюю гонконгскую газету на английском языке, одновременно прикидывая, когда же здесь встают. Наконец я подошел к дверям гостиницы и выглянул наружу — дождь лил не переставая. Я направился было в бар, но он еще не открылся. За завтраком мне принесли виски из служебного помещения. Ждать уже не было сил, я вернулся в номер, отпер дверь и увидел, что китаянки исчезли.
— Какой ужас!
— Я тоже так подумал.
— И как ты поступил? Уверена, опять выпил.
— Да. Выпил, потом снова хорошенько помылся с мылом и тут стал переживать сожаление вдвойне.
— Un doble remordimiento?[79]
— Нет. Два разных вида сожалений. С одной стороны, чувство вины, что я спал сразу с тремя девушками, а с другой — сожаление, что они ушли.
— Помнится, после ночи со мной тебя тоже одолевали всякие мысли. Но ты с ними справился.
— Знаю. Мне удается со всем справиться, хотя переживаю я сильно. Но тем утром эти переживания достигли прямо гигантских размеров, и еще были противоречивые.
— И тогда ты выпил еще.
— Как ты догадалась? А потом позвонил своему миллионеру, но не застал его дома. И в офисе его не было.
— Должно быть, поехал в «Дом греха».
— Наверняка. Там и встретился с моими девушками, а они рассказали ему о прошедшей ночи.
— Но где ему удалось отыскать сразу трех красавиц? Сейчас во всей Гаване не найдешь трех по-настоящему красивых девушек. Этим утром я с ног сбилась, пытаясь раздобыть Генри и Уилли что-нибудь приличное. Хотя, конечно, утро не самое лучшее время для таких дел.
— Ну, у гонконгских миллионеров сыщики рыскали по всей стране. Прочесывали весь Китай. Вроде как тренеры бейсбольной команды «Бруклин Доджерс», которые ищут перспективных игроков. Только заметят в каком-нибудь городке или деревне красотку, тут же ее покупают и доставляют в заведение, где девушку обучают чему надо, наводят на нее лоск и ухаживают за ней.
— Но как им удалось хорошо выглядеть утром, ведь прически у них muy estilizado[80], как у всех китаянок? А чем прическа estilizado, тем труднее сохранить ее, особенно после такой ночи.
— У них не было традиционных причесок. Волосы были той же длины до плеч, как и у американок того времени, многие и сейчас так носят. И слегка завиты. С. У. это нравилось. Он бывал в Америке и, конечно, посещал кинематограф.
— И больше ты их не видел.
— Видел, но уже по одной. С. У. присылал мне то одну, то другую в подарок. Но всех трех — никогда. Они были новенькие, и он, естественно, приберегал их для себя. И потом он говорил, что не хочет меня развращать.
— Похоже, хороший человек. И что с ним стало?
— Кажется, его расстреляли.
— Бедняга. А история хорошая и очень деликатная для такой темы. И ты вроде сам повеселел.
Кажется, так и есть, подумал Томас Хадсон. Этого я и добивался. Разве нет?
— Послушай, Лил, — сказал он. — Пожалуй, нам хватит.
— Как ты себя чувствуешь?
— Лучше.
— Сделай Томасу еще двойной замороженный дайкири без сахара. А мне ничего больше не нужно. Я уже пьяненькая.
Да, я чувствую себя лучше, подумал Томас. Забавно все-таки. Всегда тебе становится лучше, и всегда ты со всем справляешься. Есть только одна вещь, с какой тебе не совладать, и это смерть.
— Ты была когда-нибудь мертвой? — спросил он Лил.
— Конечно нет.
— Yo tampoco[81].
— Почему ты так говоришь? Мне становится страшно, когда ты такой.
— Я не хотел тебя испугать, милая. Никогда не хотел никого пугать.
— Мне нравится, когда ты называешь меня «милая».
Все это впустую, подумал Томас Хадсон. Неужели нельзя добиться того же эффекта другим способом, а не сидеть с потертой жизнью старушкой Лил во «Флоридите» на том конце стойки, где обычно сидят старые шлюхи и по-черному напиваются? У тебя только четыре свободных дня, неужели нельзя было провести их лучше? Но где, думал он. У Альберта в его «Доме греха»? Нет, ты все делаешь правильно. Выпивка — она всюду выпивка, и раз ты уж начал пить, то не останавливайся. Сейчас ты пьешь, так пей с удовольствием, ни на что не отвлекаясь. Тебе всегда нравилось это занятие, ты любил это дело, так изволь любить и сейчас.
— Я люблю это, — громко произнес он.
— Что?
— Люблю пить. И не просто пить. Люблю пить двойной замороженный дайкири без сахара. Если выпить столько, сколько выпил я, добавив сахар, обязательно стошнит.
— Ya lo creo[82]. А если бы кто другой выпил столько без сахара, он умер бы.
— Может, я тоже умру.
— Ну уж нет. Просто побьешь свой рекорд, потом пойдешь ко мне спать и, в худшем случае, будешь храпеть.
— В прошлый раз я храпел?
— Horrores[83]. И ночью называл меня разными именами.
— Прости.
— Ничего страшного. Это было забавно. И я кое-что узнала о тебе, чего раньше не знала. А другие женщины не расстраиваются, когда их называют разными именами?
— У меня нет других женщин. Есть только жена.
— Я изо всех сил стараюсь полюбить ее и хорошо о ней думать, но мне это дается с трудом. Конечно, я никому не позволю говорить о ней плохо.
— Я сам буду плохо о ней говорить.
— Не надо. Это вульгарно. Терпеть не могу двух вещей. Мужчин, когда они плачут. Я понимаю, им тоже нужно плакать, но мне это не нравится. И еще не выношу, когда они ругают своих жен. А почти все этим занимаются. Так что, пожалуйста, не делай этого, ведь мы так хорошо сейчас сидим.
— Ладно. Пошла она к черту. Не будем о ней говорить.
— Том, прошу тебя. Ты знаешь, я считаю ее красавицей. Так оно и есть. Правда. Pero no es mujer para ti[84]. Но давай не будем о ней говорить.
— Хорошо.
— Расскажи еще одну веселую историю. Не обязательно про любовь, лишь бы тебе было приятно ее рассказывать.
— Не знаю я веселых историй.
— Не будь таким вредным. Ты знаешь их тысячи. Выпей еще дайкири и расскажи веселую историю.
— А почему бы тебе самой не рассказать историю?
— Какую?
— Что-нибудь для укрепления этой чертовой морали.
— Tu tienes la moral muy baja[85].
— Точно. Я это знаю. Так почему бы тебе своими историями немного ее не укрепить?
— Это надо делать самому. Сам понимаешь. Все другое, что ни попросишь, я сделаю. Ты это знаешь.
— Ладно, — сказал Томас Хадсон. — Ты действительно хочешь еще одну веселую историю?
— Да, пожалуйста. Вот твой дайкири. Еще одна веселая история и еще один дайкири, и тебе будет хорошо.
— Обещаешь?
— Нет, — сказала Лил и, глядя на него, заплакала, слезы текли у нее из глаз так легко и естественно, как вода весной течет из родника. — Том, почему ты не расскажешь мне, что стряслось? Теперь я боюсь даже спрашивать. Неужели это?
— Оно самое, — ответил Томас Хадсон. И тогда она заплакала навзрыд, а он обнял ее при всех и пытался утешить. Лил плакала некрасиво. Ее сотрясали отчаянные рыдания.
— О, бедный Том, — проговорила наконец она. — Мой бедный Том.
— Возьми себя в руки, mujer[86], и выпей бренди. Сейчас мы будем веселиться.
— Нет, не хочу я теперь веселиться. И никогда больше не буду.
— Послушай, — сказал Томас Хадсон. — Теперь понимаешь, что бывает, когда рассказываешь людям правду?
— Я развеселюсь, — пообещала она. — Дай мне минутку. Сейчас пойду в дамскую комнату и вернусь оттуда в порядке.
Да уж, сделай милость, приди в себя, подумал Томас Хадсон. Мне и так чертовски плохо, а если ты не перестанешь рыдать или заговоришь об этом, придется отсюда бежать куда глаза глядят. А куда мне бежать? Он знал, что вариантов мало и никакой «Дом греха» ему не поможет.
— Дай мне еще двойной замороженный дайкири без сахара. No se lo que pasa con esta mujer[87].
— Из нее льет, как из лейки, — сказал бармен. — Можно даже использовать как водопровод.
— А как там с водопроводом? — спросил Томас Хадсон.
Сидевший слева плюгавый мужчина со сломанным носом на добродушном лице (Хадсон раньше его видел, но сейчас не мог припомнить ни его имени, ни политических убеждений) сказал:
— Все они подлецы. Знают, что без воды не обойтись, вот и дерут за нее деньги. Многое необходимо. Но воду ничем не заменишь, без нее нельзя жить. Потому они и тянут с нас деньги. Никогда здесь не будет приличного водопровода.
— Что-то я вас не понимаю.
— Si, hombre[88]. Они всегда могут собрать деньги на водопровод, ведь он необходим. Поэтому его и не построят. Кто станет убивать курицу, которая несет золотые водопроводы?
— А почему не провести водопровод и не извлечь из этого денег еще какой-нибудь truco?[89]
— Таких денег уже не получишь. А так денежки текут за одно только обещание провести водопровод. Ни один политик не откажется от такой проверенной truco. Начинающие политики, бывает, постреливают друг друга из-за всякой мелочевки. Но ни один политик не станет разрушать основу политической экономии. Предлагаю тост за таможню, за махинации с разными лотереями, за твердые цены на сахар и за вечное отсутствие водопровода.
— Prosit, — сказал Томас Хадсон.
— Вы ведь не немец?
— Нет. Я американец.
— Тогда выпьем за Рузвельта, Черчилля, Батисту и за отсутствие водопровода.
— И за Сталина.
— Конечно. За Сталина, за шоколадную империю Херши, марихуану и отсутствие водопровода.
— И за лучшего кубинского бейсболиста Адольфа Люка.
— За Адольфа Люка, Адольфа Гитлера, за Филадельфию, за Джина Танни[90], Ки-Уэст[91] и отсутствие водопровода.
В это время из дамской комнаты вернулась Молодчина Лил. Она привела себя в порядок, не плакала, но вид у нее был убитый.
— Ты знаешь этого джентльмена? — спросил Томас Хадсон, представляя ей своего нового друга или старого, заново обретенного.
— Знает, но только в постели, — ответил джентльмен.
— Callate[92], — сказала Молодчина Лил. — Он политик, — пояснила она Томасу Хадсону. — Muy hambriento en este momento[93].
— Хочу пить, — поправил ее политик. — К вашим услугам, — обратился он к Томасу Хадсону. — Что закажем?
— Двойной замороженный дайкири без сахара. Бросим кости, кому платить?
— Нет. Позвольте заплатить мне. У меня здесь неограниченный кредит.
— Он хороший, — тихонько шепнула Молодчина Лил Томасу Хадсону в то время, как новый знакомый пытался привлечь внимание ближайшего бармена. — Он хоть и политик, но честный и веселый человек.
Мужчина обнял Лил за талию.
— Ты худеешь с каждым днем, mi vida[94], — сказал он. — Мы, похоже, принадлежим к одной политической партии.
— Водопроводной, — предложил Томас Хадсон.
— Упаси бог! Чего вы добиваетесь? Хотите отнять у нас хлеб и залить в глотки воду?
— Выпьем за то, чтоб поскорей кончилась puta guerra?[95] — сказала Лил.
— Выпьем.
— За черный рынок, — предложил политик. — За нехватку цемента. За тех, кто контролирует поставку черных бобов.
— Выпьем, — поддержал Томас Хадсон. — И за рис.
— За рис, — сказал политик. — Пьем за рис.
— Тебе лучше? — спросила Молодчина Лил.
— Разумеется.
Томас Хадсон видел, что она вот-вот заплачет.
— Только попробуй разреветься, — сказал он, — и я тебе все зубы выбью.
На стене за баром висел постер, на котором был изображен политик в белом костюме и подпись «Лучший мэр». Постер был большой, и «лучший мэр» смотрел прямо в глаза всем посетителям.
— За Un Alcalde Peor![96] — провозгласил политик. — За Худшего мэра!
— Будете баллотироваться на «худшего»? — спросил его Томас Хадсон.
— А то как же?
— Так это замечательно, — сказала Молодчина Лил. — Надо утвердить политическую программу.
— Нет ничего проще, — заявил кандидат. — У нас великолепный лозунг — «За Худшего мэра!». А, собственно, зачем нам программа?
— Программа всегда нужна, — сказала Лил. — Как ты считаешь, Томас?
— Думаю, нужна. Может, такую: «долой сельские школы»?
— К черту их, — поддержал кандидат.
— Menos guaguas y peores[97], — предложила Молодчина Лил.
— Отлично. Меньше и хуже автобусов.
— А почему совсем не разделаться с транспортом? — разошелся кандидат. — Esmas sencillo[98].
— Ладно, — согласился Томас Хадсон. — Cero transporte[99].
— Коротко и благородно, — сказал кандидат. — И говорит о нашей непредвзятости. Но лозунг можно развить. Как насчет: Cero transporte aereo, terrestre, y maritime?[100]
— Чудесно. У нас получается настоящая программа. А как мы относимся к проказе?
— Por una lepra mas grande para Cuba[101], — провозгласил кандидат.
— Por el cancer cubano[102], — сказал Томас Хадсон.
— Por una tuberculosis ampliada, adecuada, y permanente para Cuba y los cubanos[103], — продолжил кандидат. — Немного длинновато, но по радио будет звучать хорошо. Что мы думаем по поводу сифилиса, единоверцы?
— Por una sifilis criolla cien por cien[104].
— Точно, — сказал кандидат. — К черту пенициллин и прочие выдумки американского империализма.
— К черту, — отозвался Томас Хадсон.
— Мне кажется, самое время выпить, — предложила Молодчина Лил. — Как вы к этому относитесь, единоверцы?
— Великолепная мысль, — восхитился кандидат. — Кому еще могла прийти она в голову?
— Тебе, — сказала Молодчина Лил.
— Давайте дружно навалимся на мой кредит, — предложил кандидат. — Посмотрим, выдержит ли он такой натиск. Бар-мен, бар-друг, кто там еще, принесите нам всем того же самого, а вот этому политическому соратнику — без сахара.
— Вот еще один лозунг, — сказала Молодчина Лил. — Кубинский сахар — кубинцам.
— Долой Северного Колосса, — поддержал Томас Хадсон.
— Долой! — вторили остальные.
— Наши лозунги должны привлекать внимание к нашим внутренним проблемам, городским проблемам. Не стоит критиковать международные отношения, пока идет война и мы союзники.
— А я все же думаю, что стоит подальше послать Северного Колосса, — сказал Томас Хадсон. — Колосс увяз в глобальной войне, и сейчас самое время разделаться с ним.
— Разделаемся после моего избрания.
— За Худшего мэра! — сказал Томас Хадсон.
— За нас всех! За нашу партию! — призвал Худший мэр и поднял стакан.
— Нам следует запомнить все обстоятельства рождения партии и написать манифест. Какое сегодня число?
— Вроде двадцатое.
— Двадцатое — чего?
— Вроде февраля. El grito de La Floridita[105].
— Торжественный момент, — сказал Томас Хадсон. — Ты умеешь писать, Молодчина Лил? Сумеешь увековечить все это?
— Писать я умею. Но прямо сейчас не могу.
— Есть еще несколько проблем, и хочу привлечь ваше внимание к одной из них, — сказал Худший мэр. — Послушайте, Северный Колосс, почему бы теперь вам не заплатить за выпивку? Вы видели, как храбро мой кредит выдерживал все атаки. Но силы его уже на исходе, так что не стоит совсем его добивать. Так что вперед, Колосс!
— Не называйте меня Колоссом. Ведь мы против него.
— Ладно, босс. А чем вы все-таки занимаетесь?
— Я ученый.
— Sobre todo en la cama[106], — сказала Молодчина Лил. — Он глубоко изучил Китай.
— Как бы то ни было, платите вы, — заявил Худший мэр. — И продолжим обсуждать нашу программу.
— А как мы относимся к Домашнему Очагу?
— Это святыня. Сродни религии. Здесь надо действовать тонко и осторожно. Может, так: Abajo los padres de familias?[107]
— Этим мы как бы воздаем дань уважения. Почему не просто — Долой Домашний Очаг!
— Сказано прекрасно, с большим чувством, но многие могут спутать это с бейсболом.
— А как быть с Детьми?
— Пусть приходят на мои выборы, если достигли возрастного ценза, — сказал Худший мэр.
— Наша позиция в отношении развода? — спросил Томас Хадсон.
— Тоже щекотливая тема, — сказал Худший мэр. — Bastante espinoso[108]. Сами вы как относитесь к разводу?
— Может, не будем касаться развода? А то это вступит в конфликт с нашей защитой Домашнего Очага.
— Хорошо. Проехали. А теперь посмотрим…
— Куда тебе смотреть? Ты совсем окосел, — сказала Молодчина Лил.
— Не критикуй меня, женщина. Одну вещь нам необходимо сделать, — возразил Худший мэр.
— Какую?
— Orinar[109].
— Согласен, — услышал Томас Хадсон со стороны свой голос. — Это главное.
— Отсутствие водопровода — тоже главное. Вода — в основе всего.
— Нет, алкоголь.
— Алкоголя по сравнению с водой в нас не так и много. Больше всего воды. Вот ты ученый. Скажи, сколько в нас воды?
— Восемьдесят семь и три десятых процента, — ответил Томас Хадсон наугад, зная, что он не прав.
— Верно, — согласился Худший мэр. — Так поспешим, пока мы еще в силах двигаться.
В мужской комнате благообразный негр спокойно читал брошюру о розенкрейцерах. Он готовил недельное домашнее задание по изучаемому им курсу. Томас Хадсон вежливо поздоровался с ним, тот так же вежливо ответил.
— Сегодня холодно, сэр, — заметил служитель, читавший религиозную литературу.
— Ты прав. Холодновато, — сказал Томас Хадсон. — Как идут занятия?
— Хорошо, сэр. Лучше, чем можно было ожидать.
— Я рад, — сказал Томас Хадсон. И затем, обращаясь к Худшему мэру, у которого возникли какие-то трудности: — Я член одного лондонского клуба, половина членов которого испытывают трудности с мочеиспусканием, а другая — с недержанием мочи.
— Занятно, — отозвался Худший мэр, закончив свое дело. — А как называется этот клуб? Не Club Mundial?[110]
— Нет. По правде говоря, я забыл его название.
— Как? Забыли название своего клуба?
— Да. А что тут такого?
— Думаю, нам стоит повторить. Сколько стоит помочиться?
— Сколько дадите, сэр.
— Я заплачу, — объявил Томас Хадсон. — Люблю за это платить. Словно цветы покупаешь.
— Это не может быть Королевский клуб автомобилистов? — спросил негр, вставая, чтобы подать полотенце.
— Нет, ни в коем случае.
— Простите, сэр, — сказал поклонник розенкрейцеров. — Я слышал, что это один из самых больших лондонских клубов.
— Так оно и есть. Один из самых больших. Возьми, купи что-нибудь на свой вкус. — И Томас Хадсон протянул ему доллар.
— Зачем вы дали целый песо? — спросил его Худший мэр, когда, выйдя из туалета, они снова погрузились в шум бара, ресторана и гул, доносящийся с улицы.
— Да он мне не очень и нужен.
— Как вы себя чувствуете? — поинтересовался Худший мэр. — С вами все в порядке?
— В полном порядке, — ответил Томас Хадсон. — Большое вам спасибо.
— Ну, как поход? — спросила со своего табурета у стойки Молодчина Лил.
Томас Хадсон посмотрел на нее и словно бы опять впервые увидел. Теперь она была темнее и толще.
— Отличный поход, — ответил он. — Когда путешествуешь, встречаешь много интересных людей.
Молодчина Лил положила руку ему на бедро и слегка сжала, а он окинул взглядом бар полный смуглых кубинцев и светлых панам, пьющих и играющих в кости людей. В открытую дверь бара лился с площади яркий солнечный свет, и он видел, как подъехала машина, швейцар, сняв фуражку, открыл заднюю дверцу, и оттуда вышла она.
Да, это была она. Ни одна другая женщина не вышла бы из машины так естественно, легко и грациозно, создавая иллюзию, что, ступая на тротуар, она оказывает ему большую честь. Женщины в течение многих лет старались походить на нее, и некоторые добивались кое-каких успехов. Но стоило появиться ей, и сразу становилось ясно, что все они лишь жалкая имитация. Сейчас на ней была военная форма, она с улыбкой о чем-то спросила швейцара, тот радостно кивнул ей, и она прошла прямо в бар. За ней шла другая женщина, тоже в форме.
Томас Хадсон встал со своего места, грудь ему словно стянуло железным обручем, дыхание перехватило. Увидев Хадсона, она сразу направилась к нему по свободному проходу между баром и столиками. Другая женщина шла за ней следом.
— Извините меня, — сказал он Молодчине Лил и Худшему мэру. — Мне нужно поговорить с подругой.
Они встретились на полпути, и он обнял ее и притянул к себе. Они сжимали друг друга в объятиях, он крепко целовал ее, и она целовала его в ответ, крепко сдавливая руками его плечи.
— Это ты. Господи, ты, — сказала она.
— Откуда занесло тебя сюда, чертовка?
— Из Камагуэя, конечно.
На них стали оглядываться. Он приподнял ее, прижал к себе, еще раз поцеловал, поставил на пол и, взяв за руку, повел к столику в углу.
— Здесь нельзя так себя вести, — сказал он. — Нас арестуют.
— Ну и пусть, — сказала она. — Знакомься, это Джинни, мой секретарь.
— Привет, Джинни, — поздоровался Томас Хадсон. — Помогите усадить эту сумасшедшую за столик.
Джинни была милая, очень некрасивая девушка. На обеих была одинаковая форма: офицерская куртка без знаков отличия, юбка, галстук, чулки и ботинки. На голове — пилотка, на левом плече — нашивка, каких раньше он не видел.
— Сними пилотку, чертовка.
— Это не разрешается.
— Все равно сними.
— Хорошо.
Она сняла пилотку, встряхнула, откинув голову, волосы и посмотрела на него. Глядя на нее, он видел высокий лоб, дивную волнистость волос все того же цвета спелой ржи с серебристым отливом, высокие скулы со слегка запавшими щеками, от взгляда на которые щемит сердце, чуть плоский нос, губы, встревоженные его поцелуями, прелестную линию подбородка и шеи.
— Как я выгляжу?
— Сама знаешь.
— Ты когда-нибудь целовался с женщиной в форме? Не царапался об армейские пуговицы?
— Нет.
— Ты любишь меня?
— Я всегда люблю тебя.
— Нет, я не о том. Ты любишь меня прямо сейчас? В эту минуту?
— Да, — ответил он, и у него перехватило горло.
— Это хорошо, — сказала она. — Тебе бы не поздоровилось, если бы не любил.
— Ты долго здесь пробудешь?
— Только до вечера.
— Дай я тебя еще поцелую.
— Ты же сказал, нас арестуют.
— Ладно, подождем. Что будешь пить?
— Есть у них приличное шампанское?
— Есть. Но у них замечательные местные напитки.
— Похоже на то. Сколько стаканов ты уже выпил?
— Не помню. Больше десяти.
— Тебя выдают только мешки под глазами. Ты сейчас влюблен?
— Нет. А ты?
— Еще надо разобраться. Где твоя стерва-жена?
— В Тихом океане.
— Хорошо бы ей оказаться саженей на тысячу под водой. О, Томми, Томми, Томми, Томми, Томми…
— Так ты все-таки влюблена?
— Кажется, да.
— Вот чертовка.
— Правда, ужасно? Впервые после того, как я ушла от тебя, ты ни в кого не влюблен, а тут я влюбилась.
— Так это ты от меня ушла?
— Это моя версия.
— Он славный?
— Очень славный, прямо как ребенок. Он очень во мне нуждается.
— Где он сейчас?
— Это военная тайна.
— Так ты туда едешь?
— Да.
— А где ты сейчас служишь?
— В Службе организации досуга войск.
— Это что-то вроде Управления стратегическими службами?
— Не будь бестолковым. И не притворяйся глупым. И еще не злись, что я в кого-то влюблена. Ты никогда со мной не советуешься, когда влюбляешься.
— Ты его очень любишь?
— Я не сказала, что люблю. Я сказала, что влюблена. А если пожелаешь, могу не быть сегодня влюбленной. Ведь я здесь всего на день — не хочется быть невежливой.
— Иди к черту! — сказал он.
— Вы не против, если я возьму машину и поеду в гостиницу? — спросила Джинни.
— Нет, Джинни. Сперва выпьем шампанского. Ты на машине? — спросила она Томаса Хадсона.
— Да. Стоит на площади.
— Можно поехать к тебе?
— Конечно. Поедим — и поедем. Или захватим кое-что из еды с собой.
— Правда, повезло, что нам удалось попасть сюда?
— Да, — сказал Томас Хадсон. — А как ты узнала, что можешь кое-кого здесь застать?
— Молодой человек на аэродроме в Камагуэе сказал, что ты здесь бываешь. Если бы тебя не застали, осмотрели бы Гавану.
— Можем и сейчас осмотреть.
— Нет, — сказала она. — Гавану осмотрит Джинни. Кто-нибудь может ее сопровождать?
— Естественно.
— Только вечером нам надо быть в Камагуэе.
— Когда самолет?
— Кажется, в шесть.
— Мы все успеем, — обещал Томас Хадсон.
К их столику подошел молодой кубинец.
— Извините, — сказал он. — Можно попросить у вас автограф?
— Конечно.
Мужчина протянул открытку с изображением бара и Константе за стойкой, взбивающим коктейль, и она расписалась на ней размашистым актерским почерком, так хорошо знакомым Томасу Хадсону.
— Автограф не для маленькой дочки или сына-школьника, — сказал кубинец. — Он для меня.
— Мне это особенно приятно, — улыбнулась она ему. — Очень мило, что вы попросили меня об этом.
— Я видел все ваши фильмы, — сказал мужчина. — И считаю вас самой красивой женщиной на свете.
— Замечательно, — сказала она. — Прошу вас, продолжайте и впредь так думать.
— Можно предложить вам что-нибудь выпить?
— Спасибо, мы уже пьем с моим другом.
— Мы с ним знакомы, — сказал мужчина, оказавшийся диктором радио. — Много лет знаем друг друга. Можно к вам подсесть, Том? Вижу, у вас две дамы.
— Знакомьтесь, мистер Родригес, — представил мужчину Томас Хадсон. — А как ваша фамилия, Джинни?
— Уотсон.
— Мисс Уотсон.
— Рад знакомству, мисс Уотсон, — сказал диктор. Он был привлекательный мужчина, темноволосый и смуглый, с красивыми глазами, чарующей улыбкой и большими, сильными руками игрока в бейсбол. Он играл не только в бейсбол, но и в азартные игры и потому обладал особой обаятельностью профессионального игрока.
— Может, мы все вместе позавтракаем? — предложил он. — Самое время.
— Нам с мистером Хадсоном надо ехать в город, — сказала она.
— А вот я с удовольствием составлю вам компанию, — вызвалась Джинни. — Вы мне понравились.
— Он достойный человек? — спросила она у Томаса Хадсона.
— В высшей степени. Во всем городе лучшего не найти.
— Спасибо на добром слове, Том, — поблагодарил мужчина. — Так вы решительно отказываетесь вместе позавтракать?
— Нам действительно нужно ехать, — сказала она. — Мы уже и так опаздываем. Встретимся в гостинице, Джинни. Спасибо вам, мистер Родригес.
— Вы правда самая красивая женщина на свете, — сказал мистер Родригес. — Если бы не знал этого раньше, понял бы сейчас.
— Пожалуйста, продолжайте так считать, — сказала она, и мгновение спустя они уже были на улице.
— Что ж, — заметила она. — Все сложилось не так уж плохо. Джинни он понравился, и он, похоже, милый.
— Он действительно милый, — подтвердил Томас Хадсон, и шофер открыл перед ними дверцу машины.
— Ты тоже милый, — сказала она. — Но лучше бы так много не пил. Поэтому я и не заостряла разговор о шампанском. А кто твоя смуглая приятельница у стойки бара?
— Просто моя смуглая приятельница у стойки бара.
— Если тебе нужно выпить, мы можем где-нибудь остановиться по дороге.
— Нет. А тебе?
— Ты ведь знаешь, что я не пью. Впрочем, от бокала вина я бы не отказалась.
— У меня дома есть вино.
— Чудесно. А вот сейчас ты можешь меня поцеловать. Здесь нас не арестуют.
— Adonde vamos?[111] — спросил шофер, не поворачивая головы.
— A la finca[112], — сказал Томас Хадсон.
— Ну, Томми, целуй же меня. Если он увидит — это ведь не страшно?
— Совсем не страшно. Но если хочешь, можно отрезать ему язык.
— Не хочу. Никакой жестокости. Но за предложение — спасибо.
— Согласись, мысль неплохая. Расскажи, как поживаешь? По-прежнему покоряешь сердца?
— Я все та же.
— Правда?
— Как и все люди. В этом городе я твоя.
— До отлета самолета.
— Точно, — сказала она, устраиваясь удобнее на сиденье. — Посмотри, все красивое и светлое осталось позади, а теперь все вокруг грязное и замусоренное. Всегда так с нами было?
— Не всегда.
— Да. Не всегда, — повторила она.
Они смотрели на грязь и запущенность вокруг, и ее зоркий глаз и живой ум мгновенно отмечали все, на что ему потребовались долгие годы.
— Становится лучше, — сказала она. За все время, что они знали друг друга, она ни разу ему не солгала, и он тоже старался ее не обманывать, хотя и безуспешно.
— Ты все еще любишь меня? — спросила она. — Скажи как есть, не приукрашивая.
— Да. Сама знаешь.
— Знаю, — сказала она и обняла его, как бы в доказательство, словно это могло быть доказательством.
— Кто твой теперешний мужчина?
— Не будем о нем говорить. Тебе бы он не понравился.
— Скорее всего, — сказал он и прижал ее к себе так крепко, что, казалось, вот-вот что-нибудь сломается, если один из них не вырвется. Это была их старая игра, и в конце концов она сдалась и высвободилась.
— Ты всегда побеждаешь — просто у тебя нет груди, — сказала она.
— У меня нет и лица, от которого разрывается сердце. И еще кое-чего, а также красивых, длинных ног.
— Но у тебя есть кое-что другое.
— Это точно, — сказал он. — Но прошлой ночью в обществе кота и подушки оно не пригодилось.
— Постараюсь сегодня заменить тебе кота. Нам еще долго ехать?
— Одиннадцать минут.
— В нашей ситуации это много.
— Могу сам сесть за руль, и тогда доедем за восемь.
— Нет, пожалуйста, не надо, и вспомни, как я учила тебя терпеливости.
— Такого разумного и одновременно дурацкого урока я в жизни больше не получал. Хочешь, потренируйся сейчас.
— А надо?
— Нет. Осталось восемь минут.
— У тебя там уютно? Кровать широкая?
— Увидим, — сказал Томас. — У тебя что, появились прежние сомнения?
— Нет, — покачала она головой. — Просто хочу большую-пребольшую постель. Чтоб позабыть об армии.
— У меня есть большая постель, — сказал он. — Но на всю армию не хватит.
— Не груби, — осадила она его. — Знал бы ты этих воздушных асов. Самые лучшие из них кончают тем, что показывают фотографии своих жен.
— Рад, что не знаком с ними. Мы хоть и пропитаны морской солью, но не называем себя морскими волками.
— Расскажешь мне про это? — спросила она, умело расположив руку в его кармане.
— Нет.
— Знаю — ты никогда не расскажешь, за это я тебя и люблю. Но я любопытная, люди задают вопросы, и я тревожусь.
— Любопытная — это нормально, — сказал он. — Но тревожиться не надо. Тебе известно, что любопытство сгубило кошку? У меня есть кот, он тоже любопытный. — Томас Хадсон вспомнил Бойза. А потом добавил: — А тревоги подкашивают крупных дельцов прямо в расцвете лет. Надеюсь, за тебя не нужно тревожиться?
— Только как за актрису. Да и то чуть-чуть. Осталось всего две минуты. Здесь красивые места — мне нравится. А можно позавтракать в постели?
— А потом поспим?
— Да. Это не грех, если не опоздать на самолет.
Машина взбиралась круто вверх по старой, вымощенной камнями дороге.
— Ты ничего не боишься упустить?
— Тебя, — сказал он.
— Я имею в виду работу.
— Разве похоже, что я на работе?
— Кто тебя знает. Ты великолепный актер. Худшего я не видела. Я люблю тебя, сумасшедший, — сказала она. — И помню все твои классические роли. Лучше всего тебе удавалась роль Верного Супруга, ты исполнял ее с блеском; помнится, на твои брюки выплеснулся сок, и всякий раз, когда ты смотрел на меня, пятно становилось все больше. Кажется, это было в «Рице».
— Там мне роль Верного Супруга лучше всего удавалась, — сказал Томас Хадсон. — Как Гаррику в Олд-Бейли[113].
— Ты что-то путаешь, — возразила она. — Лучше всего она удавалась тебе в «Нормандии».
— Когда ее сожгли, я дней шесть ни о чем другом думать не мог.
— Для тебя это не рекорд.
— Это правда, — согласился Томас Хадсон.
Автомобиль остановился у ворот, и шофер пошел их открывать.
— Так, значит, мы здесь живем?
— Да. На самой вершине. Прости, что дорога в таком жалком состоянии.
Автомобиль миновал рощицу из манговых деревьев и фламбойянов, обогнул навесы для скота и по круглой подъездной аллее подкатил к дому. Томас Хадсон распахнул дверцу, и она ступила на землю так, словно оказывала той бескорыстную и щедрую услугу.
Она подняла глаза на открытые окна спальни. Большие — они в чем-то напомнили ей «Нормандию».
— Никуда я не полечу, — сказала она. — Разве я не могу заболеть? Болеют же другие женщины.
— Два знакомых врача даже под присягой поклянутся, что ты больна.
— Чудесно, — сказала она, поднимаясь по лестнице. — Надеюсь, их не придется звать на обед?
— Нет, — ответил он, открывая перед ней дверь. — Просто позвоню им и пошлю шофера за свидетельством.
— Решено, — сказала она. — Я больна. Пусть на этот раз военные развлекают себя сами.
— Ты все равно улетишь.
— Нет. Я буду развлекать тебя. Тебя давно не развлекали как следует?
— Да.
— И меня — да. Как в этом случае правильно сказать — «да» или «нет»?
— Не знаю, — ответил он, крепко прижал ее к себе, заглянул в глаза и отвел взгляд в сторону. Открыв дверь в большую спальню, он задумчиво произнес: — Скорее, «нет».
Окна были распахнуты, в комнате гулял ветер, но в жаркую погоду это было даже приятно.
— Похоже на «Нормандию». Ты специально так сделал, ради меня?
— Конечно, дорогая, — солгал он. — А ты как думала?
— Ты враль почище меня.
— Нет, тут тебя не превзойти.
— Не надо лгать. Просто притворимся, что ты это сделал для меня.
— Я это сделал для тебя. Только тогда ты выглядела немного по-другому.
— А ты покрепче обнять не можешь?
— Могу, но боюсь поломать кости. — И, помолчав, добавил: — Или тогда надо лечь.
— А кто против?
— Во всяком случае, не я, — сказал он и, взяв ее на руки, понес к постели. — Позволь, я опущу жалюзи. Я не возражаю, чтобы ты развлекала армию. Но для развлечения слуг существует радио. Мы им не нужны.
— Иди же ко мне, — сказала она.
— Иду.
— И вспомни все, чему я тебя учила.
— Я и так помню.
— Не всегда.
— А… тогда, — сказал он. — Где мы с ним познакомились?
— Просто встретились. Разве не помнишь?
— Послушай, давай покончим с воспоминаниями — не будем говорить, не будем говорить, не будем говорить…
Когда все закончилось, она сказала:
— Даже на «Нормандии» людям хочется есть.
— Сейчас вызову слугу.
— Но он меня не знает.
— Вот и узнает.
— Нет. Лучше пойдем посмотрим дом. Что ты нарисовал за последнее время?
— Да ничего.
— У тебя что, нет времени?
— А ты как думала?
— Но не всегда же ты в море. Бываешь и на берегу.
— Что ты имеешь в виду, говоря «на берегу»?
— Том, — сказала она. Теперь они находились в гостиной и сидели в больших старых креслах, и она сняла туфли, чтобы чувствовать ногами циновку. А потом, свернувшись в кресле калачиком, она, чтобы доставить ему удовольствие, расчесала волосы и, зная, как это на него действует, иногда встряхивала их, и они колыхались тяжелой, шелковистой волной.
— А, чтоб тебя, — вырвалось у Томаса Хадсона. — Дорогая, — добавил он.
— Ты достаточно меня проклинал, — сказала она.
— Не будем об этом говорить.
— Почему ты женился на ней, Том?
— Потому что ты тогда влюбилась.
— Не очень-то веская причина.
— Никто и не говорит, что веская. И я особенно. Только давай не будем вспоминать мои ошибки, а потом обсуждать их, ладно?
— Как я захочу.
Вошел большой черно-белый кот и потерся о ее ногу.
— Похоже, он обознался, — сказал Томас Хадсон. — А может, становится слишком умным.
— Так это…
— Ну конечно. Он самый. Бой, — позвал кота Томас Хадсон.
Кот подошел к нему и вспрыгнул на колени. Ему было все равно, у кого сидеть.
— Мы можем оба любить ее, Бой. Посмотри на нее хорошенько. Такой женщины тебе больше не увидеть.
— Так ты спишь с этим котом?
— Да. А что, есть возражения?
— Никаких. Он гораздо симпатичнее мужчины, с которым сплю я, и он такой же грустный.
— Нам обязательно о нем разговаривать?
— Нет. Как и тебе не обязательно притворяться, что ты не выходил в море — воспаленные глаза и трещинки у уголков глаз все равно выдают правду, и волосы выгорели от солнца, как будто ты…
— И еще я хожу вразвалочку, на плече у меня сидит попугай, и я колочу людей деревянной ногой. Послушай, дорогая, я действительно иногда выхожу в море, ведь я маринист и выполняю работу для Музея природоведения. И этому не должна мешать даже война.
— Наука священна, — сказала она. — Я запомню твой вымысел и буду его придерживаться. Том, ты правда ее больше не любишь?
— Ни капельки.
— И все еще любишь меня?
— Разве я тебе это не доказал?
— Ты мог сыграть. Всегда верный любовник, с какими бы шлюхами я тебя ни заставала. «Но я не изменял твоей душе, Кинара»[114].
— Я всегда говорил, что образованность тебя погубит. Эти стихи были мне не интересны уже в девятнадцать.
— А я всегда говорила, что если бы ты рисовал во всю данную тебе мощь вместо того, чтобы предаваться фантазиям и влюбляться в разных…
— Жениться, ты хотела сказать.
— Нет. Жениться — тоже плохо. Но ты еще и влюблялся в них, и тогда я не могла тебя уважать.
— Как же! Помню эту миленькую фразу: «Я не могу тебя уважать». Продай мне ее за любую цену, и выбросим эти слова из обращения.
— Теперь я тебя уважаю. Но ты ведь не любишь ее?
— Я люблю тебя, уважаю тебя, а ее не люблю.
— Чудесно. Я так рада, что заболела и не могу лететь.
— Я на самом деле уважаю тебя. И какую бы глупость ты ни сделала, ничего не изменится.
— Ты прекрасно ко мне относишься и всегда исполняешь свои обещания.
— А какое было последнее?
— Не помню. Но если оно было, ты его точно не сдержал.
— Может, не будем об этом, красавица моя?
— Хотелось бы.
— У нас может получиться. Раньше получалось.
— Нет. Это неправда. И тому есть реальное доказательство. Ты думаешь, что достаточно всего лишь заниматься любовью с женщиной. И не догадываешься, что ей хочется гордиться тобой. Не проявляешь нежности в мелочах.
— Не веду себя как младенец — тебе ведь такие мужчины нравятся, их можно опекать.
— Если бы ты больше нуждался во мне и я чувствовала себя необходимой, а то все сводилось к дай-возьми и убери-я-не голоден.
— Для чего мы сюда приехали? Морали читать?
— Мы приехали сюда, потому что я люблю тебя и хочу, чтобы ты был достоин самого себя.
— И еще тебя, и Господа Бога, и остальных абстракций. А ведь я даже не абстракционист. Ты, наверное, потребовала бы, чтобы Тулуз-Лотрек не заглядывал в бордели, Гоген не подхватил сифилис, а Бодлер вовремя возвращался домой. Пусть я не так хорош, как они, но все-таки шла бы ты к черту!
— Никогда я такой не была.
— Нет, была. И еще твоя работа. Проклятая работа.
— Я могла бы от нее отказаться.
— Как же! И пела бы в ночных клубах, а меня бы пристроила вышибалой. Помнишь, мы даже планировали такое.
— Ты получал известия от Тома?
— У него все хорошо, — сказал он, почувствовав, как в его тело словно вонзились острые шипы.
— Я уже три недели не получаю от него писем. Мог бы и написать матери. Обычно он писал аккуратно.
— Знаешь, как бывает на войне. Могли и почту задержать. Такое случается.
— Помнишь время, когда он не понимал по-английски?
— И был заводилой в Гстааде?[115] А потом в Энгандине и в Цуге?[116]
— У тебя есть его новые фотографии?
— Только та, что и у тебя.
— Мы можем выпить? Что у тебя здесь есть?
— Все, что угодно. Пойду поищу кого-нибудь из слуг. Вино в погребе.
— Не уходи надолго, пожалуйста.
— Смешно говорить такое друг другу.
— Пожалуйста, не уходи надолго, — повторила она. — Ты слышишь? А рано приходить домой я никогда не просила. Дело было не в этом, ты знаешь.
— Знаю, — сказал он. — Я не уйду надолго.
— Может быть, слуга заодно приготовит нам что-нибудь поесть?
— Вполне возможно, — сказал Томас Хадсон. — А ты останься с ней, Бойз.
Ну вот, подумал он. Зачем я сказал, что все в порядке? Зачем солгал? Зачем опять все разрушил? Неужели Уилли сказал правду и я хочу в одиночку владеть этим горем? Выходит, я и правда такой?
А что было делать, думал он. Как сказать матери, что ее сын погиб, после того как только что занимался с ней любовью? Как самому себе сказать вслух, что твоего мальчика больше нет? У тебя ведь всегда был на все ответ. Так найди ответ и сейчас.
Ответа не было. Мог бы уже это знать. Никаких ответов нет.
— Том, — послышалось из гостиной. — Мне одиноко, а кот не может тебя заменить, хотя сам он думает иначе.
— Брось его на пол. Я колю лед — слуга ушел в деревню.
— Мне расхотелось пить.
— Мне тоже, — сказал он и вернулся в комнату, ощутив разницу между кафельным полом и циновкой. Он взглянул на нее, чтобы убедиться, что она не исчезла.
— Ты не хочешь о нем говорить, — сказала она.
— Не хочу.
— Почему? Я думаю, так будет лучше.
— Он слишком похож на тебя.
— Не в этом дело, — отмахнулась она. — Скажи мне. Он погиб?
— Да, погиб.
— Пожалуйста, Том, обними меня крепче. Я, кажется, действительно заболела. — Он видел, что ее бьет дрожь, и, опустившись на колени рядом с креслом, обнял ее и почувствовал, как сильно она дрожит. Потом она сказала: — Бедный ты мой. Бедный, бедный.
И, немного помолчав, добавила:
— Прости меня за все плохое, что я когда-нибудь делала или говорила.
— Прости и ты меня.
— Бедный ты и бедная я.
— Все мы бедные, — сказал он, не прибавив: «Бедный Том».
— Ты можешь еще что-нибудь рассказать?
— Ничего больше.
— Надеюсь, мы научимся с этим жить.
— Может быть.
— Я хотела бы разреветься, но у меня внутри только боль и пустота.
— Знаю.
— Так у всех бывает?
— Думаю, да. Но у нас это больше не случится.
— Теперь мы словно в доме у мертвого.
— Прости, что я ничего не сказал при встрече.
— Ничего. Ты всегда все откладывал на потом. Я не сержусь.
— Я так сильно хотел тебя, что поступил как эгоист и глупец.
— Это не эгоизм. Мы всегда любили друг друга. Только совершали ошибки.
— Особенно я.
— Нет. Мы оба виноваты. Давай прекратим ссориться. — Что-то в ней произошло, она наконец разрыдалась и горько произнесла: — О, Томми, все так неожиданно обрушилось, я просто не вынесу.
— Понимаю, — сказал он. — Милая, родная красавица моя, я тоже не могу с этим справиться.
— Мы были такие молодые, такие глупые, оба красивые, и Томми — он был так хорош.
— Весь в мать.
— Теперь этого уже не докажешь.
— Бедняжка, любимая моя.
— Как нам теперь жить?
— Продолжать делать то, что мы делали.
— Нельзя нам побыть немного вместе?
— Пока не утихнет ветер.
— Тогда пусть дует подольше. А заниматься сейчас любовью не грешно?
— Не думаю, чтобы Том осудил нас.
— Нет, конечно нет. Помнишь, как ты с ним на плечах катался на лыжах и мы спускались с горы уже в сумерках, распевая песни в саду за гостиницей?
— Я все помню.
— И я тоже, — сказала она. — Почему мы были такими глупыми?
— Мы были не только влюбленными, но и соперниками.
— Да, к сожалению. Но ведь ты никого не любишь? Сейчас, когда у нас ничего другого не осталось?
— Нет. И это чистая правда.
— И я нет. Как ты думаешь, мы могли бы начать все сначала?
— Не знаю, получится ли. Но попробовать можно.
— Сколько еще будет длиться эта война?
— Спроси у того, кто ее развязал.
— Несколько лет?
— Может, год-два.
— А тебя тоже могут убить?
— Вполне.
— Это плохо.
— А если не убьют?
— Не знаю. Теперь, когда Тома нет, мы не можем снова быть жестокими и дурными.
— Я постараюсь. Жестокости во мне нет, а с дурными порывами я научился справляться. Правда.
— Вот как? Наверное, у проституток научился?
— Может быть. Но если мы будем вместе, они мне не понадобятся.
— Ты, как всегда, изящно все объяснил.
— Ну вот. Давай не будем заводиться.
— Не будем. Тем более в доме у мертвого.
— Ты это уже говорила.
— Знаю, — сказала она. — Прости. Но я не представляю, как другими словами сказать о том же. У меня что-то немеет внутри.
— Дальше будет неметь еще больше, — сказал Томас Хадсон. — Тяжелее всего вначале. Потом будет легче.
— Расскажи мне все, даже самое плохое, что ты знаешь, чтобы все во мне онемело.
— Расскажу, — сказал он. — Как же я люблю тебя, господи.
— И всегда любил. Так говори же.
Он сидел у ее ног и не смотрел на нее. Он смотрел на кота Бойза, лениво раскинувшегося на циновке и гревшегося на солнышке.
— Его сбили из зенитки во время разведывательного полета недалеко от Эбвилла.
— Он не прыгнул с парашютом?
— Нет. Самолет загорелся. Он, вероятно, погиб сразу.
— Надеюсь, так и было, — сказала она. — Очень на это надеюсь.
— Не сомневайся. Иначе он бы выпрыгнул.
— Ты не обманываешь меня? Он не сгорел вместе с парашютом?
— Нет, — солгал он, посчитав, что на первый раз сказано достаточно.
— От кого ты узнал?
Томас Хадсон назвал имя знакомого им обоим мужчины.
— Тогда все верно, — сказала она. — Теперь у меня нет сына, и у тебя его нет. Надо научиться с этим жить. Больше ты ничего не знаешь?
— Нет, — произнес он, стараясь говорить как можно естественнее.
— А мы будем продолжать жить?
— Да.
— Чем же?
— Ничем, — ответил он.
— Можно мне остаться здесь с тобой?
— В этом нет смысла, — сказал он. — Как только погода позволит, я уйду в рейс. Ты никогда не болтала лишнего и сейчас забудь все, что я тебе сказал.
— Я могла бы жить здесь до твоего отъезда, а потом ждать твоего возвращения.
— Тоже не годится, — отклонил он ее предложение. — Я никогда не знаю, когда вернусь, да и тебе будет хуже без работы. Если хочешь, оставайся, пока мы не уйдем в рейс.
— Хорошо, — согласилась она. — Я останусь до твоего отъезда, и нам никто не помешает думать о Томе. И будем любить друг друга, когда ты решишь, что это правильно.
— Эта комната никак не связана с Томом.
— Знаю. А тех, кто был с ней связан, я изгоню отсюда навсегда.
— А вот теперь нам и правда пора подкрепиться и выпить по бокалу вина.
— Всю бутылку, — сказала она. — Какой Том был красивый! И такой веселый, добрый.
— Послушай, из чего ты сделана?
— Из того, что ты любишь, — ответила она. — И немного стали в придачу.
— Не пойму, куда делись слуги, — сказал Томас Хадсон. — Они, конечно, не ожидали, что я вернусь. Но один должен всегда находиться при телефоне. Сейчас принесу вино. Оно уже охладилось.
Он откупорил бутылку и разлил вино по бокалам. Это было отличное вино, он пил его, возвращаясь из рейсов, и оно побулькивало мелкими, аккуратными пузырьками.
— Выпьем за нас, за наши ошибки, за то, что у нас было, и за то, что будет!
— Было, — сказал он.
— Было, — повторила она. И потом добавила: — Вот чему ты всегда оставался верен, так это хорошему вину.
— Да уж, великая заслуга, ничего не скажешь!
— Прости, что я утром упрекнула тебя за пьянство.
— Мне это помогает. Смешно — но помогает.
— Помогает то, что ты пьешь, или мои упреки?
— То, что пью, — замороженное, в высоких стаканах.
— Наверное, так и есть. Сейчас мне не в чем тебя упрекнуть — разве в том, что в этом доме невозможно дождаться какой-нибудь еды.
— Будь терпеливой. Ты часто сама мне это говорила.
— Я терпеливая, — сказала она. — Просто страшно голодная. Теперь я понимаю, почему люди едят на поминках.
— Будь циничной, если тебе от этого легче.
— И буду, не беспокойся. Не станем же мы все время повторять, что обо всем сожалеем. Я уже это сказала.
— Послушай ты, — сказал он. — Я живу с этим на три недели дольше тебя и нахожусь, по-видимому, в другой стадии.
— Твоя стадия другая и более интересная, — парировала она. — Я тебя знаю. Не вернуться ли тебе к шлюхам?
— Может, все-таки перестанешь?
— Нет. Так мне становится лучше.
— Кто это сказал: «Бедняжка Мэри»?[117]
— Мужчина, конечно, — сказала она. — Какой-нибудь подонок.
— Хочешь услышать все стихотворение?
— Нет. Я устала от тебя и твоего «живу с этим уже три недели» и тому подобного. Только потому, что я не участвую в боевых действиях, а ты настолько засекречен, что спишь только с котом, чтобы случайно не проболтаться…
— Ты и теперь не понимаешь, почему мы расстались?
— Расстались, потому что ты мне надоел. Ты всегда любил меня и ничего не мог с этим поделать. Ты и сейчас любишь меня.
— Так и есть.
Мальчик-слуга стоял в столовой. Он и раньше слышал и видел ссоры в гостиной, и на его темном лице из-за огорчения проступил пот. Своего хозяина и его кошек и собак он любил всем сердцем, а также восхищался посещавшими того красивыми женщинами, и когда у них возникали ссоры, он ужасно страдал. А красивее этой женщины он никого не видел, и все равно кабальеро ссорился с ней, и она говорила кабальеро ужасные вещи.
— Сеньор, — сказал мальчик. — Простите, могу я поговорить с вами на кухне?
— Извини меня, дорогая.
— Опять какие-то тайны, — сказала она и налила себе полный бокал вина.
— Сеньор, — заговорил мальчик, когда они вышли из комнаты, — звонил лейтенант и просил вас немедленно явиться, он даже два раза повторил «немедленно». Сказал, что вы знаете куда и это по делу. Я не хотел звонить по нашему телефону и позвонил в бар из деревни. Там мне сказали, что вы поехали сюда.
— Ясно. Спасибо тебе, — сказал Томас Хадсон. — Пожалуйста, сделай нам с сеньорой яичницу и скажи шоферу, чтобы приготовил машину.
— Да, сэр, — сказал слуга.
— Что стряслось, Том? — спросила она. — Что-то плохое?
— Меня вызывают на работу.
— Но ты сказал, что, пока дует сильный ветер, тебя не тронут.
— Да. Но это не от меня зависит.
— Мне остаться?
— Можешь остаться и, если хочешь, прочитать письма Тома, а шофер отвезет тебя к самолету.
— Хорошо.
— Можешь взять письма с собой и фотографии тоже, и вообще все, что захочешь. Поройся в моем столе.
— А ты изменился.
— Может, немного и изменился, — сказал он. — Пойди в студию, посмотри последние работы. Там есть неплохие вещи, написанные раньше, до всех этих событий. Бери все, что тебе понравится. Есть твой, неплохой, портрет.
— Я возьму его, — сказала она. — Ты бываешь ужасно милым.
— Прочитай и ее письма, если вдруг захочешь. Некоторым из них место в музее. Их тоже можешь взять, они тебя рассмешат.
— Похоже, ты думаешь, что у меня с собой что-то вроде сундука.
— Можешь прочесть их, а потом спустить в унитаз в самолете.
— Разве что так.
— Я постараюсь вернуться к твоему отъезду, но не уверен, что получится. Если мне потребуется шофер, я пришлю за тобой такси, и тебя отвезут в отель или на аэродром.
— Хорошо.
— Мальчик позаботится о тебе, может погладить, если нужно, а ты пока надень что-нибудь из моих вещей.
— Хорошо. А ты, Том, постарайся любить меня, и пусть последняя ссора ничего не испортит.
— Не сомневайся. Это все пустяки, и, как ты только что сказала, не любить тебя я не могу.
— Тогда пусть все останется как есть.
— Это зависит не от меня. Возьми любые книги, все, что тебя заинтересует, а мою яичницу отдай Бойзу. Он любит, когда режут помельче. Ну, мне пора. Я уже опаздываю.
— Прощай, Том.
— Прощай, чертенок, и береги себя. А меня, возможно, не ждет ничего серьезного.
Он открыл дверь и вышел. Но коту удалось проскользнуть за ним, и теперь он смотрел на него, задрав мордочку.
— Все хорошо, Бойз, — сказал Томас Хадсон. — Я еще заеду домой.
— Куда едем? — спросил шофер.
— В город.
Не думаю, что в такую погоду нам предстоит работа. Но, может, что-то нашлось. Вдруг кто-то терпит бедствие. Господи, хоть бы на этот раз нам все удалось. Не забыть составить завещание, чтобы дом в случае чего достался ей. Потом заверить его в посольстве и положить в сейф. Она достойно приняла удар. Но самое страшное впереди. Хотелось бы тогда быть рядом. Жаль, что ничем не могу ей помочь. А может, и смогу, если в этот раз все пройдет благополучно, и в следующий тоже, и в следующий.
Для начала пусть все сложится хорошо на этот раз. Интересно, возьмет ли она письма и все остальное. Надеюсь, возьмет и не забудет дать Бойзу яичницу. В холодную погоду у него всегда разыгрывается аппетит.
Людей разыскать нетрудно, и катер, надеюсь, выдержит еще рейс до ремонта. Всего один. Думаю, выдержит. Надо рискнуть. Запасные части у нас есть. Надо только поближе подойти, это самое главное. А хорошо было бы остаться. Вдруг получится? Как же, надейся!
Выложим карты на стол. Сына ты потерял. Любовь потерял. От славы отказался давно. Остался долг, и его надо честно исполнять.
Это так. Но в чем твой долг? В том, чтобы выполнить то, за что взялся. А как насчет других вещей, которые ты тоже обязался исполнить?
А она в это время лежала на кровати в комнате, вызывающей воспоминание о «Нормандии», а рядом притулился кот по имени Бойз. Яичница не лезла в рот, а шампанское казалось безвкусным. Она измельчила все яйца Бойзу, потом выдвинула ящик письменного стола, увидела почерк сына на голубых конвертах со штампом военной цензуры, вернулась назад и упала ничком на кровать.
— И тот, и другой — оба, — сказала она коту, который всем своим видом показывал, что доволен сытной едой и приятным запахом, идущим от лежащей рядом женщины.
— И тот, и другой — оба, — повторила она. — Бойз, скажи, что нам делать?
Кот неслышно мурчал.
— Ты тоже не знаешь, — сказала она. — И никто не знает.