
К полудню я усвоил, с какой пугающей быстротой меняется человеческая участь при государевом дворе. Еще на рассвете стрелец натягивал цепь у меня на запястье, а теперь лекарский отрок, прежде чем сунуть ковш с водой царевичу, испуганно заглядывал мне в глаза и ждал отмашки. Приходилось показывать пальцами, сколько глотков отмерить.
Вот и вся моя внезапная власть над царскими покоями.
Самому Ивану от этих порядков становилось легче, но не сильно. После короткого утреннего затишья его нутро снова взбунтовалось, правда, вывернуло на этот раз одной лишь водой с желтоватой пеной. Опорожнив желудок, царевич долго лежал на боку, подтянув худые колени к животу. Лицо его совсем осунулось, нос заострился, а на виске выступили крупные капли холодного пота. Заставив его прополоскать рот чистой водой, питье я на время отобрал.
Лекарская челядь наблюдала за моей возней с затаенной злобой. Их ремесло веками держалось на понятном правиле: коли знатному человеку худо, надо расшибиться в лепешку, но сотворить хоть какое-то видимое действие. Натереть виски уксусом, влить горячего вина с перцем, вскрыть жилу на руке, наложить горчичник. Я же полдня занимался тем, что связывал им руки и не давал проявлять это усердие.
В моей ветеринарной практике владельцы породистых жеребцов точно так же сходили с ума от вынужденного бездействия: если конь стоит под капельницей, хозяину нужно подергать трубку или всыпать зверю лишнего порошка «для надежности». Людям трудно принять простую мысль, что иногда лучшая врачебная помощь — убрать лишние склянки, дать организму продышаться и не прозевать беду.
Только за спиной у меня сейчас стоял не богатый коннозаводчик, а непредсказуемый Государь всея Руси.
К постели я подходил каждые десять минут. Иван Иванович на оклик отзывался, пальцы на обеих руках сжимал с одинаковым усилием, мути в зрачках не прибавилось. Каждая судорога выматывала его до предела, однако между приступами боль понемногу отступала. К нашему неотрывному надзору царевич относился со все большим ожесточением.
Сильнее всего его бесило помойное ведро.
После первого же приступа служка пристроил деревянную бадью прямо возле изголовья и косился туда всякий раз, стоило больному пошевелиться. Царевич дважды сердито отпихивал посудину сапогом, служка тупо возвращал ее на место, пока я не приказал убрать лохань подальше в угол к печи. Иван проводил ведро взглядом и посмотрел на меня с благодарностью, мало кому понравится лежать под прицелом мужика, напряженно ждущего, когда тебя снова вывернет наизнанку.
Пить царевич требовал беспрестанно — жар в пересохшем рту мучил его сильнее голода. Воду я давал по два мелких глотка, выжидая четверть часа. Иногда она приживалась, иногда нутро не выдерживало, и приходилось снова подхватывать больного под плечи.
За этими хлопотами незаметно утекли добрых три часа. Без привычных часов время приходилось мерить по движению мутного солнечного пятна на дощатом полу, чаду сальных свечей да колокольному звону с надвратной башни. Ближе к полудню желудок скрутило уже у меня самого: после сырого поруба любая горячая похлебка казалась пределом мечтаний.
Еду в покои притащил незнакомый холоп. В грубой деревянной миске дымилась жидкая пшенная каша на воде, рядом лежал ломоть кислого ржаного хлеба и немного пареной капусты.
Примостившись на лавке у выхода, я принялся за еду одной правой рукой. Левая под холщовой перевязью ныла, отдавая тупой болью от локтя к плечу, хотя пальцы шевелились исправно и сильного отека не надуло. Врачевать самого себя времени не оставалось: раз рука держится, доживет.
Запах теплого хлеба дотянулся до постели.
Иван приоткрыл воспаленные глаза и уставился на мою миску с такой немой тоской, в которой безо всяких слов читался волчий голод. Я только выразительно показал пальцем на свой живот, остужая его пыл. Царевич злобно скрипнул зубами и демонстративно отвернулся лицом к стене, словно обиженный дворовый пес, у которого хозяин силой отобрал лакомую кость.
Кормить его сразу после приступа я не рискнул: дал еще пару ложек воды и велел лежать смирно.
Ближе к двум часам дня нутро Ивана наконец успокоилось. Приступы рези стали короче, воду желудок держал уже больше часа, и царевич даже попытался свесить ноги с постели на пол. Пришлось встать у него на дороге, нависнув здоровым плечом. Померившись со мной тяжелым взглядом, наследник тяжело вздохнул и убрался обратно под мех. Бельский в этот момент кивнул мне и ушел. Неужели доверился, наконец?
Я позволил принести царевичу немного теплого варева.
С поварни тем временем попытались притащить целый пир: помимо жидкого варева на подносе высилась копченая стерлядь, сочились медом моченые яблоки, лежал свежий калач и еще пара мисок с жирным взваром. Развернув слугу со всей этой снедью обратно в сени, я оставил только плошку с пустой кашей. Дворовый глянул на меня как на умалишенного, словно я царскую честь втоптал в грязь, благо не посмел спорить.
Ивану досталось всего три деревянных ложки жидкой размазни.
Сглотав их в мгновение ока, он нетерпеливо потянулся за добавкой, но я отодвинул миску. Царевич одарил меня взглядом, сулящим как минимум четвертование, и натянул одеяло до подбородка. Впрочем, здоровая злость на голодный паек радовала.
Следующий час прошел в томительном ожидании, однако каша прижилась без последствий.
К вечеру я позволил скормить ему еще полмиски. Иван ел уже не торопясь, тяжело роняя веки между глотками от навалившейся слабости, но тошнота не возвращалась.
Вместе с самочувствием больного менялось и поведение лекарей. Если поутру немцы оглядывались на старшего доктора, то к сумеркам младший служка сам замирал у постели с кувшином и безропотно ждал моего знака. Другой подручный, собравшись сунуть больному какую-то притирку от жара, сперва ткнул склянку мне под нос и без споров унес ее обратно в сундук.
Никакой гордости эта покорность не вызывала. Чем послушнее лекарская челядь выполняла мои приказы, тем отчетливее я понимал простую вещь: в случае ночного мора вся вина до последней капли падет на мою шею.
В палатах сгустились синие сумерки. Перетерпев очередной короткий спазм в животе, Иван сделал глоток из поданного ковша, откинулся на лавку и выразительно уставился на пустую плошку из-под каши.
Поглядев на его серое, но оживающее лицо, я прикинул, что еще три ложки пшена он за сегодняшний день вполне заслужил.
Ближе к вечеру, когда служка принялся запаливать свежие сальные свечи, в покой бесшумно скользнула Аксинья со свертком беленого холста от Елены Ивановны. У порога она замешкалась, оглядывая комнату: утром Сухой сидел в яме на цепи, а теперь лекарские подручные ловят каждый мой взмах брови. Девка была на диво хороша — статная, с высокой грудью под суконной душегреей и тяжелой русой косой. В жилах Сухого при ее появлении кровь привычно и сладко толкнула в голову, да и я сам, признаться, с трудом отвел глаза от ее плавной походки.
Приняв холст здоровой правой рукой, я негромко поблагодарил. Аксинья мельком глянула на мою перевязь, затем перевела тревожный взор на царевича, лежавшего с закрытыми глазами. Лишних вопросов задавать не стала, только помогла раскатать чистую ткань на краю стола.
Полотно пахло травой, без застарелых пятен и аптечной вони. Лекарский служка сразу потянулся с ножом отрезать лоскут, хотя еще пять минут назад выносил во двор помойную лохань.
— Руки в тазу ополосни сначала, — осадил я парня.
Тот недоуменно захлопал глазами, однако перечить не посмел и торопливо плеснул воды на пальцы. Старый немец проследил за этим и бросил, что от нечистых тряпиц раны у ратников гноятся вдвое чаще.
Толковать местным про невидимую заразу и микробов было без надобности: толковый конюх и без латыни знает, что после гнилого копыта нельзя лезть к жеребенку с немытыми руками.
На закате с поварни приволокли новый кувшин с настоем сушеной малины. Незнакомый холоп понес его прямиком к царевичу, но наш служка встал на пути:
— Сперва на стол ставь.
Холоп недовольно дернул плечом, но подчинился. Служка тут же въедливо допросил его: кто взвар варил, кто через сени тащил и где посуду мыли. Только после этого плеснул на пробу в чашку и подал мне. О, это видимо люди Бельского прониклись и следят за любой утварью в комнате царевича. Радует.
Аксинья, перед самым уходом подошла к постели, бережно оправила мех на груди царевича и тихо передала поклон от Елены Ивановны. Иван открыл воспаленные глаза, тревожно спросив о жене. Аксинья успокоила его вполголоса: царевна отдыхает, дитя в утробе шевелится, повитухи сидят неотлучно.
С лица царевича сошла судорожная складка. Он велел передать супруге, что придет к ней сам, как только встанет на ноги.
Поклонившись, Аксинья выскользнула за дверь.
Ближе к ночи внимание Ивана Ивановича переключилось на то, что творилось за дубовыми дверями покоя. Если весь день его мысли крутились вокруг рези в животе, рвотной лохани и глотков воды, то теперь он чутко вслушивался в скрип половиц в сенях и дважды выспрашивал у слуг, не вернулся ли Бельский. На третий раз и вовсе велел послать за ним верхового.
Эта перемена радовала, когда заболевший человек начинает лезть в дела и рычать на челядь, сил у него явно прибавилось.
Богдан Яковлевич задерживался. Вместо него в покой протиснулся гонец в заляпанном дорожной грязью охабне, от которого разило мокрой конской шерстью. Отвесив царевичу поясной поклон, служилый доложил, что с западного рубежа только что прискакал вестовой.
Иван Иванович мгновенно распахнул глаза:
— От Пскова весть?
Гонец отвечал с оглядкой: грамоту везли через несколько станов, а подробные расспросные речи уже понесли Государю. Царевич рывком сел на подушках, гневно потребовав выкладывать все, что слышал в конюшнях и приказной избе.
Я собрался подойти к ложу, опасаясь, как бы от резкого движения снова не открылась рвота, но передумал: держится сам, молодец. Да и интересно что за вести с Пскова.
Школьная память о тех событиях сохранила немногое: Баторий, осада Пскова, стрельцы устояли, а вся Ливонская война для Грозного кончилась тяжелым миром. Где-то там бились воеводы Шуйские, свистели польские ядра, и тысячи людей расплачивались жизнями за государевы амбиции.
Гонец говорил путано и сбивчиво. Под Псковом ливонские и венгерские полки снова пробили брешь в каменной стене, но защитники встретили их огнем и выбили из пролома. Царевич жадно ловил каждое слово, расспрашивая о воеводах, о подвозе зелья и свинца, о том, сумели ли прорваться на помощь свежие сотни. Услышав, что про запасы хлеба в осажденном городе сведений нет, Иван с досадой хлопнул ладонью по собольему одеялу и велел немедля сыскать дьяка, читавшего грамоту.
Для него эта осада была живым нервом, он знал по именам каждого сотника и помнил численность полков. Отослав служилого, царевич перевел дыхание. Я подал ему ковшик.
Вскоре дверь отворилась, впуская Бельского. Богдан Яковлевич принес более веские вести: Псков держался, панские полки умылись кровью у Покровской башни, и вокруг крепости начиналась вязкая осада.
— Наряд осадный еще бьет по башням? — напряженно спросил царевич.
Бельский устало повел плечом:
— В последней отписке значилось — били. А что в сей час творится, одному Господу ведомо, дорога дальняя.
Он распорядился собрать к ночи всех приказных людей, прибывших с западной дороги. Бельский спорить не стал, принимая волю наследника как должное, хотя тот все еще лежал в исподнем.
— Государь псковские грамоты читал? — в упор спросил Иван.
— Читал, Государь царевич, сам в руках держал.
— И что повелел?
— Людей собирают, заставы укрепляют, — уклончиво отозвался опричник. — Все нужные указы Государь вершит сам.
Ивана такой ответ взбесил, он требовал немедля принести списки полков и саму грамоту. Услышав, что бумаги заперты в государевой опочивальне, царевич откинул меховое одеяло и свесил босые ноги на доски пола:
— Кафтан подай!
Служка у сундука испуганно уставился на меня, не зная, чьему приказу подчиняться. Удивительно, как быстро челядь переложила на мои плечи ответственность за штаны царевича.
Иван уперся ладонями в край лавки, качнулся и встал во весь рост. На миг показалось, что он удержится, но тут худые колени мелко задрожали, лицо посерело, и царевич намертво вцепился в деревянный столбик кровати:
— До батюшки сам дойду…
— На карачках до порога разве что доползешь, — осадил я его, придвигая лавку. — Сядь обратно, покуда не грохнулся.
Иван злобно насупился, но упрямства хватило лишь на пару секунд — слабость взяла свое, и он бессильно опустился на лавку. Служка торопливо поднес ковш, царевич сделал глоток и затих, тяжело переводя дух.
Тут Бельский к моему удивлению меня не осадил, видать сам мечтал пару ласковых ему сказать. Он обронил:
— Ты и прежде под Псков с полками рвался, Государь царевич. Батюшка не пустил, а нынче и подавно не пустит.
Иван вскинул на него яростный взгляд:
— Я помню, куда меня не пустили.
В воздухе повисло что-то нехорошее. И меня вдруг настигли воспоминания, уже мои, не Сухого. А ведь в исторических источниках одной из причин той роковой ссоры называли не женские наряды, а яростное требование царевича дать ему войско для снятия осады со Пскова. И вот этот человек сидел передо мной в одной рубахе, дрожа от бессилия и сгорая от жажды броситься на войну вопреки воле Грозного. Безумец он все же.
Поняв, что сегодня до государевых покоев ему не добраться, Иван Иванович велел Бельскому доставить любые свежие вести, как только откроются ворота Слободы. Бывший опричник поклонился и вышел.
Царевич снова дернулся к одежде, но я забрал кафтан из рук служки и бросил обратно на сундук:
— Не гневи Бога. До утра лежи.
— Належался уже, бока болят! — огрызнулся Иван.
Я выразительно указал на его дрожащие икры. Царевич не стал спорить, к счастью, сам залез под мех, но велел положить платье рядом на лавку, чтобы было под рукой.
Устроившись на подушках, он прикрыл воспаленные веки и негромко наказал слуге разбудить его, если ночью прибудет верховой из-под Пскова.
Опустившись на дальнюю лавку, я вытянул ноющие ноги. В моем прежнем понимании царевич Иван был лишь бессмысленной жертвой царского посоха, застывшей на знаменитой картине Репина. Но ведь передо мной оживал упрямый, гордый и опасный наследник огромного царства. Выживет ли он?
После полуночи промежутки между приступами стали заметно длиннее. Иван Иванович ворочался от тупой боли в кишках, тяжело вздыхал и искал прохладное место на подушках, однако затем проваливался в сон на полчаса, а под третьи петухи проспал почти целую сальную свечу.
Привалившись спиной к бревенчатой стене, я следил за его общим состоянием. Рвоты не было, вода прижилась, а просыпаясь, царевич узнавал людей и связно отвечал на вопросы. Руки двигались без судорог, на виске под тканью краснота постепенно бледнела. По моим меркам это тянуло на чистую победу.
Очередной раз открыв глаза, Иван сам протянул руку к ковшу. Служка вскочил, но царевич уже справился без посторонней помощи: отпил три мелких глотка и аккуратно пристроил посуду на край скамьи. Пальцы больше не дрожали мелкой дрожью, как накануне.
Вскоре он негромко потребовал еды.
Получив от меня дозволение на жидкую пшенную кашицу, Иван съел пять деревянных ложек и сам отодвинул плошку в сторону. Этот жест порадовал меня. А ведь вчера царевич набил бы брюхо просто из упрямства, измученное тело само подсказало спасительную меру. Живот еще раз схватило короткой судорогой, но Иван перетерпел ее на правом боку и снова задремал.
Старый немец несколько раз на цыпочках подходил к постели, осторожно щупал пульс на запястье, трогал лоб и проверял повязку. За эти сутки мы притерлись друг к другу.
Перед самым рассветом царевичу приспичило выйти по нужде.
Глиняное судно у лавки он отверг, пришлось поднимать двух дюжих стрельцов. Первые шаги от постели Иван сделал сам, упрямо сжав зубы, и только у самого порога позволил подхватить себя под локти. Вернулся он еле живой, но лег под мех, больше не пытаясь требовать коня и саблю под Псков.
Вернувшись на лавку, служка шепотом доложил: мочи из царевича вышло много, светлой, без кровяной мути. В этот миг внутри наконец отпустило тугую пружину: почки заработали, нутро оживало, и страшная засуха после ночной рвоты отступила.
До рассвета Иван проспал без стона. Я тоже то и дело проваливался в полудрему прямо на досках, привалившись затылком к бревнам. Рука под холщовой перевязью дергала тупой болью, глаза слезились от едкого сального чада, а во рту стоял привкус бесконечной усталости. Меньше двух суток прошло, как меня вытащили из ямы, а казалось, минула целая жизнь.
Под утро царевич проснулся со свежим лицом: губы порозовели, дыхание шло ровно, без хрипов, и он с аппетитом умял еще пару ложек теплого варева. Называть это полным исцелением я бы не рискнул даже про себя. Ушиб мозга никуда не делся, многолетнее отравление ртутью сидело глубоко в печени и костях, а состав яда из чаши так и остался тайной. Однако самый гибельный рубеж мы благополучно прошли.
Иван Васильевич переступил порог, когда слюдяные оконца тронул серый предрассветный свет. Вошел он тихо, оставив свиту в сенях, и сразу двинулся к сыну.
Царевич крепко спал.
Государь долго стоял над ложем, бережно коснулся ладонью горячего лба Ивана и осторожно поправил сбившиеся пряди на виске. Он видел, что вместо вчерашнего полумертвеца с запавшими синими глазами на постели дышит живой человек.
— Давно ли…? — тихо спросил Грозный, обернувшись ко мне.
Я без утайки доложил. Иван Васильевич криво усмехнулся в седые усы:
— Богданов коновал, гляжу, получше иных заморских лекарей.
Немец за печью слышал каждое слово и только ниже опустил голову.
— Что притих, Сухой? — прищурился царь.
— Учусь помалу, Государь, лишнего не болтаю.
— Вот! — он многозначительно поднял вверх указательный палец. — Держись за эту мысль.
Тут царевич пошевелился, распахнул глаза и сразу узнал склонившегося над ним отца. Мгновение он посмотрел сонно, а потом хрипло спросил, не скакали ли новые вестовые от Пскова.
Иван Васильевич хрипло рассмеялся:
— Продрать очи не успел, а все туда же. Выдюжил, значит. Живой.
В этой фразе прорвалось столько неподдельной отцовской муки и облегчения, что я невольно отвел глаза. Вчера этот старик готов был засечь сына до смерти и сгноить меня в застенке, а сегодня сидел у постели, боясь поверить собственному счастью.
Сын еще что-то неразборчиво пробормотал про осаду и снова уснул. Царь остался сидеть у изголовья, а я забился на свою лавку, размышляя о будущем. Если царевич Иван останется жив, вся знакомая мне хроника рассыпается. Не будет никакого слабоумного царя Федора и восхождения Бориса Годунова и, возможно, никакой Смуты. Впрочем, история — дама капризная. Слишком много здесь всего, да и долго ли проживет Иван с такими болезнями и кем-то кто явно хочет его убить.
Скрипнула дверь, впуская Бельского.
По его окаменевшему лицу Государь понял, что вести принесены недобрые. Богдан Яковлевич подошел вплотную и приглушенным голосом доложил: лекарский служка, признавшийся накануне в передаче склянки, на рассвете найден в порубе удавленным в петле. А при повторном досмотре в его соломенном тюфяке вдруг объявился глиняный горшок с серым притиром и сверток с зельем.
Царь зло уставился на бывшего опричника:
— Под твоим присмотром сидел?
— Под моим, Государь, — выдавил Бельский, не поднимая глаз.
Отцовская мягкость слетела с лица Ивана Васильевича:
— Стало быть, взяли татя по делу сына бросили под замок, а к утру он в петле болтается. И все зелья что вчерась не сыскали, нынче у мертвого сами объявились.
Он посмотрел на Ивана и кажется вид спящего сына его слегка отрезвил. Государь негромко приказал:
— Запри Слободу, Богдан, на все ворота запри. И дознайся мне чья собака решила будто в моем доме дозволяется душить людей без царского суда.
Бельский поклонился и метнулся выполнять приказ. А у меня по спине пробежал мороз: заговорщики в царских палатах спешно обрубали концы, и следующим лишним свидетелем в этой цепочке оставался я сам.
Час от часу не легче.