В 1882 г. влиятельный ученый и убежденный республиканец Эрнест Ренан выступил в Сорбонне с лекцией «Что такое нация?». Он отверг представление о том, что ее основой может быть божественное право монархов, расовая чистота, языковое единство, религиозная однородность, историческая преемственность или простая традиция.
Нация предполагает прошедшее, но в настоящем она резюмируется вполне осязаемым фактом: это ясно выраженное желание продолжать общую жизнь. Существование нации – это (если можно так выразиться) повседневный плебисцит.
Эта мысль как нельзя лучше отвечала духу демократической эпохи. Конституция 1870 г. восстановила всеобщее избирательное право для мужчин. Казалось, само существование современного государства зависит от того, что о нем думают граждане – по крайней мере белые мужчины, поскольку жителям колоний и женщинам в праве голоса по-прежнему отказывали.
На этот период пришелся подъем национализма в Германии, Италии и на просторах Австро-Венгерской и Османской империй. Формирование сильных национальных государств ознаменовало кардинальный поворот в международных отношениях. Отказавшись от системы коллективной безопасности, действовавшей с 1815 г., великие державы стали заключать собственные союзы. Сформировались два военных блока: Германия, Австрия и Италия противостояли Франции и ее союзникам – России и, после заключения «сердечного согласия» в 1904 г., Британии.
В центре этого золотого века национализма стоял вопрос о политической общности. Рост грамотности и формирование массовой читательской аудитории способствовали возникновению того, что Бенедикт Андерсон назвал «воображаемыми сообществами», – прочных сетей людей, связанных чем-то большим, нежели личными контактами. Правительствам, чтобы выигрывать свой «повседневный плебисцит», требовалось выковать еще более крепкие узы преданности правящим элитам. С 1870-х гг. сторонники Третьей республики остро осознавали необходимость пробуждать в гражданах поддержку, симпатию и приверженность государству.
Предстояло завоевать множество сердец и умов для республиканской идеи. И все же, по меткому выражению искушенного политика Адольфа Тьера, республика была «режимом, который разъединяет нас меньше всего». Бонапартистский популизм лежал в руинах после поражения 1870–1871 гг., радикальные левые были полностью дискредитированы опытом Парижской коммуны, а роялистские правые проявляли неприемлемую реакционность и раскольничество. Третья республика в значительной мере обязана своим ранним выживанием явной несостоятельности противников.
Из этого неблагоприятного начала политики новой республики создали режим, просуществовавший почти столько же – семьдесят лет, – сколько все предыдущие режимы с 1789 г. вместе взятые. Они добились этого, избрав прагматичный путь и освоив искусство политически достижимого. Лавирование, уклонение, компромиссы и закулисные сделки стали повседневной практикой. Хотя порой это скатывалось в откровенную коррупцию, такая гибкость обеспечила республиканскому режиму поддержку, тем более удивительную на фоне бурь на международной арене. Сентиментальные монархисты, ностальгирующие бонапартисты и левые, грезившие о якобинских победах 1790-х гг., сплотились вокруг националистического проекта.
Политики Третьей республики считали заморскую экспансию основой французской национальной идентичности. Апологет колониализма Жюль Ферри заявлял, что «высшие расы имеют право над низшими расами», и добавлял: «…на них лежит долг нести цивилизацию». Колониальная миссия Франции должна была дарить свободу, повышать уровень жизни и приобщать к прогрессу менее удачливых, а вовсе не угнетать и эксплуатировать, как поступали другие державы. По крайней мере, так убеждали себя французские колониалисты.