Второго октября, в шесть утра, Ковалёв проснулся от тишины.
Это была странная причина для пробуждения, но он проснулся именно от неё: на их участке было тихо, а слева и справа, далеко, на пределе слышимости, шёл ровный, непрерывный, ни на секунду не прерывающийся гул.
Он вышел из блиндажа в одной гимнастёрке. Небо на северо-западе подрагивало розовым, и на юго-западе тоже. А перед ними, на западе, — ничего. Спокойное серое утро, туман в низине, роса.
— Товарищ старший лейтенант? — Сычёв, спавший у повозки, поднял голову. — Чего это?
— Это оно, — сказал Ковалёв.
— Кто — оно?
— Наступление. Только не здесь. — Он посмотрел на север, потом на юг, и мысленно провёл по карте две стрелы, которые сходились в ста двадцати километрах позади. — Батарею поднимай. Тихо, без шума. Полный боекомплект на передки, лишнее — в повозку. Лошадей поить сейчас, потом некогда будет.
— А приказ?
— Приказ будет через сутки, — сказал Ковалёв. — Я хочу быть готов за сутки до приказа.
Приказ пришёл через двое.
Эти двое суток были хуже любого боя, потому что в бою понятно, что делать.
Немца перед ними не было. Полк сидел в отрытой, обжитой, хорошей обороне, с пристрелянными секторами, с запасными позициями, — и не был никому нужен. Артподготовка гремела за горизонтом, и с каждым часом она была всё дальше не вперёд, а назад: сначала слева-впереди, потом слева, потом слева-сзади.
Связь с дивизией пропала третьего в полдень. Восстановили. Пропала снова четвёртого утром и больше не восстанавливалась.
Пошли слухи, и слухи были страшнее гула.
Говорили, что немец в Спас-Деменске. Что немец в Юхнове. Что штаб армии снялся ночью и ушёл, не предупредив соседей. Что по большаку на восток идут не колонны, а толпы. Ковалёв слушал это молча и знал, что из четырёх слухов три правда, а четвёртый станет правдой завтра.
Он собрал батарею вечером третьего и сказал коротко:
— Обстановка тяжёлая. Немец обходит нас с двух сторон, севернее и южнее. Не паниковать, не болтать, слухи не разносить. Готовность — постоянная. Спать по очереди, одетыми. Кто хочет спросить — спрашивайте сейчас, потом времени не будет.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Лапин. — А мы в окружении?
— Пока нет, — сказал Ковалёв. — Скоро будем.
Он подумал, стоит ли это говорить, и решил, что стоит. Люди, которых обманывают, ломаются в момент, когда узнают правду. Люди, которым сказали заранее, встречают её как знакомую.
— Из окружения выходят, — добавил он. — Я выходил в июле, Сычёв выходил, Бабушкин выходил. Ничего особенного. Главное — не бросать матчасть и не терять голову. Всё, разошлись.
Приказ на отход принёс связной из штаба полка в ночь на пятое: полку оставить позиции и двигаться на восток, на Вязьму, походным порядком, батарее ПТО прикрывать отход дивизии на маршруте.
К приказу прилагалась записка от Званцева. Три строчки, карандашом, торопливым почерком:
«Ковалёв. Маршрут второй. Твои точки идут по нему все три. Карточки я разослал в 21-й и 34-й полки, их батареи пойдут туда же. Держи мост у Ветлицы сколько сможешь. Званцев».
Ковалёв прочитал и почувствовал то, чего не чувствовал давно: холодную, злую, рабочую радость.
Девять ям в чистом поле. Три из них — на этом маршруте. И карточки уже у соседей.
Отходили в темноте, и первые тридцать километров были ещё армией.
Полк шёл колонной, с боковым охранением, с положенными дистанциями. Батарея — три орудия на конной тяге, две повозки, двадцать три человека — шла в хвосте, потому что арьергард. Хамидуллин ухитрился накормить всех горячим в два часа ночи, прямо на большаке, и это был последний горячий обед, который батарея видела за следующие девять суток.
А потом начался большак.
Ковалёв читал про это. Он читал десятки описаний, смотрел кинохронику, слушал в академии. Он думал, что представляет.
Он не представлял.
Дорога на восток была забита на всю ширину и не двигалась. Стояли повозки, грузовики без бензина, санитарные фуры, тракторы с гаубицами, штабные автобусы. Между ними шли люди — не строем, а сплошным потоком, обтекая застрявшее, как вода обтекает камни. Шли раненые. Шли бойцы без оружия и бойцы с оружием, вперемешку, из разных дивизий. Шли беженцы с узлами, с детьми, с коровами на верёвках.
Над этим — раз в час, по расписанию, как трамвай — приходили самолёты, и тогда всё ложилось в кюветы, а потом вставало и шло дальше, и на дороге оставалось то, что оставалось.
Полк втянулся в этот поток и через два часа перестал быть полком.
Ковалёв понял это, когда обнаружил, что за его батареей идут не третий батальон, а какие-то чужие сапёры, а перед ним не штабная колонна, а стадо коров, которое гнала на восток пожилая женщина в мужском пиджаке.
— Батарея, стой! — сказал он. — Сычёв. Съезжаем с дороги. Ищем просёлок.
— Товарищ старший лейтенант, а полк?
— Полка нет, — сказал Ковалёв. — Полк мы найдём у Ветлицы, потому что мост там один, и все придут туда. А по этой дороге мы не пройдём и трёх вёрст, зато нас на ней разбомбят.
Они свернули на просёлок и шли им весь день, обгоняя дорогу.
К мосту у Ветлицы батарея вышла шестого октября в четыре часа дня, и Ковалёв, увидев свои окопы, испытал странное чувство — вроде того, какое бывает, когда возвращаешься домой.
Они были на месте. Отрытые в сентябре, за две недели до, никем не занятые, слегка оплывшие от дождей, но целые: два окопа под орудия на восточном берегу, с секторами на мост и на подход к мосту; ровики под боеприпасы; ход сообщения к лощине. Вешки стояли. Ориентиры — спиленная берёза, угол сарая, столб — были на своих местах.
Ковалёв достал карточку огня.
Дистанция до моста — двести восемьдесят. До угла сарая — четыреста. До поворота дороги — шестьсот двадцать. Всё промерено шагами месяц назад, всё записано, ничего не надо мерить заново.
— Батарея, к бою. По карточке. Двадцать минут.
Развернулись за семнадцать.
А через сорок минут на восточный берег вышла чужая батарея — две сорокапятки, старший лейтенант с чёрным от усталости лицом, сорок человек, — и старший лейтенант, спрыгнув с передка, огляделся и заорал:
— Это чьи ямы⁈
— Мои, — сказал Ковалёв.
— Ты Ковалёв?
— Я Ковалёв.
— Двадцать первый полк, старший лейтенант Мамедов. — Он вытащил из-за пазухи мятый листок, и Ковалёв узнал свою собственную карточку огня, переписанную чужой рукой. — Мне это Званцев дал три дня назад. Я думал — бумажка. Я сюда шёл по ней ночью, как по улице.
— Становись правее, — сказал Ковалёв. — Там второй окоп. Сектор — на брод, брод в шестистах ниже. Мост — мой.
— Понял, — сказал Мамедов и побежал к своим.
Немцы вышли к мосту в семнадцать двадцать.
Пошли, как всегда, разведкой: мотоциклы, за ними три бронетранспортёра и танк. Шли по дороге открыто, потому что впереди была толпа отходящих, а не оборона, и это было верно — впереди действительно была толпа.
Толпа хлынула через мост.
И вот тут Ковалёв сделал то, за что потом, до конца жизни, не смог себя ни оправдать, ни осудить.
Он не открыл огонь.
Он не открыл его тридцать пять минут — пока по мосту шли люди. Повозки с ранеными, бабы с узлами, бойцы без оружия, коровы. Если бы он ударил, немцы ответили бы по мосту из всего, что у них есть, и мост, забитый людьми, перестал бы существовать за минуту.
Он лежал в двухстах восьмидесяти метрах, смотрел, как немецкая колонна подходит всё ближе к хвосту этой очереди, считал секунды и держал батарею.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Бабушкин. — Ведь уйдут.
— Пусть подходят.
— Так танк же…
— Пусть подходят, Бабушкин.
Когда последняя повозка сошла с настила, головной немецкий мотоцикл был в трёхстах метрах от моста.
— Огонь.
Две батареи — пять стволов — ударили с восточного берега по колонне, стоявшей на открытой дороге в упор. Первый бронетранспортёр загорелся поперёк, второй съехал в кювет, танк успел дать задний ход и получил в борт от Мамедова, у которого сектор был длиннее.
Дальше сорок минут шёл бой, который Ковалёв провёл почти без нервов, потому что всё уже было сделано за месяц до этого. Карточка лежала перед ним. Дистанции были известны. Запасные окопы были отрыты. Смена позиции занимала три минуты, потому что не надо было выбирать куда.
К темноте немцы отошли за поворот и стали ждать своих главных сил.
Мост в двадцать один ноль-ноль взорвали сапёры — те самые, что шли за батареей по большаку и которых Ковалёв, встретив у переправы, попросту забрал себе, объяснив их сержанту, что мост надо валить и что бумагу он напишет потом.
Бумагу он потом действительно написал.
Ночью, в темноте, у взорванного моста батарея снималась с позиции, и вот тогда Ковалёв в последний раз увидел политрука Дороша.
Дорош пришёл с той стороны — с западной, с дороги, — приведя с собой человек шестьдесят. Собранных. Он собирал их весь день на большаке: одиночек, отбившихся, безоружных, потерявших свои части. Он шёл против потока с двумя бойцами и говорил каждому одно и то же: куда идёшь, стой, становись сюда, ты теперь в моей группе.
Шестьдесят человек. Из них с оружием — половина.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал он Ковалёву, поправляя очки с треснувшим стеклом, — я тут пехоты набрал. Куда её девать?
— Ко мне. Будешь прикрытием.
— Не могу. — Дорош помотал головой. — Там ещё идут. Их там тысячи, понимаете? Идут и не знают куда. Я обратно пойду.
— Дорош, там уже немцы.
— Так я ж не воевать, — сказал политрук. — Я собирать.
Он оставил Ковалёву шестьдесят человек, взял двоих бойцов, сунул за пазуху свою неизменную полевую сумку с письмами и ушёл на запад, в темноту, по дороге, по которой навстречу ему шли последние.
Через полтора часа с той стороны началась стрельба.
Утром седьмого сумку принёс боец — один из тех двоих, что уходили с Дорошем. Сумка была в крови, ремень перебит. Внутри лежали сорок с чем-то писем в незапечатанных треугольниках, чернильный карандаш и школьная географическая карта, та самая, по которой он показывал Лапину, где Урал.
— Он на грузовик наткнулся, — сказал боец. — Немцы с автоматчиками, у поворота. Он им кричать начал, чтоб ложились, наши-то. Ну и…
Ковалёв взял сумку.
Он открыл её, посмотрел на письма — сорок с лишним конвертов, написанных круглым учительским почерком, адресованных в Черкассы, в Куйбышев, в Пензу, в деревни, названий которых он никогда не слышал, — и застегнул обратно.
— Сычёв. Сумку в повозку, к панораме. Головой отвечаешь.
— Есть, — сказал Сычёв.
Кольцо замкнулось седьмого октября, у Вязьмы, и Ковалёв узнал об этом от бойца из штаба дивизии, которого встретил на просёлке.
Боец сказал, что на восток не пройти. Что немцы в Вязьме со вчерашнего дня. Что все дороги перерезаны и что штаб дивизии вчера был здесь, а сегодня его нет.
Ковалёв выслушал, поблагодарил и достал карту.
Батарея стояла на просёлке в ольшанике: три орудия, две повозки, шесть лошадей, двадцать один свой и шестьдесят приведённых Дорошем пехотинцев, которые теперь были его. Снарядов — сорок один. Продовольствия — на двое суток, если не жировать. Раненых — четверо, из них двое тяжёлых.
Дождь начался вечером и шёл потом почти без перерыва одиннадцать суток.
Дорогу Ковалёв запомнил кусками, и куски эти были такие, что потом всплывали ночами годами.
Полуторка с раскрытыми дверями, а в кузове — эвакуированный из какого-то города архив, папки, тысячи папок, и ветер листает их и разносит по кювету бумаги с чьими-то фамилиями.
Гаубица на тракторе, гусеничном «Коминтерне», без горючего, и расчёт, который сидит рядом на станинах, потому что бросить не может, а везти нечем. Ковалёв подошёл, посмотрел на них — молодые, старший сержант с воспалёнными глазами, — и ничего не смог сказать, потому что его шесть лошадей уже везли три сорокапятки и повозку с ранеными и седьмого чуда не оставалось.
Раненый в санитарной фуре, лежавший поверх других, который смотрел в небо и очень спокойно, вежливо, ко всем сразу обращался: «Товарищи, у кого попить, товарищи, у кого попить».
Мальчишка лет девяти на обочине, у мёртвой лошади, деловито срезающий с неё мясо большим ножом. Он делал это умело.
И среди всего этого — старшина Сычёв, который шёл рядом с повозкой и на каждом привале обходил свою батарею, пересчитывая: людей, лошадей, ящики, банники, панорамы, лопаты. Он считал вслух, вполголоса, как молитву. Ковалёв сначала думал, что это привычка. Потом понял, что это и есть молитва: единственный доступный старшине способ утверждать, что мир ещё поддаётся счёту.
— Товарищ старший лейтенант, — доложил Сычёв на четвёртом привале. — В наличии всё, кроме одного банника. Банник у Лапина был.
— Найдётся.
— Не найдётся, — мрачно сказал Сычёв. — Я его на той стороне оставил. Он к прицепу привязан был, а прицеп мы бросили. — Он помолчал. — Хороший был банник. Новый.
И вздохнул так, что Ковалёв понял: если старшина позволяет себе горевать о баннике, значит, он не позволяет себе горевать о чём-то другом, и лучше его сейчас не трогать.
Ели в эти дни один раз в сутки, вечером, перед выходом.
Хамидуллин выдавал по два сухаря и по куску сала — сало было то самое, трофейное, растянутое им с бережливостью, за которую его в батарее уважали больше, чем за готовку. Один раз, на третьи сутки, добыли картошки: наткнулись ночью на брошенное поле, и восемьдесят человек полчаса рыли её руками, и потом двое суток ели сырую, потому что костров жечь было нельзя.
Бабушкин от голода стал молчалив и страшен. Он не жаловался ни разу. Он просто ел свои два сухаря так медленно, что это было больно смотреть, — растягивая на полчаса, откусывая по крошке.
На пятые сутки Лапин пропал на два часа и вернулся с мешком, в котором была брюква. Целый мешок брюквы, штук тридцать.
— Ты где взял? — спросил Сычёв.
— Нашёл.
— Лапин.
— Ну… в погребе. Там дом пустой, товарищ старшина, я смотрел, никого. Хозяева ушли.
Сычёв посмотрел на мешок, потом на восемьдесят голодных человек, потом на Ковалёва.
Ковалёв молчал.
— Записываю, — сказал наконец старшина, доставая тетрадь. — Деревня Клушино, дом четвёртый от околицы, брюква, мешок один. Вернёмся — отдадим.
— Вернёмся? — не понял Лапин.
— Вернёмся, — сказал Сычёв тоном, не допускающим обсуждения, и записал.
Ковалёв собрал командиров — Сычёва, Бабушкина, Илюшина, старшего из пехоты, сержанта по фамилии Крамаренко, — сел на корточки под плащ-палаткой и разложил карту, светя трофейным фонариком.
— Слушать сюда. Мы в окружении. Кольцо прошло вот здесь, восточнее Вязьмы. Выходить будем на восток, ночами, лесами, вот по этому направлению, — он провёл ногтем. — Сорок восемь километров до Гжатска, но в Гжатск не пойдём, там немцы. Пойдём севернее.
— Товарищ старший лейтенант, — осторожно сказал Крамаренко. — А с пушками?
Ковалёв поднял голову.
Вопрос был правильный и был задан вовремя. Три сорокапятки по грязи, лесами, ночами, сорок восемь километров, с шестью лошадьми, из которых две уже хромали.
Он вспомнил, как в июле, тридцать шесть суток назад — нет, уже семьдесят с лишним — точно так же сидел над решением, и как потом вытащил пушку, и как через полтора месяца взорвал её у Вопца. И как у него дрожала рука на акте.
— С пушками, — сказал он. — Пока есть снаряды — с пушками. Кончатся снаряды — решим тогда.
— Тяжело будет.
— Будет тяжело, — согласился Ковалёв. — Но мы с вами, товарищ сержант, вдвоём тут единственные, у кого есть что-то, кроме винтовок. Пока у нас три ствола и сорок один снаряд, мы — часть. Без стволов мы — толпа. А толпу немец на дороге положит за десять минут, я сегодня видел, как это делается.
Он свернул карту.
— Порядок движения. Головной дозор — три человека, Крамаренко даёт. Орудия в середине. Раненые на повозке. Замыкает Бабушкин с отделением. Идём ночами, днём стоим в лесу и спим. Костров не жечь. Разговоров нет. Стрельбы нет — что бы ни увидели, стреляем только по моей команде.
— А если немцы?
— Обходим. Мы не воевать идём, — сказал Ковалёв и вдруг понял, что повторяет слова, сказанные вчера Дорошем. — Мы выходить идём.
Ночью, лёжа под мокрой плащ-палаткой в ольшанике, он не спал и в темноте, на ощупь, писал в тетради — так, что потом сам с трудом разобрал.
Он записал, что за сутки прошли девятнадцать километров. Что у второй лошади сбита холка. Что снарядов сорок один и надо считать каждый. Что на девяти точках, отрытых в сентябре, отработали две батареи, его и Мамедова, и что мост у Ветлицы стоил немцам трёх машин и полусуток. Что надо будет — если будет кому — записать в наставление: подготовленные позиции в тылу окупаются один раз, но окупаются полностью.
Потом он подумал и записал ещё одну строчку, отдельно, про политрука Дороша, который пошёл на запад собирать людей и которого убили у поворота, потому что он кричал своим, чтобы ложились.
А потом подвёл итог суткам — коротко, как всегда:
В мешке.