К книге
ШлюхаГлава 4
67%
4

Каждый день — лишний в этом мире юности, нужно время, чтобы понять это, чтобы принять, что мы постарели несмотря на усилия, и что наша старость — не старость, что сейчас мы ни молоды, ни стары, потому что мы уже не в жизни, а где-то в другом месте, перед зеркалом, конечно, танцуем и блудим для всякого, для удовольствия толпы, которая постарела вместе с нами и тоже забыла жить, и долго ли мне еще так танцевать и блудить, не знаю, пока зеркала не отразят мне только мое убожество шлюхи и мою неотвязную заботу об округляющемся животе, пока мне не укажут место рядом со зрителями, рядом с теми, кто требует молодости от других, и, быть может, как раз в этот момент я улыбнусь, не думая о морщинах, которые появятся от улыбки, об этих морщинах, в которых будет больше жизни, чем во всех годах моей юности, чем в этом маскараде гримасничающей и готовой к наслаждениям шлюхи, и я прожила бы счастливой этот момент избавления от своего пола, познала бы несколько минут облегчения, но потом вспомнила бы о своей матери, потому что самые прекрасные моменты неизбежно отмечены видением трупа, я бы улыбнулась тогда уголками губ книзу, и мои морщины так потянут меня вниз, что уже невозможно будет поднять глаза к небу, и в этот миг для меня останется только земля и постель, и я, как моя мать, укрою лицо одеялом, требуя забвения, я останусь немой, потому что смогу вспоминать только о своей юности, которую не сумела прожить.

И если я так хорошо знаю, что меня ждет, то, без сомнения, потому, что я уже там, в том, что меня ждет, во сне и в немоте, я уже там, где моя мать, потому что двадцать лет уже слишком много, когда ты женщина, когда ты шлюха, это начало морщин и седины, а главное, это воспоминание, что ты была когда-то без морщин и без седины, это начало перемен, и взгляды уже не задерживаются на тебе, и когда я так говорю, я думаю главным образом о мужчине моей жизни, о том единственном мужчине, который никогда не будет моим клиентом, о моем психоаналитике, о мужчине, которому я плачу́, чтобы он выслушивал пережевывание того, что я имею сказать, и, быть может, было бы лучше, если бы он меня ударил по-настоящему, отлупил кулаками, чтобы заставить умолкнуть эту речь мертвеца, которая отвратительна сама себе и которой надоело продолжаться, которая изнуряет себя, разрушая снова и снова эти все менее и менее многочисленные предметы, и у этого мужчины наверняка есть своя жена, и что ему до нее, в сущности, страдает она или нет, видя, как он склоняется к несчастью молодых шлюшек, и склоняется ли он к ней при случае, думает ли о ней, когда слушает меня, и думает ли обо мне, когда занимается с ней любовью, вот вопросы, на которые я предпочитаю не получать ответа, вопросы безумных женщин, кричащих, чтобы удостовериться, что никогда не получат на них ответа, а почему, спрашиваю я себя, а потому, что вопросы могли бы опровергнуть слова, это как раз то, что надо, скажете вы мне, поставить этих безумных лицом к непомерности того, что они говорят, ну да, может, было бы желательно, чтобы это столкновение произошло, если бы эти речи не были единственным, что у них есть, так что пусть лучше покричат еще немного, прежде чем их запрут, пусть лучше разобьют что могут, прежде чем им окончательно заткнут рот, и куда это их приведет, если позволить им изливаться в видениях конца света, никуда, конечно, никуда они не придут, но будут услышаны, а услышавшие их уже не смогут игнорировать картину, которую живописует их безумие, — чем становится жизнь, когда никто не является единственным и ничто не стоит на своем месте, когда матери оставляют своих дочерей на попечение отцов, когда люди и вещи множатся и умирают от своего слишком большого количества, и при этом ничто не меняется в устройстве мира.

В любом случае он не может видеть то, что меня убивает, не может видеть, даже если твердить ему об этом, как это я умею, твердить без остановок и вариаций, пока моя речь не превратится в гудение, в молитву, которую я обращаю к нему, чтобы изгнать то нечто, что медлит произойти меж нами, а что же в точности могло бы произойти, понятия не имею, рукопожатие длиной в целую ночь, чересчур многоустый поцелуй, а вообще-то он может только присутствовать при том, как я ложусь подле него, и держаться между мольбой и отречением, он может лишь стойко держаться ради всех тех, кто не держался так же стойко, не держался за меня, и, конечно же, он держится, но ничего другого поделать не может, или совсем чуть-чуть, только удостоверить, насколько я больна, коли говорю то, что говорю, а, собственно, о чем же я говорю неустанно, о чем идет речь день за днем, ну, быть может, я говорю о нем, о единственном мужчине, которого хотела бы иметь, и который при этом единственный, кого я не могу любить, а если я не могу его любить, то конечно по тем же причинам, которые делают из него мужчину, достойного любви, мужчину на своем месте, с женой и детьми, мужчину, для которого я дочь и который никогда не сделает со мной того, что хотели бы сделать все остальные, мужчину здорового и уравновешенного, который всегда будет лишь платным психоаналитиком, и он наверняка решил, что однажды какой-нибудь мужчина влюбится в меня, а я в него, словно это само собой разумеется, словно любовь это неизбежность, и, хочу я того или нет, этому мужчине придется встать на моем пути и посадить на своего коня, он обнимет меня, а я буду болтать ногами в воздухе, и мы поскачем к невесть какому вечному союзу, и этот мужчина, конечно, будет такой же, как он, здоровый и уравновешенный, а зачем это надо, господин психоаналитик, вы же знаете, что я не захочу этого мужчину, потому что хочу только то, чего не могу иметь, вас, например, я вас хочу, потому что никогда не буду иметь, это просто и безысходно, это безнадежно логично, желание, которое не знает другой реальности, кроме себя, вы же сами видите, что я заслуживаю смерти за это упрямство крысы, не умеющей поворачивать назад, за это упорство слепой козявки, которая в конце концов подохнет оттого, что зашла слишком далеко, сами увидите, я умру из-за этого компромисса, на который не хочу пойти, и тем хуже для всех здоровых и уравновешенных мужчин, которые меня полюбят, а главное, тем хуже для меня, если я полюблю других, и в конце концов все умрут от несовпадения наших любовей.

Но только не подумайте, будто я люблю одних лишь бесполых извращенцев и лжеотцов, таких я встречаю каждый день, они проходят через мою жизнь тысячами, я даже имен их вспомнить не могу, да они в любом случае мне их и не говорят, называют себя Пьерами, Жанами и Жаками, убогими затертыми именами, бесконечно взаимозаменяемыми, как шлюхи, к которым они ходят, и, надо сказать, их легче распознать по особенностям половых органов, чем лиц, хотя в этих делах лицо и не нужно, нет, зачем иметь лицо, когда не можешь дать ему имя, и, если хорошенько подумать, всегда ведь одно и то же, клиент за клиентом, всегда одно и то же лицо, которое нам кого-то напоминает, и при этом не можешь сказать, кого именно, двоюродного дедушку или приятеля подружки, уехавшего, не оставив адреса, ну да, я-то хорошо знаю, что у меня есть имя, как можно остаться без имени в этом мире, где достаточно заплатить, чтобы сменить его, я называю себя Синтией, и вам уже знакомо это имя, оно не настоящее, но оно мое, мое шлюхино имя, имя умершей сестры, которую мне пришлось заменить, сестры, которую я так и не смогла догнать, а раньше я звалась Джеми, и у меня были черные волосы, но мне говорили, что это имя мне не идет, оно слишком американское, слишком вульгарное, а сама я вроде как французского, утонченного типа, хотя почему тогда имя Синтия подходит мне больше, понятия не имею, может, потому что оно непреодолимо напоминает им какую-то другую, потому что в этом ремесле без конца напоминаешь кого-то другого, потому что теперь я блондинка, но это уже неважно, потому что со временем я потеряла этот французский утонченный вид, вид Мюриель или Беатрис, Леони или Франсуазы, и к тому же никакое другое имя не может заменить то, которое я утратила, то, которым меня окрестили, от которого я отказываюсь и которое вы не узнаете, потому что оно было дано мне матерью, она выбрала мне самое заурядное, какое носит миллион женщин, имя, которое я не хочу больше называть, никогда, чтобы отмежеваться от того, что когда-то пришло в голову трупу, чтобы вырваться наконец из ее личиночьего умишка, и к тому же их столько, этих шлюхиных имен, что можно менять хоть каждый день, по одному на каждый день недели и по одному на каждого клиента, можно даже по два-три на клиента и даже больше, на каждый жест, для прихода и для ухода.

И к тому же этот мир заемных имен непостижим вне своего обрамления, трудно думать о нем, когда клиенты и шлюхи распрощались, вернулись к своей жизни приличных людей, опять стали бизнесменами, отцами семейств и студентками, впрочем, это не та тема, на которой я хочу задерживаться, лучше вернуться к моему психоаналитику, которого я представляю себе с женой и детьми, девочками и мальчиками, ну разве не счастлив он со своими женой и детьми, какой прекрасный портрет дружной и процветающей семьи, и не думайте, будто я цинична, говорю и повторяю, я бы хотела быть мужчиной, чтобы иметь жену и детей, чтобы бегать по шлюхам, которым столько же лет, сколько моей дочери, я бы предпочла не быть женщиной, чтобы не прозябать личинкой перед зеркалом, чтобы избавиться от этой кукольной природы, которая не влечет меня к мальчишкам, которым столько же лет, сколько было бы моему сыну, если бы я могла его иметь, я бы предпочла любить любовью мужчины, любить молодость и красоту, чтобы стояло до потери из виду, в сущности, сама бы я много чего предпочла, но моя вагина не хочет, не может, продолжает цепляться за юбки моей матери и за все перегородки, за кроватную сетку и за пожелтевшие фотографии, вагина, которая не возбуждается, ждет ласки некоего спасителя, чтобы открыть глаза, или она умерла, потому что получила слишком много, как в этом разобраться, видите ли, я не могу выбрать между избытком и ничем, компромиссы не по моей части, и если эта вагина, отдающаяся любому, кто готов платить, не может удовлетворить всех мужчин, значит, она не удовлетворит никого, но, по крайней мере, саму-то себя я могу удовлетворить, думаете вы, ну так нет, потому что нельзя удовлетворить себя тем, чего не желают, и что само желает только того, что ему не подходит, король, у которого уже есть своя королева и у которого в любом случае уже наверняка не стоит, король, который надеется только увидеть рождение внуков да перечитывать у камелька то, что уже читал, тогда зачем я должна жить, надеясь на встречу двух половых органов, которые смогли бы лишь огорчиться, видя, до какой степени угасли, это остается тайной, потому что я ни от чего не умею отказываться, даже от того, что всего более достойно сожалений, потому что все должно рухнуть, и надо, чтоб рухнуло, даже если это все уничтожит, тогда уж лучше сразу умереть, речь ведь идет именно об этом, о том, чтобы жить несбыточным или умереть, а когда несбыточное признано за таковое, впереди остаются только пропущенные свидания, пустая жизнь без сюрпризов, без Мессии и без Деда Мороза, остается только унаследованный от былого облупившийся фасад да текущие водопроводные трубы.

* * *

Я единственное, что связывает моего отца с трупом моей матери, я, их любимая дочурка, покончившая с собой тысячу раз, утопившись в ванной квартиры, затерянной в сердце Монреаля, я, стоящая у окна с задернутыми шторами, выходящим на кампус университета Мак-Гилла с его англоязычной интеллигенцией, я, столько раз принесенная в жертву на одной и той же кровати без сетки и отданная кому угодно для каких угодно намерений, и видели бы вы моих родителей, когда они вместе, но не глядят друг на друга и не переговариваются, а еще того меньше касаются, упоминая друг друга только в третьем лице, твой отец не придет обедать, твоей матери не по себе, твой отец работает каждый вечер, а твоя мать спит весь день, твой отец больше не говорит со мной, а твоя мать мне больше не отвечает, и они могли продолжать так, пока я не уходила, а когда я умру, они потеряют свою любимую куклу, которая жила, чтобы мотаться между ними и передавать от одного другому расплывчатые, ни к кому конкретно не обращенные слова, и как только они смогли меня зачать, тайна, быть может, они были влюблены, когда совокуплялись, но я сомневаюсь, чуть не забыла, что влюбленность вовсе не обязательна, чтобы член встал или чтобы раздвинуть ноги, незачем даже думать об этом, хотя, быть может, такое даже случается время от времени, но я вам не советую, опасно трахаться и любить одновременно, заниматься любовью, словно любовь это какое-то действие, какое-то шумное механическое движение туда-сюда во время брачной ночи и в местах, указанных календарем, отягощенное требованиями до и после, с блеском глаз вокруг бутылки вина и с поцелуями на сон грядущий, пахнущими спермой.

И в этом я — как мужчина, если верно, что мужчины такие, одновременно алчные и безразличные к тому, чем лакомятся, по крайней мере, сами они любят говорить, что такие, а женщины, дескать, не такие, совсем не такие, будто только им свойственно спрашивать имя партнера, лишь когда уже деваться некуда, и хотеть смыться, едва облегчившись, а я говорю, что лучше бы женщины могли разбрасываться и лишать вещи их веса, множить события, чтобы ни об одном из них не вспоминать, чтобы на это не оставалось времени, чтобы они были слишком заняты, и если мне охота растрачивать себя тут и там в вынужденных совокуплениях, то не шутки ради, а потому, что я этих совокуплений видела слишком много, и еще потому, что надо же составить себе представление о том, что видишь, потому что когда ты женщина, каких миллиарды, надо научиться бряцать тем, чем постоянно бряцают в нашу сторону, желанием, которое хочет удовлетворить себя любыми средствами, и повтором этого удовлетворения — оправданным желанием, которое доставляет только боль и отвращение, кривляние и слезы, потому что точно знает, чем питается, словами да, я хочу, сказанными не дожидаясь ответа, потому что речь идет не о вопросе, надо уметь возбуждаться без позволения, иначе проживешь, не кончая, иначе будешь женщиной всю свою жизнь.

А теперь я хочу поговорить об обыденных жестах, о том, чем обставлена моя скромная повседневная жизнь, а поскольку об этом по-прежнему мало что можно сказать, помимо моего шлюхиного гардероба, моих фотографий, зеркала и крема, которым надо намазать вокруг глаз, прежде чем накладывать макияж, я ведь в том возрасте, когда появляются первые морщины, нельзя об этом забывать, в возрасте, когда растет живот, сливаясь с ягодицами, а ягодицы нависают на ляжки, а ляжки покрываются варикозной сеткой, после крема приходит черед пудры и теней для век, затем помада, чтобы заполнить прочерченный карандашом контур губ, затем тушь и гель, чтобы волосы блестели, бюстгальтер на косточках, чтобы увеличить грудь, и все остальное, чего не буду перечислять, потому что вы и сами знаете, о чем я говорю, вам и так надоело, мне, впрочем, тоже, надоело вечное повторение того, что видишь повсюду и о чем не хочешь говорить, потому что нельзя говорить о том, что нарочно сделано, чтобы быть увиденным, нельзя марать нашими разглагольствованиями то, чем и без того восхищаются, хирургическими швами, спрятанными под кружева, и количеством часов, проведенных в ожидании, когда побледнеют синяки, надо не говорить, а только смотреть в другую сторону, чтобы найти новую женщину, в которую можно спускать, новую молодость, годную для починки под неоновыми лампами салонов красоты, чьи груди потом выставят напоказ, ассоциируя их с каким-нибудь новым косметическим продуктом, с вечно новым средством для потери веса, и с другим, для чистки ванн, я, кстати, вам еще не говорила о мытье в ванне, которую я наполняю пенной водой и соскальзываю туда, я там торчу целыми часами, поджидая клиентов, целыми часами рассказываю себе историю о том, какой надо быть, чтобы стать неотразимой, чтобы ниспровергать целые империи, лишь вильнув задом, и при этом ничто не должно высовываться из воды, только голова и пальцы ног, таково правило, которое я сама себе установила, так легче вообразить, будто они не принадлежат одной и той же женщине, что на самом деле под водой две женщины, одна живая, другая утонувшая ногами кверху, а затем легко вообразить, что туловище и ноги вот-вот разделятся, как в фокусе, как женщина в ящике, распиленная пилой, с одной стороны сияющая улыбка, а с другой ноги, приветствующие публику легким помахиванием, можно часами воображать себе неудачное воссоединение, прекрасное лицо, искаженное ужасом из-за того, что их теперь двое, паника ног, лишившихся глаз, я так часто пользуюсь ванной, что не хочу предлагать клиентам принять ее вместе со мной, не надо впускать секс в эти столь драгоценные мгновения, когда я не думаю о них, и там есть еще большое зеркало, увенчанное круглыми лампочками, их там пятнадцать, и это чересчур, потому что при таком количестве света видишь только себя, а я не хочу смотреть на себя, разве что украдкой, краешком глаза, не имею никакого желания видеть себя в таком количестве, впрочем, макияж как раз для того и придуман, чтобы отдохнуть от правды, и всякий раз, направляясь в ванную, мне приходится выкручивать лампочки одну за другой, пока не останется всего одна, пока некая теневая область не ляжет между мной и тем, что отразится в зеркале, иначе я застываю, поглощенная собственным лицом, которое не узнаю и которое требует всего моего внимания, к тому же одной лампочки вполне достаточно для ванной, стоит только попробовать, чтобы себя в этом убедить, хотя хозяин каждый раз меня предупреждает, говорит, что не надо трогать лампочки, спрашивает, зачем я это делаю, они, дескать, от этого перегорают, на что я отвечаю, что это не я, что это один сумасшедший, покрытый шрамами клиент не хочет себя видеть.

А еще мне надо вам сказать о помойке под кухонной раковиной, о больших зеленых мешках, в которых маленькие белые, в которых липкие бумажные салфетки и презервативы, правила требуют, чтобы переполненные мусорные корзины из комнаты и из ванной вытряхивали в большие зеленые мешки, дескать, если сыплется через край, это может смутить клиентов, дескать, такое скопление того, что наспускали другие, может их обескуражить, и эта помойка, спрятанная под раковиной, так впечатляет, что достойна особого названия, я ее назвала большим сливом, потому что туда выбрасывается сперма клиентов за целую неделю, универсально едкая, тотально бесплодная в этой братской могиле, итог многочасовой работы, моей и всех остальных, кто тоже здесь работает, и у этой спермы особый запах, который со временем не ослабевает, я это знаю, потому что мне случалось открывать мешки, чтобы понюхать салфетки, чтобы пропитаться любовью недавних клиентов, любовью последних дней, которая имеет ко мне прямое отношение, потому что я здесь почти все время, потому что половина скомканных салфеток результат моих действий, моего умения сосать, блудить на потоке, вот, впрочем, зачем я живу, чтобы копить желание наибольшего числа клиентов, чтобы уверять себя, что у них на меня стоит и после ухода, в запахе помойки, надо открыть мешок и подержать над ним руку, как над конфоркой кухонной плиты, поближе, чтобы почувствовать жар, но не касаясь, надо открыть мешок, словно хочешь себя напутать, перегнувшись через балконные перила на двадцатом этаже, свесив голову в пустоту, не касаясь пола ногами и раскинув руки как крылья, открыть мешок, чтобы уверить себя, что можно туда упасть по-настоящему, безвозвратно, нырнуть и сгинуть наконец в тысячекратном повторении моего отца, а ведь кто-то же собирает мешки раз в неделю, по крайней мере мне так сказали, для уборки они выбрали воскресенье, потому что это мертвый день, день Господа и семьи, день, когда клиенты трахают свою жену и в агентстве выходной, а в понедельник утром уже ничего не остается от серых волос, комочками перекатывающихся по полу из угла в угол от каждого сквозняка, жаль, потребуется не один день, прежде чем увидишь, как они накопятся снова, непрерывная череда клиентов в течение двух-трех дней, пока опять не наберется всякая дрянь, приличествующая этому ремеслу, излишний уют мог бы внушить им мысль, что их присутствие рядом со мной естественно, вполне согласуется с эволюцией вида, что это нормально, быть в чужой постели с девицей, которая годится им в дочери, так что надо преподать им урок, просветить насчет того, какое место они занимают в дневном потоке, никакое, в сущности, они лишь связка между кем-то, кто был до них, и кем-то, кто будет после, надо им досадить, надо говорить с ними языком бумажных салфеток, напиханных в зеленые мешки, надо им напомнить, кто они есть и кто не есть, отправить их под раковину раз и навсегда, чтобы навсегда отказались делать то, что делают, отказались делать это так, будто ходят в ресторан, пробегая глазами меню и комментируя каждое блюдо, чтобы отказались глазеть на меня и на всех остальных, ничего обо мне не знающих, остальных, нормальных, социально адаптированных, живущих в ладу со своим блудом, с трепыханьем своей вагины на члене отца, остальных, ничего не понимающих в моих словах, потому что им и без того есть чем заняться, потому что у них нет лишнего времени, им надо возбуждаться от мысли, что они кого-то возбуждают, воображать себе, что их кто-то себе воображает, остальных, так подходящих остальным.

_____

Но вне всего этого, вне этой квартиры, о которой уже нечего сказать, я изучала литературу в университете, а вы и не знали, и куда же меня приведут эти занятия, это листание книжных страниц, наверняка думаете вы, в общем, никуда, а главное, не на рынок труда, я сама так решила, и если я учусь, то с эстетической целью, учусь, чтобы хорошо выглядеть, чтобы принадлежать к тем студенткам, которые еще не женщины и очень соблазнительны, как говорят, податливы и трепетны, когда глядят на вас, да, это хорошо для блуда, что я учусь, потому что надо уметь оставаться последовательной во всем, вплоть до студенческой скамьи, надо уметь оставаться наивной и чтобы у преподавателей вставало на эти прелести юных учениц, которые виляют задом, позволяя видеть белые трусики, правда, не все эти преподаватели интересуются своими студентками, только некоторые, но ради этих некоторых, у которых встает, я бы отдала все, я бы предложила себя, усевшись на их письменном столе, выпятив зад и жеманничая, будто хочу, чтобы мне объяснили, поведайте мне, господа, что вы знаете о жизни, и скажите, что вы об этом думаете, и я позволю им пялиться на себя, буду кривляться и жеманничать, пока они не потеряют голову, пока не возьмут меня, уже не выжидая больше и даже не спросив, как меня зовут, в любом случае имя было бы лишним в этой горячке, оно бы только зря встряло между нами и затерялось среди других имен, имен всех тех, кто предложил себя до меня, и этим мужчинам не пришлось бы раскошелиться, чтобы взять меня, потому что в этот раз я бы сама этого хотела, а впрочем, они бы потом беспрестанно мне об этом напоминали, ты ведь сама хотела, ты ведь сама хотела, твердили бы они, словно то, что я этого хотела, касалось только меня, словно они сами не хотели в точности того же, и они бы все, сколько их ни есть, твердили бы это, пока не остались бы только мое и их желания, соединившиеся в этих словах, но это было бы не совсем обращением, а скорее некоей формулой утешения, чем-то средним между угрозой и прощением.

Но не подумайте, будто бы это совокупление преподавателя и студентки на столе где-нибудь в университетской аудитории, на корточках по-собачьи или еще раз, как угодно, могло бы действительно произойти, то, чего я хочу, никогда не происходит, особенно если я этого безумно хочу, и вовсе не обязательно ставить опыт, чтобы извлечь оттуда это заключение, достаточно быть мною, чтобы это понять, надо обладать такой же особенностью мышления, топтаться с самого начала на одной и той же проблеме, пока сама мысль не примет форму этого топтания, то взад, то вперед, и хотеть, и опасаться, и любить, и блудить, надо иметь привычку не быть на своем месте и хотеть идти только туда, где нас не ждут, и в чем бы состояла моя победа над моральными принципами университетской орды, если бы это произошло на самом деле, да в любом случае почти ни в чем, пошептались бы на ушко, дескать, какое злоупотребление, куда же катится этот мир, где все дозволено, как любит приговаривать мой отец, слушая новости, и к этому моменту уже не осталось бы ничего от того, что я хотела, ничего от меня и от моего желания, в головах у людей остался бы только неудобный стол, который они охотно воображали бы себе, бесконечно меняя там фигуры преподавателей и студенток, по собственному произволу, забавы ради, уж и не знаю, быть может, на этой стадии я бы тоже забыла, о чем речь, впрочем, я бы никогда и не узнала, из чего состоит этот вздор, объяснение между преподавателем и студенткой, наверняка почти из ничего, из моей неспособности держаться в стороне от моего блуда и не угождать ему даже самым своим незаметным вздохом, из моей мании приплетать секс ко всему, вплоть до этой учебы, про которую я говорю своим клиентам, что она-то больше всего и приближает меня к настоящей жизни, к той, которую надо где-то проводить, в конце концов, если не хочешь прожить исключительно в своих грезах, но не беспокойтесь, я ведь уже давно рассказываю себе истории, вечно рассказываю себе всякие гадости, с того дня, как мои волосы начали темнеть, с тех пор, как я больше не захотела сидеть на отцовых коленях, потому что была уже слишком поглощена своим полом, я давно научилась разграничивать детскую наивность своих фантазий и заурядность дозволенного жизнью, впрочем, такого рода ребячеством я занимаюсь, даже зная, что это по-детски, даже зная, что я этого не хочу, по крайней мере хочу не так уж сильно, и я об этом думаю всегда, когда не думаю о том, чтобы умереть, и желание смерти, без сомнения, как-то связано с этими сценариями блуда между отцом и дочерью, перелицованными в сценарии блуда между преподавателем и студенткой, эти подмены никого не обманывают, хотя надо бы, хотя было бы лучше, если бы могли обманывать, потому что обман жизненно необходим для того, кто хочет отделаться от правды, я давно и неоднократно поняла природу того, что меня гложет, но в этом случае все гораздо хуже, потому что отвращение цепляется за мельчайшие подробности, распространяясь на всю картину в целом, захватывая клиентов, родителей и психоаналитика, лекции и преподавателей, действие зеркала и чаяния телки, и отныне слишком хорошо знаешь, что нас не ждет, знаешь пустоту того, чего не хватает, и компромисс того, что есть.

* * *

Жан из Венгрии единственный венгр, когда-либо забредавший в Монреаль, по крайней мере он сам так говорит, у него тоненькая ручонка, свисающая с плеча, рука без мышц, которой он не может пошевелить, на удивление бесполезная, какая-то недоразвитая, застывшая на полпути, осенний лист, сопротивляющийся приходу зимы, и он может передвигать ее только другой своей рукой, при определенных обстоятельствах, когда одевается или ложится на спину в постели, он иногда закидывает ее за голову и улыбается мне как ни в чем не бывало, и это выходит совершенно естественно, это стало рефлексом, как причесаться перед выходом из дома, отправляясь на работу, возможно он таким и уродился, но я об этом ничего не знаю, вот что, конечно, самое странное, мы никогда не касались этой темы, нет, за все эти годы, мы никогда об этом не говорили, я так и не узнала историю этой руки, бесполезно свисающей с его плеча, она никогда не участвовала в наших встречах, оставалась чужой между нами, и всякий раз мне приходилось ее избегать, потому что я боюсь к ней прикасаться, и это стало естественным рефлексом, моя рука всякий раз упрямо ласкает другую его руку, всегда одним и тем же боязливым вертикальным движением, и я никогда не отваживаюсь перейти на другую сторону тела, туда, где эта ручонка, я ее не касаюсь, но только о ней и думаю, какая она на ощупь, холодная или нет, я была бы не прочь спросить у него, зачем он ее сохранил несмотря ни на что, разве нельзя без нее обойтись, ампутировать, что ли, в любом случае она ему ни к чему, только болтается попусту и смущает людей, только занимает лишнее место, я бы хотела ему сказать, что гораздо завиднее иметь ампутированную руку, чем атрофированную, на конце которой болтается мертвая кисть, и если бы у него ее не было, он мог бы отправить ее в путешествие, сочинить какую-нибудь историю, почетную, дескать, я потерял ее на войне, эта рука была мускулистая и ловкая, она убила множество врагов, я ее потерял в рукопашной схватке и чуть было не умер от потери крови, я ее подобрал и шел два дня подряд, но когда добрался до деревни, доктор ничего не смог сделать, было слишком поздно, нервы оказались повреждены, да, он мог бы мне рассказать целую эпопею своей недостающей руки, но нет, он мне говорит о литературе, не хочет верить, что я студентка, удивляется, что в наши дни в этой стране можно быть шлюхой и при этом учиться, и, не будь между нами этой невозможной мертвой руки, я не придала бы этому значения, но есть и кое-что другое, у Жана от шеи до пупка тянется большущий красный шрам, и еще два других, от ягодиц до лодыжек, широкие хирургические борозды, кричащие из-под черных волос, его вспороли, как лягушку, говорю я себе всякий раз, сверху донизу, кромсали подручным, ржавым инструментом, как в тех странах, где вырезают клитор, залепленная грязью рана и раскаленное солнце, возбуждающее плодовитых мух, и что только нашли в этой груди, в этих ногах, делали операцию на сердце, извлекали нервы, костный мозг, понятия не имею, потому что об этом мы тоже никогда не говорили, как можно носить на себе такое и ничего об этом не говорить, как ни в чем не бывало трахать шлюху, которая отродясь не видела подобного увечья, и я все время думала, как из-под этих заплат может выскакивать член, как можно возбуждаться и кончать, как смеяться, есть, иметь мнения и работу, как можно не видеть себя в зеркале ванной комнаты, увенчанном круглыми лампочками, вот, без сомнения, почему любовь существует, да, именно в этом смысле любовь сильнее всего, любовь матери к своему ребенку, могучая, возвышенная, любовь к плоти от плоти своей, какой бы она ни была, вся розовая или без легких, но это неправда, потому что не такой любовью любят матери, они ведь могут и не любить своих детей, даже если те вполне нормальные, даже если те приходят в мир без атрофии и шрамов, и, быть может, их даже легче любить, когда они неполноценные, кто знает, и Жан, который упорно толкует мне о литературе, не говори так, не говори так, твердит он мне, когда я рассказываю ему, что писание есть начало смерти, что слово не требует присутствия объекта, чтобы выражать себя, что этот объект, о котором говорят, может быть и где-то в другом месте, уж три века как погребенным, не говори так, не говори так, прямо чудеса, а Жан-Поль Сартр, а тошнота, которую испытываешь перед тем, что проживаешь, перед тем, что растет, не заботясь о своем месте в истории идей, не отдавая себе отчета о провале науки, пытавшейся заменить Бога и религию, которая прокрадывается в самое надежное, в химию, в генетику, насмешничанье вдвоем в смятых простынях, перебрасывание по очереди обрывками смешанных в кучу понятий, и ни слова о висящей руке, ни слова о вопиющих рубцах.

* * *

В полчище окружающих меня мужчин есть и врачи, сведущие в науке здоровья, которые заботятся о моих половых органах, которые столь щедры сами по себе, которые отдаются науке и гинекологическим аппаратам с той же легкостью, что и в любом другом месте, в постели с клиентами, хныча на кушетке или ерзая на коленях преподавателей, я голышом на спине, глядя в потолок, ноги раздвинуты, ступни на упорах из никелированного железа, я почти голышом, ожидая, когда же займутся наконец мной, моим случаем заразного безумия, а затем гель, перчатки и холод обследования, мазок и слово врача, изрекающего, что же там такое, в этом месте, которое я могу представить себе только с помощью картинок из медицинских журналов, и тут мне говорят, что все, похоже, в порядке, что шейка матки без особенностей, может, небольшое покраснение, но не более того, а потом меня спрашивают, сколько клиентов я вижу каждый день, шесть или семь, зависит от дней и моего настроения, от моей бесценной выносливости по отношению к тому, что противно инстинкту, и мне говорят, что я получу результаты анализов через неделю, что мне позвонят, если тесты будут положительные, и что через три месяца надо будет вновь показаться, и, быть может, вы считаете, что меня успокоила нормальность моей шлюхиной щели, которая всего-то слегка переутомилась, о чем свидетельствует покраснение, ну так нет, потому что в конце каждого визита я обязательно прошу повторить то, что мне сказали, будьте честны, господин доктор, как возможно, чтобы я была в порядке, если я из сил выбиваюсь, заявляя, что умираю, и как мои половые органы могут быть в порядке, если они настолько погрязли в системе товарообмена, что стали совершенно неузнаваемы, и тут мы переходим от одной беды к другой, от жизни за счет моих половых органов к жизни за счет моей головы, которую неплохо бы облегчить несколькими таблетками, пока она не последовала тем же путем, к автоматизму и аутическим провалам, мне нужны таблетки, чтобы расслабиться днем, и другие, чтобы усыпить себя ночью, и их нужно много, потому что иначе в конце концов разрегулируется биохимический баланс, если постоянно обращаться к себе с речами, как я, если постоянно предвещать все то, что не случится, все то, что не может случиться, у меня смерть на кончиках нервных клеток, и мне уже не удается заставить ее замолчать, и я же вам говорю, что этот мозг не мой, это мозг моей матери, потому что с возрастом он перенял ее личиночий уровень, рос вниз помимо моей воли и вцепился в землю из страха оказаться лучше, чем она, видите, никогда не надо становиться лучше своей матери, особенно если она умирает от собственной ничтожности, это могло бы ее доконать, каково это, вдруг увидеть себя превзойденной ребенком, чьего преданного общества она требовала, пока отец бегал по шлюхам, значит, надо сначала лечить ее, а не меня, иначе сильно сомневаюсь, чтобы лечение подействовало, мне достаточно подумать о ней всего один раз, чтобы моя голова вновь стала ее головой, кажется, я это уже говорила, я таскаю свою мать на спине и на руках, она виснет на моей шее и лежит, обвившись вокруг моих ног, она со мной по-всякому и повсюду одновременно, вот почему надо бы отрезать мне голову, содрать с меня кожу, чтобы уничтожить все, что она пометила своим собачьим укусом, когда я была еще в колыбели, надо бы меня расчленить, чтобы остались одни только кости, и лишь когда не останется уже ничего, на что она могла бы взвалить свою ношу, я стану кем-то, кто не будет ею, я бы, конечно, умерла, но совершила бы подвиг, подвиг стать, наконец, ничьей дочерью, пора отнять у моей матери ее куклу, да, матери, как птицы в клетке, нуждаются в чьем-то присутствии, чтобы запеть, вот почему они подолгу глядятся в зеркало, пересчитывая бурые пятна, покрывающие их руки, кудахчут над своими несчастьями, словно у них есть слушатели, словно эти слушатели могут вместе с ними оплакивать их отставку с должности деревенской шлюхи, они смотрят на себя, чтобы на них хоть кто-то смотрел и чтобы удостовериться, что они все еще тут, готовые позировать для собственных историй о морщинах, которые без конца хотят скрыть, они смотрят на себя, чтобы иметь общество себе подобной и рассказывать самой себе о жестокости жизни, требующей от них оставаться на виду даже когда вокруг никого нет, они рассказывают себе, что единственная жизнь, которую они могут вести, это жизнь в клетке, потому что теперь у них уже нет сил вырваться из нее, и впредь жизнь для них ограничится мирком тараканов, подрастающих где-то в сырости стен.

И когда мне надоела эта симметрия меня самой, глядящей на мою мать, в свою очередь глядящую на меня, и обе проклинаем друг друга за наше сходство, я, конечно, потянулась к отцу, по крайней мере предполагаю, что как раз это я и сделала, потому что надо же мне было сперва обломаться, прежде чем я решилась столь полно ненавидеть жизнь, и все наверняка могло бы сложиться для меня по-другому, если бы не отцова придурь называть меня именем моей матери в минуты раздражения, под влиянием гнева он забывал, что я — не она, и называл меня ее именем, но это еще не все, он и мать мою называл моим именем, когда раздражался, надо сказать, что мой отец вообще был раздражительный и страдал от своего рода дислексии, заставлявшей его путать нас, когда он ругался, все же ему приходилось делать над собой усилие, держать себя в руках, чтобы различать нас, да, потому что в жизни надо научиться соблюдать порядок старшинства среди членов одной семьи, из страха не найти дорогу домой из школы, из страха принять большого злого волка за собственную бабушку, и больше не доверять людям, потому что они пасуют перед нашей неспособностью их отождествить, ну да, ведь у моей матери есть собственное имя, иное, нежели мое, ее зовут Адель, красивое имя, немногие женщины такое носят, но моему отцу без разницы, красивы вещи или редки, потому что он все равно вечно путает их между собой, даже если они висят на его шее полвека, в его доме и в его постели, потому-то, небось, он и ждет Судного дня, этого конца времен, который сотрет с лица земли все, что может хоть как-то называться.

Но ему наверняка известно, что моя мать умирает и что я стала шлюхой, знать-то он знает, но, быть может, доволен этим и наверняка думает обо мне, когда развлекается со шлюхами, так же, как я думаю о нем, когда клиенты развлекаются со мной, помните, дверь открывается и какая встреча, и удивление, каких мало, ку-ку, папочка, это я, твоя дочка-женушка в виде шлюхи под чужим именем, под именем твоей умершей дочери, которой я обязана своей жизнью, потому что это ее маленький трупик погнал вас к постели, но это в любом случае неважно, знает он или нет, потому что важно одно только удовольствие, которое находит свой путь всегда, надо возбуждаться и получать оргазм, любой ценой, или возбуждать и давать оргазм, надо платить, или чтоб тебе платили, сливать сперму или получать ее в лицо, не будем забывать, что если мужчины платят шлюхам, то вовсе не затем, чтобы делать с ними то же, что делают со своей женой, но думать, будто они единственные, кто получает удовольствие, ошибка, уж я-то знаю, потому что сама его получаю, благодарение Богу, ведь надо же, чтобы то, что надо мной вытворяют, порой было приятно, надо же извлечь из этого удовольствие, в начале дня с первым клиентом, до третьего, потому что начиная с четвертого это уже трудновато, повторение делает это ремесло отвратительным, повторение одних и тех же движений, которое уже ничего не приносит, или очень мало, только напряжение, о природе которого задумываешься в конце концов, механические и болезненные жесты растрепанных кукол, мечтающих о загаре и купальниках, в то время как они елозят ртом по какому-нибудь члену, и каждый раз говоришь себе, что было бы неплохо остаться еще на часок, чтобы получить побольше денег и купить себе новые туфли, еще часок, чтобы отшлюховаться до упора, до потери чувств и даже больше, пока не разучишься ходить, оттого что все время стоишь на коленях, пока так и не умрешь, с распяленными ногами, оттого что слишком широко раздвинула их.

Так что против антидепрессантов я ничего не имею, и, пока моя мать еще не умерла, охотно беру все, что мне могут предложить, голубые таблетки для дня и белые для ночи, охотно смеюсь фальшивым и беспричинным смехом под воздействием допамина, смеюсь, ожидая, что найду силы убить себя, впрочем, не знаю, почему это до сих пор не сделано, почему я все еще здесь и говорю себе, что сделаю это рано или поздно, потому что я должна убедить себя, так же, как я зарабатываю деньги, добавляя по часику ко всем прочим, уже лишним, в безумной надежде увидеть, как в избытке повторяющихся ласк явится некий спаситель, видите ли, мне надо подчинить мир моему душевному разброду, чтобы узнать о нем что-нибудь, я хочу сказать, о моем душевном разброде, мне надо понаблюдать за ним в крупном масштабе, чтобы извлечь оттуда некое уравнение, маленькую магическую формулу, которая закрепила бы краску на кирпичах здания с конторами и заставила бы распуститься цветы, мне надо, чтобы психоаналитик встал со своего кресла и отыскал меня там, где я есть, когда не нахожусь в его кабинете, чтобы он оставил свою семью и силой вырвал меня у клиентов, чтобы обрушил свою молнию на моих родителей и сделал из меня историю болезни, историю моего выживания рядом с трупом моей матери и трагедии моей вагины, бросившейся к волку в пасть, в общем, чтобы он сделал что угодно, только бы это не было лишь эхом моей жалобы, повторением моих слов, словно все должно быть сказано дважды, один раз мной и другой раз им, один раз, чтобы поведать о моем несчастье, и другой раз, чтобы подчеркнуть его бессмысленность, один раз, чтобы соблюсти процедуру, и другой раз, чтобы оправдать деньги, которые я ему плачу, и мне слишком хорошо знакома эта жалоба неврастенички, увы, она устоялась окончательно, похоже, это ширма, которая ничегошеньки не скрывает, потому что с годами в моей жизни осталась только ширма, луковая шелуха, под которой другая луковая шелуха, моя мысль слишком долго проходит одним и тем же крестным путем шлюхи, которой уже нечего искупать, или самую малость, только убожество своего нелепого, лишенного сюрпризов поприща.

А что мой психоаналитик не мой — невероятно, пусть он будет мой и только мой, только он и я, спокойная обыденность любящей пары, а что я неизлечима, ничего для него не меняет, не надо забывать, что ему платят, чтобы он стойко держался, стойко держался своей роли психоаналитика, доверяющего своим методам, иначе что бы осталось от лечения, если бы он опустил руки перед моим молчанием, перед однообразием моих речей, понятия не имею, мы бы оба их опустили и соединились бы наконец в поражении, как это умеют делать побежденные, мы бы держались за руки и за локти, оплакивая невозможность быть одновременно здоровыми и влюбленными, выпили бы за жизнь, смеясь как безумные, которые дешево от нее отделались, выпили бы за крах его методов и за победу бессознательного, к тому же и не верю я в это вместилище неосознанных побуждений, которое в конце концов должно уступить под напором исследований и обнаружить изъян в своем устройстве, вот почему напрасно пытаться засечь его следы между двумя словами или двумя снами, или чем-то совсем другим, что так пространно описывают в книжках, которые столь же напрасно читать, мне, чтобы выздороветь, не хватает всего, и органа, и болезни, и лекарства, и желания, и будь я больна, это было бы хорошей новостью, я хочу сказать, больна болезнью, у которой есть название и которую можно недвусмысленно распознать, дамы и господа, я больна тем-то, такой-то болезнью, которая существует, потому что имеет название, но в настоящее время я больна оттого, что не могу назвать свой недуг, и вот увидите, я умру от этого, от этих слов, которые мне ничего не говорят, ибо то, что они обозначают, слишком пространно, чтобы меня беспокоить, и слишком мало, чтобы отделить меня от моей матери.

И если я все еще колеблюсь убить себя, то еще и потому, что боюсь того, что меня ожидает, по крайней мере, мне так кажется, у меня голова забита россказнями моего отца об аде и его муках, о семи кругах семи смертных грехов, разверстых для сотен тысяч тел, падающих в костер из сотен тысяч тел, громоздящихся там веками, о миллионах рогатых и зловредных тварей и о дьяволе, восседающем среди этих братских могил, переполненных чревоугодниками и гневливцами, похотливцами и завистниками, но это неправда, скажете вы мне, это выдумки духовенства, чтобы запугать людей из народа и дать основание их страхам, и правильно, потому что было бы неосмотрительно позволить им метаться туда-сюда без разбору, было бы опасно позволить им безнаказанно жить своей жизнью, но как мне вам поверить, раз вы для меня ничто, раз вы не строили вашу жизнь на убийстве собственной личности, а еще меньше на убийстве своей матери, и если бы все это не было правдой для вас, но только для меня, и если бы Бог нарочно создал ад, чтобы заставить меня мучиться еще больше, кто знает, в чем бы состояла моя пытка, кто знает, каким ласкам прокаженных я была бы подвергнута, и если бы я снова воплотилась, то как ужасно было бы перетащить мои самоубийственные терзания в другую жизнь, где я должна преуспеть в том, что не удалось в этой, так почему же я должна прожить многие жизни, спрашиваю я вас, конечно, чтобы внушить себе еще большее отвращение и подвергнуть испытанию свою терпимость к тому, что есть самого худшего во все времена и во всех странах, чтобы заслужить наконец невесть какое почетное место, от которого меня заранее тошнит, потому что оно той же природы, что и ад, невыносимо по длительности.

* * *

Есть две-три приятельницы, с которыми я время от времени провожу вечера, они мне не настоящие подруги, а только приятельницы, и это я вроде бы уже говорила, мы ходим на вечеринки техно, потому что не обязательно хорошо знать друг друга, чтобы развлекаться, и музыка там слишком гремит, чтобы слышать убогую болтовню, и народу слишком много, чтобы замечать гиеньи взгляды, у меня две-три подружки, с которыми я пытаюсь совместить то, что творится в моей голове и здесь, в этой квартире, окна которой выходят на английский центр Монреаля, впрочем, это молодые шлюхи, вроде меня, надо сказать, что я уже не разговариваю с другими женщинами, настоящими, с женщинами из остального мира, слишком многое нас теперь разделяет, манера двигаться и говорить, тело, уже не совсем такое, каким должно быть, занимающее чуточку больше места, а тут мы мило болтаем о наших шлюхиных делах и наиболее странных клиентах, о Майкле-псе и Майкле-еврее, не говоря о всех тех, кого я никогда не узнаю, потому что им не нравятся невысокие, потому что они предпочитают брюнеток блондинкам, чьей белокожести не выносят, и с тех пор, как я шлюха, все мои подружки тоже шлюхи, они ими уже были или стали, это заразительно, блудить, получать денег сколько хочешь, тратить до отвращения, и не иметь других обязательств, кроме как склоняться над членом и раздвигать ноги, но вы не можете знать, ни как, ни сколько, вы даже не подозреваете, что есть студентки, готовые на все, чтобы продолжать учебу, чтобы связать концы с концами в конце месяца, и когда мы среди своих, никакие слова не могут еще больше сгустить краски нашего положения, впрочем, мы только об этом и говорим, придумываем себе оправдания перед другими за то, что мы шлюхи, а когда речь заходит о клиентах, огласке предается все, их мании и их чаевые, которые они иногда оставляют, их манера пускать слюни или щекотать вам внутренние части ляжек языком, их уверенность, что они большие и сильные, что у них есть все, чтобы нравиться женщинам, их навязчивое желание доставить вам такое же удовольствие, какое они получают сами, и задаешься вопросом, а извращенец ли тот, кто платит тем, кого трахает, или же наоборот, извращенцев в этом кругу меньшинство, ну так вот, исходя из нашего опыта, опыта шлюх, болтающих за столом с бокалом красного вина в руке, мы приходим к выводу, что подлинные извращенцы умеют обольстить свою жертву, могут навязать свои взгляды чужому желанию, у них есть красноречие и притягательная сила, стало быть, им незачем платить женщинам, чтобы обладать ими, так с чего бы им щадить собственную дочь, ходя к шлюхам, почему бы не обольстить свою племянницу и свою секретаршу, разве извращенцы не всегда извращенцы, хоть на работе, хоть дома, и, обсуждая эти ученые вопросы, мы подкрашиваемся, причесываемся, обмениваемся соблазнительными одежками, даже если они слишком малы для тех, кто хочет их напялить, даже если ягодицы в них выглядят еще более толстыми и отвислыми, мы готовимся к Black and Blue или к Балу в Белом, в общем, к ближайшему рэйву на олимпийском стадионе, который представляет собой цементный кокон вокруг праздника, и какое счастье прихорашиваться для участников, для двадцати пяти тысяч человек, ошарашенных звуком и светом, чьи-то незнакомые руки мимоходом стискивают вам талию, кто-то влажно целует в шею и прижимается к вам своим пахом, требуя только вас, и мы туда ходим целой компанией, все в перьях и блестках, ходим туда, чтобы затеряться в толпе, чтобы блуждать среди людей, танцующих со странной улыбкой, с глазами, расширенными от наркотиков, под воздействием экстези мир так прекрасен, люди преображаются радостью, их лица искажены амфетаминами и переливающейся через край любовью, глаза вытаращены от братства, я так тебя люблю, ты так красива, ты так красив, тысячи людей под напором повторяющегося до бесконечности ритма, и надо видеть эту толпу издалека, надо взглянуть на нее с высоты амфитеатра, чтобы увидеть всю целиком, увидеть, как по ней шарят многоцветные огни прожекторов, пульсирующие, как огромные легкие, это превращается в одно-единственное тело, в некий горячий, мускулистый орган, в плотную, гудящую массу, дробящуюся на множество скачущих точек, и при этой невероятной громкости, немыслимой в других обстоятельствах, музыка возникает словно изнутри, исходит из живота, как накатывающий оргазм, и все обжимаются и целуются наугад, это что-то родоплеменное, как говорят, оргиастическое, пробуждение начала времен, пробуждение человеческой общности, такой, какой она была когда-то, давным-давно, пробуждение человечества до всяких законов, человечества ритуалов и одержимости, сверхъестественного и разнузданного, биений пульса и богинь, культа луны, в тайну которой еще не проникли, звездного свода, от которого ждали только одной милости — не раздавить, не обрушиться с высоты этих огней на головы галлов, солнца, которое могло и не явиться на заре, магии мира, грозившего сцапать нас в любой момент.

Сами видите, я не одна, народу вокруг хватает, впрочем, при этом ремесле толпы не избежать, она нас преследует повсюду, и даже в этой комнате, где я должна время от времени совокупляться с какой-нибудь другой девицей по требованию клиентов, изображая перед ними множество женщин, у них встает оттого, что все мы сучки и только ждем, когда к нам повернутся спиной, чтобы удовлетворить друг друга, и по правилам каждая из нас должна выбрать себе партнершу для дуэта, чтобы отдаваться напоказ, и я выбрала Даниель, потому что она самая старшая в агентстве и вряд ли затмит меня со своими двадцатью восемью годами, и, когда мы вместе, я всегда стараюсь чуть больше, чем обычно, кричу громче, потому что присутствие другой женщины рядом со мной делает сравнение неизбежным, эта красивее, а та не такая активная, приходится стараться, ибо ничто так не напоминает, как другая женщина, что я не на высоте, ничто так не выявляет несовершенств моей кожи, как кожа другой, и даже когда мы перед клиентами вдвоем, голова одной меж ног другой, место есть лишь для одной-единственной, всегда иметь успех может лишь одна-единственная, поскольку клиенты неизбежно отдают кому-то предпочтение, интересуются либо той, либо другой, вот почему я выбрала партнершей Даниель, потому что она редко имеет успех, потому что она для меня лишь фон, моя слишком толстая, слишком старая Даниель, которая оттеняет мою стройность, мою молодость, которая уступает мне первенство, а главное, не портит себе из-за этого кровь, нет, она не такая, как я, ей незачем быть телкой, принцессой лесбийских дуэтов, по крайней мере она мне так говорит, когда мы остаемся одни, она не портит себе кровь, но с ней нельзя знать наверняка, она ведь занимается притворством уже давно, десять лет, в три раза дольше, чем я.

Но это неважно, потому что мы всегда болтаем о том о сем, и это меня радует, рассказываем друг другу жуткие истории, которые пережили в Нью-Йорке, сколько угодно говорим о деньгах, о шампанском и лимузинах, о кинозвездах и кокаине, сплетничаем о жизни богачей, о тамошних мужчинах, ищущих общества домашнего животного на ночь, в конце недели, о мужчинах, больных оттого, что они имеют все, что хотят, и мы рассказываем друг другу о своих проблемах, о полиции, о тюрьме, об опасности, что тебя похитит, разрежет на куски и выбросит в сточную канаву какой-нибудь псих, решивший, что он облечен миссией очистить мир от скверны, от его женского начала, рассказываем друг другу о том, как возбуждались на первых порах, а потом привыкли и перестали чувствовать, о том, как трудно изменить жизнь и каково жить без денег, о дурной привычке, от которой не удается избавиться, потому что она срослась с каждым повседневным действием, с малейшим взмахом ресниц, подкрашиваться, причесываться, ходить, виляя задом, и возбуждать мужчин, и в итоге смерть, ощущение, что все видела, все слышала, зашла туда, куда не надо было, слишком далеко, так что надо продолжать, впечатление, что исчерпала все комбинации, и еще эта тягость повторяющихся жестов, порождающих одни и те же реакции, одни и те же поскуливания, как у довольной собаки, слюнявой собаки Павлова, член, автоматически встающий по колокольчику, автоматизм адекватного, адаптированного мужчины, довольного тем, что у него встает, и еще отвращение от чужого желания, потому что у тебя самой его больше нет, потому что больше нет колокольчика.

Мы рассказываем друг другу то, что, в конце концов, рассказывают все шлюхи, когда им доводится поговорить подольше, и было бы неплохо, чтобы она была тут, со мной, чтобы говорила одновременно со мной и то же самое, что и я, мы обе, одна напротив другой, два параллельных рассказа, пройти в обратном порядке все этапы, вплоть до нулевой точки инициации, до первого клиента и даже дальше, до постели наших родителей, откуда мы вышли, неплохо бы поклясться друг другу в верности, объявить себя целиком принадлежащими друг другу, как сиамские сестры-близнецы, узницы своего сходства, вынужденные любить друг друга и хорошо себя чувствовать, чтобы другая тоже хорошо себя чувствовала, потому что как только одна не в порядке, у другой тоже все рушится, и обе становятся все более и более несчастными оттого, что причиняют несчастье друг другу, немедленно зараженные слезами, вздохами, дрожанием рук, малейшим уколом в сердце, все идет по нарастающей из-за этого существования вдвоем, до смерти, две сестры в свободном падении, любящие друг друга несмотря ни на что, потому что у них нет выбора, я бы хотела, чтобы она была тут, со мной, чтобы несла караул перед дверью до прихода следующего клиента, который пока запаздывает, до прихода моего отца, против которого она послужит мне щитом, вот, папа, та, с кем я трахаюсь перед клиентами, та, с кем ты уже сам, быть может, трахался, посмотри-ка на нас, прежде чем покинуть комнату и призвать имя Божье, обрушить его приговор на мою голову, на свой член, посмотри, я ведь из нас двоих лучшая, твоя единственная дочь, а потом можешь поскорее бежать к своему Богу, стоять на коленях, просить прощения за меня, говорить ему, что я убиваю себя ради него, что я навязала ему это испытание, чтобы он вышел из него возвеличившись, чтобы проявил себя сильным и заслужил свои небеса, нам бы надо столько всего сделать, ей и мне, создать новый язык, на котором бы говорили только мы, язык из слов, которые сами приноравливались бы к тому, что надо сказать, эти тайные слова сделали бы нас неуязвимыми, покончено с родителями, покончено с клиентами, покончено со всем, что могло бы нарушить нашу экосистему, и надо бы отказаться от любого мужчины, который не будет нас любить одинаковой любовью, который не предоставит каждой равную часть своего внимания и ласк, забота, поделенная надвое, подобно тому, как ласкают груди, по очереди, даже если одна меньше другой, но Даниель здесь нет, и никогда она не будет такой, по крайней мере такой, как надо, она замужем и у нее даже есть дети, и она любит воскресные дни, она мне сама говорила.

* * *

Порой у меня бывает время прочесть несколько страничек, какой-нибудь роман, время представить себе, кем бы я могла быть, если бы не была собой, если бы не была тут и не ждала все время, я думаю о следующем тексте, который предстоит написать для занятия по литературе, об Антонене Арто, который страдал, видя беременных женщин, умирал, воображая себе этих будущих детей среди уже лишних, я думаю о президенте Шребере и о его нервной космогонии, о его единении с Богом, о подлюге Шребере, хотевшем заново заселить вселенную новой породой людей, я думаю об этих безумцах и об их безумии, столь далеком от моего собственного, от моих забот — подтянуть грудь и добавить объема волосам, тем мужчинам было некогда заглядываться на проходящих женщин, потому что у них были другие заботы, и, поверьте мне, было бы неплохо бредить, как они, давать себе ответы, пришедшие якобы с другого конца вселенной, раскрытие себя, откровение, которое можно расшифровать в звездах, как было бы прекрасно, если бы малейший шорох листьев был обращен ко мне, указывая мое место, мою судьбу, безумие сопровождало бы меня повсюду, а жизнь приобрела бы смысл, подлинный, смысл быть кем-то, на кого показывают пальцем и кого нельзя забыть, нужно многое, чтобы сделать из меня женщину и отличить от других, сначала надо прекратить путать меня с кем-то, чтобы никогда больше ко мне не приставали, говоря, что я похожа на такую-то, на бывшую подружку или популярную певицу, большое спасибо, я польщена, я счастлива оказаться втиснутой таким образом между мужчинами и теми, к кому они вожделеют, и если я сижу здесь, на этой постели, где меня забывают, то наверняка потому, что не могу иначе, потому что нельзя по собственному выбору стать сумасшедшей и вопить, чтобы тебя слышали всякий раз, как стихает ветер, привести в движение вселенную, чтобы она вращалась вокруг твоей головы, и когда клиент приходит наконец, он спрашивает мое имя, чтобы удостовериться, что я точно та, о которой ему говорили, а когда уходит, переспрашивает, потому что уже забыл, до скорого, говорит он, потому что, быть может, захочет снова меня увидеть, меня, а не другую, меня, потому что я самая лучшая, гораздо лучше, чем Беверли, я ниже ростом, но более чувственная, он задумывается, к чему иметь высокий рост, если ты по своему складу эгоистка и не хочешь им поделиться, и какое у меня расписание, работаю ли я чаще днем или вечером, буду ли здесь во вторник и четверг, на что я отвечаю, что зовут меня Синтия и что работаю я только днем, что слишком тоскливо работать по вечерам, да, когда день кончается, да, приходится зажигать свет, а я терпеть не могу, как выглядит белизна моей кожи при электрическом освещении, и после пяти часов вечера это ремесло становится откровенно вредным для здоровья из-за уличной проституции, где бьют ногами, и я вынуждена оставаться в комнате до полуночи, в то время как могла бы быть у себя дома и спать, как все люди, да, предпочтительнее быть здесь днем, потому что можно притвориться, будто у тебя есть настоящая жизнь, некое существование от девяти до пяти, ведешь себя так, будто вертишься в обычном колесе — метро, работа, баиньки, так здоровее, и клиенты, которых тут встречаешь, такие же, ну, почти, дневные мужчины, то есть от девяти до пяти, которые не употребляют наркотиков и должны поторапливаться, потому что их ждет работа, совещания, на которых надо председательствовать, а главное, они не хотят проблем, они хотят остаться чистенькими, впрочем, некоторые из них прикасаются ко мне только кончиками пальцев, а большинство не снимает носки, за что я им признательна, потому что не люблю видеть ноги своих клиентов, их грязно-желтые ногти, змеиные чешуйки, и от носков между пальцами ног остается черный пух, который оказывается потом на белых простынях, маленькие комочки, которые приходится сметать рукой на пол, где они смешиваются с комочками серых волос.

А некоторые клиенты отказываются приходить сюда, говорят, это слишком опасно, они предпочитают, чтобы приходили к ним, в гостиничный номер, который они сами снимают, подальше от соседей, которые могли бы их узнать, а другие клиенты, еще более деликатные, хотят еще и познакомиться, прежде чем перейти к делу, это редко, но случается, тогда приходится отыскивать их в каком-нибудь баре или ресторане, приходится проводить с ними вечер, как с тем ливанцем, которого я вижу раз в месяц, каждую первую субботу, его зовут Малек, и он недалек от того, чтобы любить меня по-настоящему, это чувствуется по тому, что он называет себя своим настоящим именем и всегда приходит на свидание, упорный и вместе с тем безропотный, печальный и взволнованный, и взамен я бы тоже могла его полюбить, если бы он не был таким толстым, таким прожорливым, если бы не весил сто сорок кило, впрочем, он уже поведал мне свои несчастья, сообщил свой точный вес, но я забыла, вес это как возраст, как имена, когда их слишком много, уже не ощущаешь разницы, и существует предельный вес, когда для любви остается всего одна поза, когда надо лежать на спине и ждать оргазма, а Малек едва способен шевелить ляжками и ворочать головой, и каждую первую субботу месяца мы ходим в японский ресторан на Парк-авеню, к Ко-тори, туда, где надо снимать обувь, словно ноги имеют какое-то отношение к еде, и мы едим все, что только можно, суши, жареных кальмаров, говядину и рис, не считая всякие овощи, лапшу и соусы, я это обожаю, ходить в ресторан и объедаться, надо сказать, что дома я не готовлю, ничего не ем, или почти, так что пользуюсь случаем по крайней мере раз в месяц, и мы пьем саке или красное вино, выбранное им, всегда разное, потому что надо уметь разнообразить удовольствия, каждый раз открывать для себя новый вкус, или же идем к Узери, в греческий ресторан на плато Мон-Руаяль, и там я всегда ем жареных перепелок с сердцевинкой артишока на закуску, всегда пью красное вино, от которого у меня краснеет кожа, тут выбор пошире и обстановка пораскованней, тут собираются, чтобы отмечать дни рождения и свадьбы, а затем мы отправляемся в отель, потому что ему не нравится моя комната, она для него слишком мала, конечно, и кровать слишком низкая, а главное, он не хочет угодить в тюрьму, как он сам говорит, дескать, полицейские могут явиться в любой момент, постучать в дверь и поломать ему жизнь, да, могут постучать, как и мой отец, хочется мне крикнуть в ответ, чтобы вынудить его подумать о своей дочери, чтобы ее образ встал между нами, а он мне все твердит, что не хочет проблем, потому что у него семья и высокое общественное положение, что он управляющий банком, но тебе незачем беспокоиться, говорю я ему всякий раз, никакой полицейский нас не потревожит, потому что агентство под покровительством итальянской мафии, ты что, не смотришь телевизор, газет не читаешь, есть ведь законы над законами, метазаконы подонков, отмывателей денег и шлюх, но я не настаиваю, потому что, в конце концов, ничего не знаю об этой связи агентства с организованной преступностью, у сутенеров ведь нет привычки ставить об этом в известность персонал, и к тому же мне нравятся гостиничные номера, это маленькая замкнутая вселенная, кокон из коврового покрытия в тон к постельному белью, с репродукциями Ван Гога и Моне, с бокалами, обернутыми белой бумагой, и с порнофильмами, с пеной для ванн в пакетиках, от которых пузырчатая пена взбивается в большой ванне до самого подбородка, и первый раз, когда я увидела Малека у Котори, он меня ждал с чашечкой саке в руке, я еще подумала, какой толстяк, видно, больше не может трахаться, если только не за плату, лежа на спине и ожидая оргазма, и еще я подумала о его жене, тоже толстухе, быть может, так что они оба неспособны совокупиться, и, пока я предавалась этим размышлениям, он мне улыбнулся и сказал, что рад меня видеть, что находит меня красивой, совсем тоненькой, да, он вполне доволен, потому что девица, имевшая с ним дело до меня, очень ему не понравилась, она была недостаточно хорошенькая, недостаточно женственная, черноволосая и приземистая, без всякого макияжа, в туфлях без каблуков, и звали ее Монита, и Малек хотел знать, знаю ли я ее, потому что она, похоже, была из моего агентства, ему сказали по телефону, что она испанка, что у нее такой-то рост, такие-то размеры, а когда она явилась к нему, то оказалась совсем не такая, вот обманщики, пытаются подсунуть невесть что, сказал он мне, пришлось ей заплатить, но сделать ничего не мог, я ее выпроводил, сказав, что мне пора домой, что у меня дочь больна, лежит с температурой вся в поту, и битый час, пока мы объедались, он мне говорил о Моните, далекой от того, чем надо быть, чтобы ему понравиться, и битый час мне хотелось крикнуть, по какому праву, как ты осмеливаешься так говорить о женщине, когда сам такой уродливый, такой толстый, и, словно догадавшись о моих мыслях, он мне сказал, что да, наверное он толстый, но, в конце концов, он же платит, он клиент и имеет полное право на свои пожелания, вкусы, как и все, что, в сущности, это все равно что пойти смотреть фильм, который нам расхваливали, и тут я поняла, что мне больше никогда не понравится, чтобы меня считали красивой, нет, даже когда меня выбирают и предпочитают какой-то другой, я не могу помешать себе уступить свое место, и если я страдаю от того, что другие женщины чем-то меня превосходят, то и не радуюсь тому, что у них чего-то нет, вот почему не надо думать, будто меня убивает то, что у меня есть, или то, чего мне не хватает, нет, в первую очередь это сама смерть, которая вещает и через то, что имеется, и вместо того, чего не хватает, это Потоп моего отца, прокладывающий себе путь через все сущее.

А есть клиенты ни старые, ни толстые, ни увечные, есть Матье, который навещает меня каждую неделю, ему не больше двадцати трех лет и у него есть все, чтобы нравиться, атлетическое телосложение и волосы ежиком, без всякой седины, и когда он впервые предстал передо мной в дверном проеме, прямой и стройный, меня поразила его молодость, я оказалась безоружной, сама не знаю почему, из-за столь малых средств, которыми он располагал, чтобы причинить мне боль, но что ему тут делать, разве там, снаружи, он не может заполучить любую женщину, какую только пожелает, зачем ему надо быть здесь, платить за это, за мои тепловатые ласки, и как будет выглядеть мое тело рядом с его телом, которому оно так под стать, такое же крепкое, не покажусь ли я старой только потому, что мы одного поколения, нарочно созданы, чтобы лечь вместе, потому что это в порядке вещей, потому что мы оба такие милашки, что и произошло, я постарела, соприкоснувшись с ним, да, чтобы блистать, моя молодость нуждается в старости других, я нуждаюсь в их морщинах и седых волосах, в их тридцати лишних годах, мне нужна их дряблость, чтобы быть привлекательной, чтобы быть сильной, впрочем, женщины всегда выглядят старше мужчин, даже если они в одном возрасте, и когда Матье берет меня, я ничегошеньки не чувствую, кроме дискомфорта из-за его силы и мускулистых форм, а его, похоже, это не беспокоит, ни моя сила, ни мои мускулистые формы, похоже, наше родство его не смущает, нет, у него стоит, как стоит у молодых, просто так, и он, конечно, думает, что это само собой разумеется, чтобы вот так стояло, просто от нашей разделенной молодости, у него стоит, а я не понимаю, почему его член, столь приспособленный к моему телу, так на меня действует, можно подумать, это какая-то деревяшка, протез, вибромассажер, можно подумать, будто он ломает комедию, будто вынужден насиловать себя, сосредоточиваться на чем-то другом, на какой-то сцене из порнофильма, и тут, пытаясь меня расшевелить, он заявляет, что был бы не прочь, чтобы мы стали любовниками, он и я, как пара волчат, мотающихся туда-сюда между постелью и рестораном, между рестораном и киношкой, я и он, как все, как надо, и он берет меня за руку в знак своей искренности, в знак того, что поможет мне выпутаться, поселит у себя, одолжит денег, пока я не закончу учебу, не найду работу, и, глядя в его глаза, похожие на мои, на его рот, похожий на мой, я говорю себе, что не хочу этого, что подохла бы от скуки, даже если бы нам было хорошо вместе, я бы в это не поверила, даже если бы на нас люди оборачивались на улице, думая, что мы на правильном пути и делаем как раз то, что должны, такие молодые и подходящие друг другу, и надо бы ему сказать, чтобы он приберег свои деньги на потом, чтобы пришел, когда зрелость оправдает его присутствие здесь, со мной, надо бы ему сказать, чтобы он не слишком надо мной усердствовал, что его близость меня пугает, и, когда все закончено, он мне долго массирует спину по моей просьбе, разомни мне спинку, милый, твоя сила меня измотала, лишила моей, позволь мне отвернуться и закрыть глаза, избавь меня от своего присутствия, и, чтобы проявить признательность, чтобы поощрить его движения, я слегка постанываю, чувственно изгибаюсь со стоном, ведь надо же переместить на спину то, что, впрочем, не имело места, направить его внимание на плоскости моего тела, а вообще-то, мужчины и женщины одного поколения как раз для этого и созданы, чтобы по-братски массировать друг другу спину, не тревожась о том, что не может случиться.

Но неважно, кто они, потому что между нами всегда будет это отчуждение, которое бросается в глаза, но невидимо для них, что-то неладное и непонятое, почерпнутое из их же теорий эволюции вида, где молодые обезьяньи самки показывают свою щель самцу-покровителю и скулят направо и налево ради пропитания, да, природа так устроена, достаточно понаблюдать обезьян, чтобы понять это, чтобы заключить, что самки любят самых сильных, самых богатых, что они должны быть молодыми, чтобы их самих любили, клиенты рассказывают мне свою теорию насчет того, почему мы здесь этим занимаемся, делают из меня свою обезьяну, пока я смотрю в сторону, приглядываюсь к какой угодно детали в комнате, к трещине на потолке или к кучке волос, перекатывающейся по полу, пока тихонько объясняю себе, что же тут неладно, что же так упорно привязывает меня к ним, как случилась эта катастрофа, что мы оказались здесь, друг на друге, один ищет губы другой, а другая ничего не ищет, ничего не хочет, кроме как убежать, один хочет, чтобы другая кончила, чтобы кончить самому, а другая хочет, чтобы тот кончил, чтобы покончить с этим, невозможность делать то, что сделано и что я делаю постоянно, избавиться от матери, изнуряя себя, ложиться с кем попало, с толстыми, старыми, уродливыми, ложиться с моим отцом, ожидая, когда же он постучит в дверь и узнает наконец, что сделал из меня и что я сделала из него, нужно время, чтобы сказать им, поставить их на место, чтобы они отказались, даже если у них еще стоит, чтобы вернулись в свою контору, к своей семье, чтобы бичевали себя, если надо, как бичуют себя священники, но это не прекратится, нет, вот-вот явится следующий клиент, быть может, он уже внизу, на входе, может, у него уже встает потихоньку, пока он ждет лифт, спрашивая себя, такая ли я, какой меня описали по телефону, блондинка ли, молода ли, красива ли.

Предыдущая главаГлава 4 из 6Следующая глава