Когда я была маленькой, меня необычайно влекли к себе космос и Антарктика, Гренландия, такая выпуклая и желтая на глобусе, который подарил мне отец, признавшись по секрету, что хотел бы стать мореплавателем, чтобы жить в открытом море и плыть куда несет ветер, без забот о прокорме семьи, и, сидя на полу между стеллажами в библиотеке начальной школы и листая журналы, я плакала над этими холодными, волокнистыми, безжалостными пейзажами, я думала, что это чересчур, ну почему красота должна так далеко сторониться людей, почему она является нам только сквозь линзу телескопа или в таких областях земного шара, что надо всю жизнь тренироваться, чтобы там жить, и я видела себя то плывущей где-то в розоватой космической пыли, то в какой-нибудь бирюзовой расщелине, где двести миллионов лет назад микроорганизмы свили свое гнездо, я воображала себе маленькую планету, которая носила бы мое имя и которую я могла бы обойти вокруг за одну минуту, серую планету, покрытую крошечными кратерами, между которыми я бы выращивала розы, я представляла себе, как я еду через вечную белизну полярных областей, кутаясь в волчьи шкуры, огромные глыбы льда, кое-где оседающие летом, и что же было такого удивительного в этих краях, почему я задерживалась на них, а не на чем-нибудь другом, наверняка потому, что их цвета были несовместимы с жизнью, потому что эти места были бесплодны, вот что меня восхищало больше всего, невозможность воспроизводить себя там, невозможность увидеть там любящих друг друга мужчину и женщину, основать семью, деревню, нацию, вот что такое истинная сила, положившая предел упрямству людей расселяться и обживаться повсюду, и я хочу верить, что космос и полярные области такими и останутся, хочу верить, что бесплодие одержит верх над всем остальным, и если меня ужасают толпы, человеческое кишение и рев голосов, если я отвожу свой взгляд подальше от массовых явлений, то это, быть может, потому, что мне слишком часто повторяли, будто я всего лишь пылинка в необъятности вселенной, кучка молекул, срок жизни которой иначе как смехотворным не назовешь, искорка, которая ничего не изменит в последствиях Большого Взрыва, и, лежа в траве, считая звезды вместе с соседскими детьми, отыскивая Большую Медведицу, я, быть может, сказала себе, что если уж нужно, чтобы я была пылинкой, то, по крайней мере, я буду отдельной пылинкой, подальше от других, слипающихся в кучу пылинок, подальше от суеты, от отчаяния, когда они понимают, что всего лишь пыль, и с того самого дня, как меня впервые отправили в школу, с пустым ранцем за плечами, с тех пор, как я поняла, что в мире миллионы детей, таких же как я, плача без стеснения над восковыми карандашами, от которых остались одни ни на что не годные огрызки, потому что сотни детей их уже исписали, я знала, что теперь либо я, либо они, что не надо больше любить книги и людей, потому что их слишком много, и что я должна вырваться из этого «слишком», обратить его в ничто, потому что иначе оно может все собой заполонить и заставить кого-то, сама не знаю кого, забыть про меня, видите, я всегда первая готова сделать это, уйти и забыть, и я никому не позволю пригвоздить меня к постели, никогда в жизни, и я не собираюсь говорить вам о своей матери, успокойтесь, у меня к этому больше нет никакой охоты, я уже далеко от ее мира снов и постелей, теперь мне надо догнать моего отца в его хождении взад-вперед между работой и домом, чтобы удостовериться, что он вполне то, что есть, что он той же породы, что и остальные, те, над которыми я насмехаюсь, перемигиваясь со своими приятельницами за столиком.
Мой отец верующий, ходит в церковь и припутывает Бога ко всему, ему всегда есть дело до людской злобы, впрочем, его это никогда не утомляет, но всякий раз удивляет, вернее, он делает вид, будто удивляется, но я-то знаю, что он всегда начеку, что слышит он только дурные новости по телевизору и в газетах, мировые катаклизмы пробуждают в нем словоохотливость, и он меня утомляет, потому что повторяется, несет ерунду, да и вообще разговоры о войне меня не интересуют, это слишком большая тема, слишком далекая от моего белья от Лежаби, война меня не интересует, кроме дымящихся под африканским небом груд трупов, которые я видела в репортаже о Руанде, сотни тысяч изрубленных тесаками тел на сорокаградусной жаре, такое не забыть, даже мне, забывающей все, и трупы в той стране уже нельзя назвать трупами, так быстро они разлагаются, так сильна природа в том краю, что возвращает себе все, грибы растут прямо на глазах, а дерьмо превращается в цветок, это и есть закон джунглей, жизнь берет свое, и запах тоже, красная кровь на черной коже, это буйство красок как у фовистов, эта бойня в стране холеры и мачете, я не могу этого понять, я, телка, которую заботит только фигура, которая наводит красоту перед завтраком, и потом, политика и все такое, это не самые доступные темы для такого отца, как мой, это слишком сложно и требует усилий, надо уметь забывать о Боге на то время, пока внимательно всматриваешься в мир, а главное, мой отец хочет верить, что все люди, и черные, и белые, заражены властолюбием, эгоистичны и бессердечны, ему нравится думать, что мы живем под игом зла и чего-то там еще, что жизнь на этом свете никогда не будет просто жизнью, но испытанием, жестокой борьбой против тысяч пороков, которые надо изобличить, да, надо больше страдать, иначе мысль о рае будет не так привлекательна, и чем больше страдаешь, тем лучше доказываешь глупость других людей и их грязных желаний, а чем больше страдаешь от глупости, тем возможнее становится рай, и зачем нам половые органы, если мы так ими пользуемся, половые органы, за которые приходится расплачиваться вечной мукой, гореть заживо, гореть подобно тому, как я падаю, бесконечно, тело возрождается прямо в огне, чтобы гореть снова, вот она, настоящая мука, кожа остается девственной, поскольку не несет следов вчерашнего ожога, и ты падаешь в этот вечный костер, и уже не можешь выбраться, и беспрестанно умираешь, но никогда до конца.
Правда, я не уверена, что мой отец верит в это по-настоящему, в вечные муки и вечное блаженство, а впрочем, верит или нет, это не имеет никакого значения, потому что все это сказки, что он мне рассказывал перед сном, из которых я больше всего помню про золотого тельца и Чермное, то есть Красное море, которое я таким себе и представляла, красным, про Содом и соляной столп у его подножия, про женщину, окаменевшую оттого, что обернулась на пылающий город, образ был так прекрасен чрезмерностью кары, женщина, мгновенно превратившаяся в белокаменную статую, и я часто думала, что же с ней стало потом, после того как город был уничтожен, на следующий день, в свете того, что случилось, может, ее перевезли и сохранили как произведение искусства, или просто бросили, фигура, которую сглаживает ветер, пока она не обратится в бесполезный прах, кто знает, история об этом умалчивает, история не интересуется такого рода вещами, судьбой после судьбы, и мой отец тоже не интересуется, но он все же предостерег меня от непослушания, рассказав о безрассудстве женщины, пожелавшей вкусить запретный плод, он мне сказал еще, что неизвестно, почему той женщине нельзя было оборачиваться на город, главное, что она это сделала, вот что надо себе уяснить, это было только испытание, чтобы проверить, до какой степени она дорожила жизнью, до какой степени ее исконная природа могла отвратить ее от Бога, но папа, спрашивала я, неужели я тоже превращусь в соляную статую, неужели Бог и меня подвергнет испытанию, не знаю, дочка, но ты должна оставаться послушной и просить прощения, всегда, прощения у тех, кого обидела, прощения за то, что солгала, украла, убила, прощения за то, что на тебе неизгладимое пятно, укус змия, надо сказать, что отец любил рассказывать мне о змеях и о Марии, об этой Матери Божией, стоящей на маленьком глобусе, попирая ногой голову черной змеи, а почему она босиком, опять спрашивала я, ну как змея ее укусит, ей бы надо кожаные сапоги, чтобы обезопасить себя, и каждый вечер я молилась, сложив руки перед ртом, Господи, сделай так, чтобы я была хорошей, чтобы папа меня любил и чтобы я была хорошей, защити мою семью и что там еще, все это осталось слишком далеко, и в любом случае я уже никогда не буду молиться, мне смешно даже думать об этом. Господи, сделай так, чтобы я была хорошей, дай мне мужества, прости мне мои прегрешения и сделай так, чтобы мой отец считал меня хорошей, мне пришлось повторять эту фразу два года подряд, потому что он как-то раз застукал меня нагишом с одним мальчишкой, который нащупывал кончиками пальцев одну точку у меня между ног, у меня были закрыты глаза от боли, и именно в этот момент, когда ничего уже не хотелось, я услышала голос отца, голос конца света, который произнес мое имя, а потом жизнь уже не была прежней, с тех пор меж нами все время стоял мой призрак с искаженным лицом, мне было лет десять или чуть меньше, когда это случилось, стало быть, в десять лет я совершила свой первый грех, перестала быть дочерью своего отца, это был День Матерей, я помню, такая жара стояла снаружи, и в тот день стыд и майское солнце слились для меня воедино, я тогда должна была быть вместе с ней, должна была показать, как я счастлива, что она моя мать, должна была быть с ней, а выбрала мальчишку, потому что уже тогда предпочитала мужчин уродству, впрочем, я в то время была очень хорошенькая, половая зрелость еще не совершила своих разрушений, я и не думала худеть, и уже носила лифчик, в который подкладывала носовые платки, по два в каждую чашечку, потому что в моем рвении поскорее стать женщиной мне и в голову не приходило, что груди могут быть разного размера, я не знала, что бремя роста может распределяться не поровну.
Когда я была маленькая, я была самой красивой, и меня называли голубые глазки, вот голубые глазки пришли, вот голубые глазки плачут, я была прекрасным сном, о котором тоскуешь весь день до следующей ночи, и опять весь день вспоминаешь этот сон, говоря себе, что было бы лучше там остаться, что желаемое ближе к смене времен года, что жизнь должна походить скорее на это, чем на что-то другое, скорее на меня, чем на что угодно, что подвертывается мне под руку, вроде членов моих клиентов, ну да, я хорошо знаю, связь слишком проста, если имеется рука или рот, тут же находится и член, но не я так решила, это жизнь реальных мужчин и женщин, а не сон, и уж точно не мой сон, где я такая красивая, что невозможно глаз оторвать, я такая, что совершенно невозможно меня забыть, стоит только увидеть один раз, я навсегда поселяюсь в людской памяти благодаря этой несравненной красоте, зеленые глаза, сверкающие под темными, почти черными волосами, высокий лоб и крошечный носик, выпуклые щеки, розовые, пухлые губы на пол-лица, губы, которые хочется немедленно поцеловать, способные на убийственную улыбку, женщина, ради которой любой мужчина сразу же бросил бы свою жену, женщина, которая могла бы выбрать себе любого мужчину из всех мужчин земли, женщина со своей судьбой, настоящей, в которой она могла бы быть только собой и никакой иной, только самой красивой и самой желанной во всех королевствах, и каждый произносил бы мое имя по многу раз на дню, и я предпочитала бы тех мужчин, которые сердились бы на меня за то, что я так их пленила, отняла желание смотреть в другую сторону и любить другую женщину, и в этом сне у меня была бы еще сестра, на которую я была бы похожа, мы были бы неразлучными двойняшками, ей бы удавалось то, в чем я потерпела неудачу и наоборот, у нас у каждой были бы свои сильные и слабые стороны, потому что даже во сне надо оставаться просто человеком, мы были бы прелестны и безжалостны, мы бы никогда не предавали друг друга, и если бы и предавали, то быстро бы мирились со слезами и сожалениями, с радостью, что нас снова объединяют узы, которые никто не способен разрушить, даже мужчина, потому что мы бы никогда не ссорились из-за них, нет, мы обе были бы друг другу зеркалом, в котором узнавали бы себя, мы были бы одновременно и той, и другой, одной и той же женщиной, покоряющей мир благодаря своему раздвоению.
Иногда я говорю психоаналитику о своем двойнике, о той wonder woman, которая, похоже, занимает в моих мыслях все больше места, говорю о своей чудо-сестре, которой я придумала другую сестру, чтобы она не скучала, когда мне приходится куда-то уходить, в университет или сюда, в эту комнату, где я принимаю клиентов, я дала ей сестру, как дают зеркало попугайчикам, чтобы им легче было сносить тесноту клетки, чтобы у нее было хоть какое-то общество в безлюдном пространстве моей головы, и, если хорошенько подумать, двойник у меня с тех пор, как жизнь заставила меня понять, что на моем месте должна была бы быть какая-то другая, неуязвимая, явившаяся напомнить мне, что у меня нет таланта, который мне приписывали, и что мое усердие никогда не справится с неуклюжестью моих пальцев на клавишах фортепиано, и порой, когда я жду клиента или когда утро нагоняет на меня скуку, я рассказываю себе историю об одной большой семье, состоящей из женщин, которые живут с одним-единственным мужчиной, рассказываю себе о матери и двух ее дочерях, о матери, которая была дочерью мужчины, от которого родила и своих дочерей, я воображаю двух дочерей, носящих ребенка от этого мужчины, который был бы одновременно их отцом и отцом их матери, и было бы вполне логично, чтобы эти сестры произвели на свет девочек, по две каждая, будущих супруг своего отца, семь женщин, три поколения, являющиеся друг для друга одновременно матерями, сестрами и дочерьми, они образовали бы неделимый род, а их сходство внушало бы страх, потому что никто не мог бы их различить, им бы поклонялись повсюду в мире, мужчины бы их почитали и дрались между собой, чтобы приобщиться к этому чуду, чтобы стать следующим прародителем, отцом потомства дочерей-жен, матерей-сестер, но и этот избранный ими отец не смог бы их различить, нет, каждая хранила бы про себя тайну личности той, которую носит, и не знаю, почему я думаю об этом, я бы полжизни отдала, чтобы оказаться как-нибудь включенной в эту семью, где братство было бы уделом сестер, а что вы об этом думаете, господин психоаналитик, надо бы это прекратить, пора занять собственное место среди других, свое, а не чужое, но поймите меня, я уже не ответственна за их размножение, они проникли в меня так глубоко, что их исчезновение сразу же опустошило бы меня, мое тело, сведенное к органам, и если однажды у меня будет дочь, я назову ее Морганой, объединю в ней морг и орган, дам ей имя, несущее в себе бремя жизни и холод смерти, но не беспокойтесь, потому что у меня никогда не будет дочери, это слишком долго, слишком телесно, сначала раздуваться, потом сжиматься, лучше уж в своих фантазиях воображать, как она растет, воображать женщин, которые множатся от взмаха волшебной палочки, от заклинания, и, чтобы они умолкли, я должна, наверное, отрезать себе голову, чтобы мужчины больше не оборачивались на женщин на улице и чтобы женщины избавились от своего зеркала, надо, чтобы остался только один пол, например, или чтобы все женщины разом покончили с собой от отвращения, надо, видите ли, слишком много невероятного, так что я продолжаю грезить, ведь надо же, в конце концов, как-то приспосабливаться к реальности.
До моего рождения отец уже жил как мужчина, он в то время был гораздо моложе, лет двадцати, а надо сказать, что в молодости гораздо легче встает и проще забыть Бога, облегчаясь, и он уже дал понять моей матери, что она не единственная женщина в его жизни, что никогда не сможет такой стать, потому что разве можно устоять перед таким множеством женщин, годных для любви, перед их выставленными напоказ грудями, которые колышутся в такт походке и манят, пока не скроются из виду, ну что тут поделаешь, можно только хотеть прикоснуться к ним, привлечь к себе, чтобы получше рассмотреть, как, без сомнения, и делал мой отец на той фабрике нижнего белья, где работал несколько лет и где, похоже, швеям приходилось демонстрировать ему нижнее белье прямо на себе, чтобы он мог проверить его качество, подправить при надобности там, где было слишком туго или, наоборот, слишком свободно, воображаю себе, как он подтягивает бретельки или пробегает кончиками пальцев по шитью, тянет шов и, когда тот распускается, задумчиво смотрит на результат, моему отцу был поручен контроль за качеством нижнего белья, мать сама мне об этом сказала, он был представителем отдела продаж, вот почему он много разъезжал за пределами страны, с маленьким чемоданчиком, полным образцов, но это не все, потому что он предлагал деньги за примерки, и некоторые годились для этого больше, чем другие, наверняка самые красивые и молодые, в общем, те, кого ему приходилось упрашивать больше других, те, для кого и любят производить белье с кружевными вставками, позволяющими видеть соски.
Отец охладел к моей матери еще до моего рождения, тогда она и стала умирать, но она, как и другие, вполне могла бы сгодиться для занятий такого рода, выставлять себя напоказ перед мужчинами, возбуждая их, раздеваться где угодно и позволять всем кому не лень ощупывать себе грудь и другие места, да, уж лучше бы она это делала, уж лучше бы стала шлюхой, но тут в эту ее молодость, когда еще не поздно быть красивой, явилась я, и она отяжелела мной и стала выглядеть матерью в своих юбках, и она уже ни для кого не могла быть шлюхой, теперь, став матерью, она заслуживала уважения за то, что дала жизнь, и, думаю, этого ей было достаточно, потому что я осталась единственным ребенком, ну, почти, мертвые сестры не в счет, когда приходит пора менять пеленки и сидеть дома, в то время как отец разъезжает по делам, в то время как у него полным-полно других, с их грудями, с их возможностью блудить на свободе, не думая о ребенке, которого надо укладывать в постель, а впрочем, отец к ней и не прикасался с тех пор, как выполнил свой долг, сделав ей ребенка, с тех пор, как занялся своими работницами, заставляя их перемеривать тысячи атласных лифчиков, которые потом оказались на магазинных полках и были проданы тысячам матерей, желавшим возбудить своих мужей, напрасно впрочем, потому что атлас на еще не рожавших девушках волнует больше, любой мужчина это скажет, вот почему не надо больше рожать детей, никогда, чтобы мужчины перестали лакомиться юностью, надо не только остерегаться больших злых волков, требующих маленькую красную шапочку, а преподать им хороший урок, надо им показать, что они тоже стали старыми и уродливыми, что они могут сесть на свое место и держать руки при себе, но все впустую, потому что я одна на это жалуюсь, я сама не хочу стареть и дрябнуть под грузом беременности, которая никуда не девается после рождения ребенка, вот почему у меня никогда его не будет, чтобы вдруг не обзавестись дочерью, которая каждый миг будет напоминать, что мне уже не двадцать лет, чтобы не видеть, как она выставляет себя напоказ в нижнем белье и блудит с Пьером, Жаном и Жаком, с отцом, который будет замечать только ее.
И я бы лучше рассказала вам о великолепии пейзажей и закатов, о запахе сирени и обо всем прочем, что делает счастливым, о чем-нибудь безобидном, что не имеет пола, как звездная ночь или же история какого-нибудь народа, рождение Христа и освоение Антарктики, я могла бы вам описать красоту мира, если бы умела ее видеть, поведать, как вера и мужество могут преодолеть величайшие невзгоды, но я слишком занята своим умиранием, надо идти прямо к сути, к тому, что меня убивает, а главное, я должна понять, почему так получилось, я это и так уже знаю, но надо себя в этом убедить, понять, уже ни в чем не сомневаясь, что мне делать, оплатить собственной жизнью смерть моей матери, да, я убила свою мать, отняла у нее молодость и мужское внимание, но это не моя вина, скажете вы, потому что не сама же я это выбрала, родиться таким образом, от этой матери и в этой семье, а я себе говорю, что можно быть виноватой, ничего не выбирая, не сделав чего бы то ни было, можно быть виноватой в том, что оказалась где-то, где не надо было, что видела и слышала такое, что тебя не касалось, в смерти Христа или истреблении евреев, в задержке сезона дождей и падении самолета в море, а я виновата в уродстве моей матери, и в своем тоже, я не должна больше заражать им мир или передавать его кому-то, другой, которая тоже будет умирать от него, и то, что меня убивает, было тут задолго до меня, где-то в зародыше, в каких-то жестах, которых моя мать не сделала, у пустоты ведь есть свой вес, и клянусь вам, что можно ее унаследовать, можно нести в себе повесть о трех веках без истории, о десяти поколениях, которые всеми забыты, потому что о них нечего сказать или же можно сказать только то, чего не было на самом деле, и не надо мне ни этих нерассказанных историй, ни каких других, о знаменитостях и гаремах, о завороженных толпах и об атлетах в инвалидных креслах, не надо мне этой расписанной по часам жизни, где между подъемом и отходом ко сну тратишь себя на заученные жесты, на деловые встречи, не надо жизни, которой живут все, жизни без сучка без задоринки, или почти, маленький кризис в подростковом возрасте и другой в сорок, развод и ипотека, досадные мелочи, из которых соткана повседневность, ничего общего со мной, с бревном в моем глазу, с моими мыслями, увязшими в постели матери.
Если хорошенько подумать, я не знаю никого, даже эту мать, которая, однако, не выходит у меня из головы, как можно знать кого-то, кто только спит да молчит, кого-то, кто на самом деле никто, потому нет ее здесь, потому что она лишь соляная статуя в памяти некоего бога, который давно о ней забыл, по крайней мере с тех пор, как ветер унес ее красоту, а впрочем, ее уже все забыли, кроме меня, может, я должна думать о ней за всех тех, кто о ней больше не думает, вот почему я ее ненавижу за то, что она сделала из меня ту, которая должна о ней думать, единственную, кто должен заставлять ее жить день за днем в своей голове, даже если эта жизнь состоит из ненависти и постели, и по всем этим причинам мой рассудок тоже умирает, умирает под тяжестью моей матери, и не просто под тяжестью, а под тяжестью одеревенелого трупа, который выносят лишь с великим трудом, застревая на лестнице, вот насколько жизнь для нее неестественна, и мне бы надо похоронить ее раз и навсегда, придавить самыми твердыми металлами, чтобы она уже не смогла вынырнуть на поверхность и преследовать меня своей осьминожьей хваткой, своим зловещим вороньим карканьем, лучше бы она встала и в последний раз сама понесла свою собственную тяжесть, бросилась бы с высоты обрыва и разбилась о скалы, но чтобы убить себя, нужно мужество, нужно много мужества, чтобы признать свою тяжесть — быть здесь и не быть, чтобы перестать быть личинкой хотя бы на тот миг, когда избавляешь от себя мир.
Это правда, я много говорю, слишком много, но перед психоаналитиком — никогда, его присутствие стесняет ход моей мысли, впрочем, его это не интересует, он слишком специализирован, сосредоточен на том, что, как он предполагает, кроется за моими словами, на том, что я знаю, сама об этом не зная, бесполезно говорить о чем бы то ни было, когда заранее знают, что это не то, что надо было сказать, когда в любом случае внимание психоаналитика обращено на что-то другое, туда, где ничего нет, туда, от чего ни жарко ни холодно, и временами мне это надоедает, лежа на кушетке я уже не могу позволить ему укрываться в его повседневных заботах, будь то хождение за покупками или писание очередной книги, и, когда мое желание вырвать его из комфорта становится сильнее моего молчания, я рассказываю ему сны, которые вижу ночью, чтобы они могли говорить вместо меня, выслушайте это, господин психоаналитик, и судите сами, насколько я интереснее ночью, сон делает меня почти прелестной, я вижу широкоформатные сны с бурями и грозами, со смертельными опасностями и секретными кодами, я вижу свободное падение лифтов, которые разбиваются на тысячном, подземном этаже, беспрепятственно мчатся к мирам сырости и тараканов, откуда уже невозможно выбраться, потому что шахта закрывается, по мере того как они туда спускаются, мне снятся здания в тысячу этажей, которые рушатся на голову разбегающимся людям, полчища слепых муравьев, которые снуют, не обращая внимания на проезжающие машины, мне снятся глубины бездонных морей и обрыв телефонной связи, алло, мама, я тебя больше не слышу, не плачь, мама, где ты, я потеряла твой номер, я его забыла, ответь же мне, я тебя плохо слышу, и почему мои пальцы парализованы, почему я не могу говорить, это продолжается на тысячу ладов, никто мне не отвечает, телефон звонит в пустоте, в бесконечном пространстве электрических токов, мне не отвечают, потому что знают, что это я, потому что это не тот номер, потому что линия занята и у меня кончились деньги, я заблудилась на краю света, на самом верху готового рухнуть здания, или же на дне какого-то каменного колодца, алло, мама, где ты, как я могла оказаться в такой дали от тебя, в тысяче лье от твоей жизни, где ты больше не слышишь мой голос, как я могла оставить тебя одну в этой постели, где ты умираешь, но теперь пора перейти к чему-то другому, я уже не могу говорить об этих снах, которые мне снятся, кажется, всю жизнь, с тех пор как я увидела свою мать плачущей, потому что отец не звонил ей, отец тогда отправился в деловую поездку за счет предприятия, он меня забыл, могла бы она мне сказать, если бы отдавала себе отчет в моем присутствии, он не думает обо мне, о тебе, впрочем, тоже, он с какой-то другой женщиной, подразумевала она, быть может, но оставим ее, потому что мне никогда не добраться до конца того, чего она мне не сказала, а на прошлой неделе или в прошедшем месяце, не помню точно, мне приснилось, будто мне снова десять лет, я была дочкой своего отца и хотела ему нравиться, он рассматривал мои детские рисунки, которые я сделала в школе, белое небо и голубые облака, желтое солнце с красными лучами, и зеленый луг, самый что ни на есть ребячий рисунок, с трубами вкривь и вкось на крышах домов, но отец был другого мнения, смотри, сказал он мне, в небе Зло, оно в зародыше и готово родиться, чтобы покраснеть, чтобы воспламенить бумагу, и когда я взглянула на небо на моем рисунке, оно сплошь было покрыто синими змеевидными штрихами, небо темнело, хмурилось, и в его бурунах тонули звезды отхлынувшего Млечного пути, и скоро небо зашевелилось, закишело синими змеями, которые все темнели и чернели, это чернота змеиной крови, ответил мне отец, словно я задала ему вопрос, словно я сама этого уже не знала, потому что небо стало отвратительным из-за миллионов черных змей, да нет же, папа, ты ошибаешься, это всего лишь небо, бело-голубое, как платье Марии, ну да, правда, сегодня оно голубое, но все же в нем таится Зло, оно просочилось меж облаков, присмотрись внимательнее, оно там угадывается, оно повсюду, особенно в детских рисунках, особенно в детских головках, потому что позже ты тоже станешь змеей, ты не будешь на нее похожа, но ты ею будешь, будешь копошиться за видимостью голубого неба, но это же неправда, папа, это не может быть правдой, и мне стало грустно в том сне, потому что ничего уже нельзя было поделать, неизбежное зло свершилось, и когда я захотела показать ему другие рисунки, которые держала в руке, чтобы доказать, что в них нет никакого подвоха, они вдруг вспыхнули, луга превратились в пиратские корабли, на палубе которых люди убивали друг друга и бросали за борт, потом там подняли флаг смерти и море покраснело, а сквозь крики послышался гулкий глас, возвестивший, что все они прокляты, какой трагический сон, господин психоаналитик, в десять лет я и стала плохой, вот что надо из него заключить, это было началом конца, моего пути к блуду, моего падения, и на этом я себя убиваю, потому что все уже сказано, очевидное объяснять незачем, оно и без того всем понятно, как всегда говорят, когда хотят покончить с вопросами, и снова молчание и мысли о предстоящих покупках, и если я не стремлюсь больше говорить, если не хочу больше знать об этом, то потому, что мои сны слишком ясны, я страдаю от собственной связности и от жизни, которая дает мне слишком много ответов, и вообще, зачем мне психоаналитик, чтобы добавить веса моим рассказам, чтобы докучать самой себе словами, которые я не слушаю, потому что произносила их уже тысячу раз, понятия не имею, потому что мои родители не должны так легко отделаться, потому что я должна платить, и кому-то придется свидетельствовать против меня, потому что психоаналитики как раз для того и существуют, чтобы прощать и просить прощения, прости, дочка, прости, мама, но я не умею прощать, я умею только стискивать зубы все сильнее перед настойчивостью членов в моем рту, перед членом моего отца, который путается со шлюхами, и, как я предполагаю, отнюдь не с одной, потому что шлюха автоматически указывает на другую своим телом, которое по природе своей представляет собой другое, и, таким образом, они отсылают друг к другу члены своих клиентов, член моего отца, у которого стоит на любую женщину, кроме его собственной жены.
И поверьте мне, я предпочла бы видеть что-нибудь другое, кроме виновности и уродства, безумие, например, расстройство рассудка, которое объяснило бы все, почему я не могу не умирать из-за отставки моей матери, беспрестанно разыгрывающейся вновь и вновь, и из-за желания мужчин, которое тоже не иссякает, которое просто найдет себе вскоре другой предмет, если я останусь здесь, но, видите ли, я прикована к своим словам, к моей точке зрения со смертного одра, уж лучше бы мне потерять память, чтобы я смогла тогда кричать, чтобы больше не слышала этого, чтобы перекрыла это звуком, который уже не может быть темой для разговора, нужно, чтобы безумие наполнило мою жизнь неким заново воссозданным миром, без мужчин и без женщин, миром молитв и благочестивых жестов, безумного смеха и колоколов, где вполне можно было бы потеряться в набожности, под тысячью покровов, с деревянными четками вокруг шеи, я бы простиралась ниц, пока не стану всего лишь спиной, обращенной к моему богу, но теперь уже слишком поздно, эта жизнь уже не для меня, теперь, когда все обрыдло, это никогда не случится, призвание и безумие, завтра будет все то же самое, я пойду мимо витрин квартала, сплошь забитого модными магазинами, и не смогу не смотреть на то, что нам бросают в лицо, на скошенные глаза сотни девчонок, играющих в зрелых женщин, в купальниках или того хуже, с голыми грудями, которые заполонили собою все, и я не смогу не искать вокруг себя взгляд, который и меня делает такой, заставляет заполонить собою все, который возносит меня туда, где все могут меня видеть, а зачем меня видеть, спросите вы, а чтобы на меня вставало, на меня в купальном костюме, на груди, торчащие из-под мокрой ткани, видеть меня, чтобы исчезли другие, чтобы сделать из меня единственную, и оттуда я смогу наконец показать свое уродство, даже если вы не хотите о нем слышать, я покажу вам мои швы брошенной под кровать тряпичной куклы, даже если это будет некстати, я убью себя перед вами, повиснув на конце веревки, я сделаю из своей смерти афишу, которая размножится на стенах, я умру, как умирают на сцене, в гуле криков и улюлюканья.
И если я умираю еще до своего самоубийства, то потому, что меня убьют, я умру в руках какого-нибудь психа, задушенная клиентом, потому что скажу лишнее слово или откажусь говорить, сказать да, это правда, шлюхи лгуньи, грязные потаскухи, которые ослепляют других женщин, целыми толпами отрывая их от мужей и унося далеко, в перенаселенный и бессемейный мир, я умру, умолчав о том, о чем напряженно думаю, о том, что я способствую наихудшему, что есть в жизни, я проведу свою жизнь не желая ничего знать о внешнем мире, о стране чудес, которая все-таки существует, по ту сторону этой комнаты, которая расстилается, насколько хватает глаз, вверх и в стороны, стоит только дать себе труд взглянуть, я хочу сказать, по-настоящему, изо всех сил, прищурив глаза, чтобы не впустить сразу слишком много красоты, я никогда не спрошу о влиянии звезд на судьбу людей, о зависимости гастрономических привычек и роста костей, полной вырубки леса и наступления пустынь на города, я не увижу дикости Арктики, где с грохотом ломается по весне припай, где простирается тундра возрастом в три миллиарда лет, где красный мох цветет под подернутым слезой взглядом экологов, я бы отвернулась от морских течений, тянущихся по дну океанов, прокладывающих себе путь, не заботясь об эволюции нравов, об отмене смертной казни и о весенних перелетах ласточек, и если меня задушат в припадке бешенства, то потому, что о мою совершенно особую манеру безмолвствовать разобьется даже самая испытанная тема для разговора, это произойдет, чтобы покрепче стояло от моего поросячьего визга, от моего пунцового лица, расползающегося вверх и в стороны, от щек и лба, надувшихся так, что вот-вот лопнут, и поверьте мне, я хочу этого, и я об этом думаю все время, пусть меня найдут мертвой в постели, смятые простыни на полу укажут, что убийца сбежал, не позаботившись прикрыть меня, придать мне вид спящей женщины, такое уже бывало, убийцы подкладывают подушку под голову своей жертве, уже находили изнасилованных женщин с надетыми как ни в чем не бывало трусиками, извращенная, запоздалая стыдливость, я предпочла бы предстать перед обществом холодной и нагой, такой, какой меня уже не смогут отрицать, застывшей навсегда, трупом для опознания, и, прикрывая мое тело, обо мне скажут, бедная девочка, и заметят вслух, что убийца был моим последним клиентом, что речь, быть может, идет о любовнике, который вышел из себя, обнаружив, что я шлюха, или о моем отце, или о ревнивой сестре, взбешенной, что мужчины предпочитают ей меня, кто знает, и следствие начнется с моих родителей, с их потрясения обстоятельствами моей смерти, со смущения, что их стыд увидит столько клиентов, не желаете ли закрытый гроб, такое перекошенное лицо может вызвать толки, всеобщее сочувствие ко мне, сочувствие всей семьи, затем молитва и несколько цветков, их яркие краски, не вяжущиеся с серостью зимы, а потом ничего, останется лишь извращение, которым была моя жизнь, огромное место, занятое существованием, о котором им ничего не известно, да интуитивное чувство, что они имеют к этому отношение, что же мы сделали и что же сказали, прокручивание в обратную сторону, поиск того, что могло привести к этому, мать-личинка, отец с его грехом, индивидуализм современного общества, отчужденность соседей по площадке, неотвратимость ответа.
Я не знала, что однажды не смогу уже изменить свои представления о жизни и о людях, не думала, что буду без устали, по сто раз предрекать свою смерть, не делая ее менее осуществимой, вроде тех фокусов, к которым присматриваешься слишком пристально, я не собиралась и дальше в это верить все сильнее и запугивать себя этой уверенностью, нет, вначале, когда я захотела умереть, я не знала, до какой степени говорю правду, до какой степени в каждом моем жесте таилась смерть, впрочем, мне часто говорят, что я занимаюсь опасным ремеслом, что какой угодно псих может явиться сюда и переломать мне кости в момент помутнения рассудка, задушить одной рукой и размазать по стенам, сумасшедших везде хватает, а в этом ублюдочном деле особенно, но, говорю вам, этого никогда не случалось, хотя я думаю об этом всякий раз так же, как думаю о моем отце, который может притаиться за дверью, это никогда не случалось, но могло бы случиться сегодня, могло бы случиться завтра, в сущности, что годится лучше шлюхи, чтобы отомстить за то, что был обманут жизнью, чтобы врезать по руинам кулаком, это и так уже почти ничто, и потом, все ведь так и говорят, что шлюхи как раз для того и служат, чтобы юных девушек не насиловали по дороге в школу, чтобы предохранить невинность будущих жен, но на то, что все говорят, не надо обращать внимания, потому что это глупость, это говорят те, кто хочет узаконить свои шакальи аппетиты, ничто не помешает мужчинам ставить свои метки на всем, что их окружает, и ничто не помешает юным девушкам хотеть, чтобы их изнасиловали, где угодно, и особенно по дороге в школу, когда они прикидываются, будто не ожидают этого, ничто не помешает всему этому происходить снова и снова, до бесконечности, это написано на небесах, как восход солнца и взрывы звезд, как начало времен самого древнего на свете ремесла и крушение клиентов в этой комнате, притулившейся в самом конце здания, откуда можно видеть, как город подпирает ночь своими огнями.
Меня никогда не насиловали по дороге в школу, даже если я этого ожидала, потому-то, наверняка, я и не выношу, когда это случается с другими, это значит, что сама я никогда не умела так раздразнить мужчин, чтобы им уже было не удержаться, не могла заставить их сойти с прямого пути, ведущего с работы домой, это значит, что даже в отрочестве мне чего-то не хватало, до чего-то я не дотягивала, волосам надо было развеваться чуть сильнее, белым трусикам из-под школьной юбки виднеться чуть больше, надо было чаще ходить по темным закоулкам и всю себя надушить своим исступлением, своим желанием, чтобы из-за меня теряли голову, и уже тогда я была как моя мать, все уступала, глядя, как другие занимают мое место, могла только спать и стареть, исчезать в чередовании времен года, в дрейфе материков и движении звезд, в завоевании космоса и насыщении рынка миллиардами вещей, созданных, чтобы пудриться, надевать и выбрасывать, и все эти дети, которых надо родить, чтобы мог продолжаться круговорот жизни, вечный возврат к одному и тому же, от перепихона к культу красоты, к культу продления молодости в старости, выглядеть на семнадцать в пятьдесят, как героини комиксов, как Мадонна, как любая шлюха, знающая свое шлюхино ремесло, хотя в тридцать лет уже сложно быть шлюхой, потому что груди уже ускользают от ласк, болтаются где-то, куда за ними никто не хочет лезть, не говоря об оплывающих формах и об отмирании клеток, что же тогда остается делать, кроме как удалиться от мира в кислородную камеру, не открывать глаз и не улыбаться, ждать появления новой техники, новых методов лечения, чуда, ждать, когда больше не придется ждать, чтобы выйти на свет вся в белом и продемонстрировать свою несокрушимую красоту телки, и уж не знаю, что потом, они жили счастливо и нарожали много детей, но, вообще-то, до этого я не дохожу, не раздумываю, что бывает с красотой в действии, куда она движется и к кому обращена, этого я не знаю, быть может, она наслаждается сама собой, принимает посетителей и превращает свою повседневность в некое творение, красота губ, прильнувших к чашке с кофе, и красота головы, склоненной над тарелкой, красота пальцев, поглаживающих ложечку, красота каждого жеста, всякий раз обретающего смысл существования, и, наконец, наполнение жизни этим смыслом, беспрестанно дробящимся в тысяче совершенно прекрасных жестов.
Когда я была маленькой, я была самой красивой, как и все маленькие девочки, разумеется, ведь у каждой развевается платьице, когда она прыгает через скакалку, я была совершенна в своем неведении того, что меня ожидает, да, именно в отрочестве что-то разладилось, по крайней мере мне так кажется, и в средней школе мои подружки оказались красивее меня, как те, так и другие, они так и не узнали, как я их за это ненавидела, потому что я всегда бунтовала молча, в своих фантазиях, в тех закоулках души, где можно быть одновременно мертвой и живой, тысячу раз убивать тех, кого любишь, а заодно и себя, воображая потрясение всей семьи, ну почему она покончила с собой, разве мы не делали для нее все, что могли, разве не давали ей все, и даже больше, и я тысячу раз воображала своих подруг с обезображенными лицами, видела, как они дурнеют с возрастом, как выпадают клочьями их поседевшие волосы и как им приходится ампутировать сгнившие, изъеденные раком груди, а культяшки потом прикрывать скрещенными руками, моя ненависть истребляла все, что пыталось расцвести вокруг, впрочем, я и себя изводила, голоданием, надо же мне было как-то выделиться, посмотрите, как я умираю, видите, как я люблю жизнь, и я даже бахвалилась своим отказом взрослеть, округляться в то время, когда моя мать все усыхает, когда уже не хочет вставать с постели, но если бы мои подружки остались мне верны, я бы никогда не пожелала их погибели, если бы они обожали меня до того, чтобы бросить все остальное, если бы последовали за мной, как апостолы за Иисусом Христом, оставив свои рыбацкие сети, с сердцем, полным признательности за свою избранность, я, быть может, сделала бы усилие, чтобы стать такой же, как они, пышнотелой и кудрявой, перешла бы на их сторону, но моя худоба помогала им улыбаться, откидывать голову назад, выпячивая грудь, и если большинству из них моя концлагерная красота была ни к чему, другие все же испытали мое влияние, захотели сбросить вес, разве маленькие ягодицы не красивее, не женственнее, разве не могли они воздержаться от шоколада больше двух дней, и вот когда эти некоторые начали худеть, я поняла, что пропала, что они меня погубят, поняла, что должна отправиться в город, потому что они вот-вот доберутся до меня там, где я хотела остаться в одиночестве, не надо забывать, что я голодала все это время, и вдруг узнаю, что напрасно, что ни к чему, кроме чувства голода, это не привело, а зачем тогда голодать, если все могут морить себя голодом, пока их не станут насильно кормить в больнице, пока сердце не остановится, вот тут-то я их и покинула, покинула свою деревню, чтобы обосноваться в городе, захотела работать и стала шлюхой, какая глупость, какая прекрасная логическая последовательность событий, от анорексии к проституции, всего один шаг, и надо же было такому случиться, что работаю я именно ртом, напихиваю в него все, что могу, наверстываю потерянное время, добираю килограммы и концы, только не думайте, что я выздоровела, нет, я по-прежнему голодаю, каждый день слежу за тем, что ем, хорошо ли то сочетается с этим, не оставить ли мне треть этой размазни на тарелке, не есть эту последнюю треть, чтобы подольше оставаться в своем девчоночьем теле, убожество телки, которой нравится накачивать губы силиконом, губы и груди, нравится иметь то, чего моя мать никогда не имела, губы и груди, а треть тарелки, помноженная на триста шестьдесят пять дней, составляет по меньшей мере сто двадцать несведенных тарелок, но это не все, потому что есть еще физические упражнения, гимнастический зал, тренировочный центр, где имеются специальные снаряды, нарочно придуманные для укрепления живота, ягодиц и бедер, на которых сосредоточено больше восьмидесяти процентов жировой массы, и я должна ходить туда три раза в неделю, по понедельникам, средам и пятницам, день на живот, другой на ягодицы и последний на бедра, и когда я переутомляюсь, меня часто тошнит в раздевалке, это мне доставляет удовольствие, оказаться больной перед другими, не знаю почему, наверное, потому что жалость порой лучше зависти, потому что перед женщинами я могу только унижаться, склоняться к их ногам, чтобы выпросить прощение, простите мои грехи, простите, что была любима, что убивала, лгала, ела, и если я могу своим молчанием бросать вызов клиентам и психоаналитику, если могу быть дерзкой и наглой перед мужчинами, то перед женщинами я личинка, вот почему у меня нет подруг, настоящих по крайней мере, вот почему лучше держать их на расстоянии, окружить себя мужчинами и забаррикадироваться, да, я ненавижу женщин, ненавижу с помощью средств, которыми располагаю, с помощью того уголка моей души, где я их убиваю, с помощью моего склоняющегося тела и рта, который просит у них прощения.
Я часто спрашиваю себя, что психоаналитик думает о моем случае, о моем блуде и о моем уродстве, о моей мании быть своей матерью, впрочем, я не уверена, что он думает об этом хоть что-нибудь, что тут можно думать кроме того, что обычно думают о культуристе, вцепившемся в свои гири, будто это ценнейшие сокровища, или о наркомане, рухнувшем в общественном туалете, перепачкав перегородки кровью из плохо выбранной, наспех проколотой вены, что тут можно чувствовать кроме жалости, которую испытываешь перед чужой низостью, перед жизнью, сведенной к одному-единственному жесту, безостановочно бьющему в одну и ту же стену, попадающему в одно и то же место, о жизни, где снова и снова воспроизводишь все ту же нездоровую ситуацию, и всякий раз приходишь к одному и тому же заключению, дескать, мужчины это то, а женщины се, клиенты и телки, он тогда пытается подтолкнуть меня куда-то еще, будто я в состоянии туда пойти, будто могу разглядеть, что кроется за тем, что меня так заботит, и что там не в порядке, моя речь вроде ширмы, надо уметь говорить о том, что умалчивается, из страха умереть одной в постели, в то время как то, ради чего умираешь, бегает по улицам, но скажите мне тогда, господин психоаналитик, что мое слово может изменить в этой истории, ничего и ни в чем, ибо то, что связывает вещи в моей голове, будет посильней самого блестящего исцеления за всю историю психоанализа, это еще вопрос доверия, мне никак не удается расслабиться с этим мужчиной, лица которого я не могу рассмотреть, мне не удается запомнить то, что он мне говорит, потому что это не имеет ничего общего с написанным в книгах, написанное всегда яснее сказанного, не так бредово, а главное, одни и те же слова можно читать и перечитывать сколько угодно, раз за разом, тогда почему он не делает записей, почему довольствуется моими собачьими жалобами, где я все валю в кучу как попало, а быть может, он вроде моего отца, импотент и любитель удовольствий, и что он знает о моей опасливости по отношению к нему, и об отвращении, которое вызывает желтизна его пальцев на ногах, которую я могу видеть с дивана, лежа на боку, чешуйки неподвижной ящерицы, чей тонкий розовый язык неожиданно высовывается изо рта, чтобы тотчас же туда втянуться, холодная ящерица с неподвижными глазами в черном ободке, что он думает об этом бесцеремонном внимании к его пальцам на ногах, заметным летом сквозь ремешки кожаных сандалий, эти пальцы глупо встревают между нами, между мной и его концом, надо бы запретить психоаналитикам носить сандалии, независимо от времени года, надо, чтобы о них можно было думать без их концов, без волосков и без запахов, нельзя больше терпеть тиранию их ног, сбивающих с мысли, или разводов, образованных пятнами пота у них под мышками, а главное, надо, чтобы моя история была записана его рукой, история болезни некой шлюхи, чтобы она была опубликована и прочитана множеством людей, вдали от моего бормотания и тесноты его кабинета.
Надо уметь говорить, чтобы пользоваться тем, о чем говоришь, вот он и пользуется тем, что я говорю, переделывая мои фразы с помощью других слов, так, если я хочу повеситься, то для того якобы, чтобы меня несли, чтобы больше не надо было ступать ногами по земле, чтобы отдаться собственной тяжести, как собака на поводке, как крошечный щенок, обмякший от доверия, позволяющий маме взять себя за шкирку, ну да, какое открытие, господин психоаналитик, я об этом не думала, теперь, когда я уловила эту связь, мне уже не хочется вешаться, а быть может, вы сами не прочь понести меня немного, раз уж держите этот поводок, чтобы подтащить меня к своим ногам, пока ваш член не всунется мне в рот, да, господин попугайчик, вы весьма точно очертили мотив обезличивания, которому подвергается каждая вещь в моем уме, отца я уподобляю своим клиентам, а клиентов отцу, мать уподобляю себе, а себя матери, ну да, верно, в конце концов я запутаюсь в этих зеркальных играх, где уже сама не знаю, кто я такая, потому что уподобляю себя другой, и уже не знаю, кто вы такой, потому что принимаю за другого, стало быть, страшит меня не то, что я останусь одна, а то, что не смогу этого сделать, слишком много людей вокруг изображает из себя других, и я не могу ничего от вас скрыть, мой дорогой месье, я бы предпочла лечь с вами, но предпочла бы также не говорить вам об этом, ну да, знаю, если я этого хочу, значит, вы как мой отец, в сущности, вы для меня и есть отец, а что до вашей жены, то мне на нее плевать, она наверняка старая и уродливая, как все женщины в ее возрасте, как моя мать, впрочем, я уверена, что у вас уже нет к ней желания, что вы листаете журналы и мастурбируете, глядя на фото голых девушек, которые засовывают себе палец в щель, и я уверена также, что вы ничуть не смущены этими признаниями, потому что всякого навидались, каждый день молодые больные влюбляются в своего психоаналитика, это составная часть обычного лечения, мне жаль, но не люблю употреблять термин пациентка, для обозначения склонных к самоубийству женщин, которые занимаются проституцией, я предпочитаю говорить, что они больные, так честнее, а также сильнее возбуждает, быть больной значит не иметь ничего общего со своей болезнью, можно позволить себе хныкать оттого, что ты так больна, и на законном основании превращаться в личинку, да, я думаю как моя мать, но я ведь вам уже говорила тысячу раз, я и есть моя мать, и если она личинка, то и я тоже, и вообще, к чему понимание, если оно всего лишь удостоверяет, что ты личинка, потому что вышла из чрева личинки, уж лучше меня сжечь заживо, чтобы покончить с этим удостоверением, повторяющимся на каждом сеансе, ах, ну да, я тут удостоверяю, что ем, сплю, думаю, как моя мать, а значит, я совершенно такая же, как она, я и мучаюсь как она, нельзя забывать об этом, быть как моя мать, значит быть полностью как она, вплоть до топтания мысли на одном месте, вплоть до жеста, которым подносишь чашку кофе к своим губам, вплоть до чувствительности зрачка, который расширяется на дневном свету и при битье головой о стены, вплоть до чувства вины за то, что оказалась там, где не надо было, и была любимой, да, вплоть до уродства и до того, что не удается высказать, вплоть до невозможности выносить саму себя и засыпать.
Так что я говорю обо всем и ни о чем, потому что по правилам я должна свободно ассоциировать все, что приходит в голову, а что такое свободно ассоциировать я не знаю, и никто не знает, потому что в такого рода лечении никто ничего и ни о чем не знает, так оно и предусмотрено, надо учиться долгие годы, чтобы прийти к тому, чтобы ничего не знать, так что я все решаю сама, сама говорю и сама же истолковываю, ставлю диагноз и назначаю лечение, только от меня зависит, быть истеричкой или маньячкой, меланхоличкой или чем-то совсем другим, впрочем, во мне слишком много всего этого, неопределенного, за недостатком опыта, как можно распознать болезнь, которую стараются не называть, и мне скажут, что так лучше, надо научиться жить в неопределенности того, что ты есть, а приговор могут приберечь под конец, удар гонга по окончании лечения и мой психоаналитик сможет рукоплескать себе, что так долго молчал о том, что знал с самого начала, а впрочем, что он знает на самом-то деле, что он может знать обо мне такого, чего я сама уже не знаю, не знаю, но если ходишь к психоаналитику, главное — научиться без него обходиться, вот высшая цель, но сама я не могу отказаться от того, чтобы меня держали за руку, и если однажды я от этого откажусь, ему останется только потирать себе пузо, заявляя, что сумел-таки убедить меня кое в чем, умереть как можно скорее, потому что отцы, в конце концов, всего лишь отцы, они не бросают своих жен ради старлеток, которые им в дочери годятся, он один из многих сумел бы сохранить свое место вплоть до последней встречи, вновь проигрывал бы рядом со мной мое горе, горе маленькой девочки, которую бросила мама, которая сидит за столом со своими детскими грезами, уткнувшись в тарелку, потому что не нашла опоры, он доказал бы, что такое большое разочарование может оживать снова и снова, бесконечное число раз, что не человечество заблуждается насчет того, чего стоят мужчины и женщины, но больные умы, как мой, рабские умишки лицемеров, не видящих себя из страха, что подохнут от этого, в общем, что не они, а я иду по жизни не в ту сторону, к постели моей матери, к ее сырому ведьминому подвалу.
Опять мне приходится говорить обо всем том, что я бросаю вам в лицо, но, лежа тут на кушетке, я по большей части молчу, сплю или делаю вид, будто сплю, потому что терпеть не могу говорить вслух, моим голосом крысы, попавшей в капкан, вести эту речь козявки, бегущей от дневного света в свой темный уголок, и я терпеть не могу хныкать, в то время как хочу блистать, ну да, я еще здесь, и хочу быть красивой в том, что говорю, хочу высказать одним духом всю ярость того, что я думаю, большой злой волк преследует маленькую Красную Шапочку, а маленькая Красная Шапочка томится по преследующему ее волку, дано ли мне то, на что я не имела права, или же я не имею права на то, чего безумно желала, и что это такое, чего у меня было слишком много или слишком мало, тоже неизвестно, надо, видите ли, заново изобрести жизнь, чтобы узнать о ней что-нибудь, затем я предполагаю, что надо ударить себя по голове покрепче, чтобы в это поверить, потому что сама-то я в это не верю, не верю в то, что, как я думаю, имела или нет, и это в любом случае неважно, если результат один и тот же, в результате не думаешь ни о чем другом, кроме свинства мужчин, которые сливают свою сперму, как только появится свободная минутка, чтобы очистить себя от собственной мерзости, словно это некий подвиг, и я вас вызываю на спор: воздержитесь несколько дней и посмотрите, не задумаетесь ли вы, но этого не случится, никогда, не в наши дни, когда подкрашивают девчушек и когда надо оставаться восемнадцатилетней всю свою жизнь, когда щелки начинают ерзать от малейшего взгляда, даже в волшебных сказках, лучше и дальше облегчаться, как псы на водозаборные колонки или на любой мусор, на который можно задрать ногу, лучше и дальше смотреть эти американские глупости и просить добавки, всякий раз восхищаться одним и тем же фильмом, где меняется только телка, кукла, которая хочет удержать своего мужчину дома, ну почему тебя никогда нет, твоя карьера тебе важнее семьи, я так одинока и так нуждаюсь в тебе, я скучаю, потому что мне нечего делать, кроме как прихорашиваться для тебя, не ходи завоевывать мир или спасать человечество, останься здесь, возьми меня в моем новом белье, посмотри, как я желанна на этом экране, посмотри, как на меня стоит у мужчин в зале, посмотри, до чего я это, только это, бесконечно влекущая, бесконечно раздетая, и пока ты борешься, чтобы справедливость восторжествовала, я бегаю по модным магазинам и хирургам, потому что ни к чему тебе твое мужество, если я буду старая, и потом, молодость ведь требует столько времени, целую жизнь приходится увлажнять себе кожу и краситься, увеличивать груди и губы, и опять груди, потому что они оказались недостаточно велики, следить за обхватом талии и перекрашивать седые волосы в белокурые, покрывать загаром лицо, чтобы стереть морщины, покрывать загаром ноги, чтобы скрыть расширение вен, наконец, покрывать загаром всю себя, чтобы не были заметны следы, оставленные жизнью, чтобы жить вне времени и мира, жить замертво, как настоящая кукла в купальнике из иллюстрированного журнала, как Майкл Джексон, отгородившийся от всех своей белокожестью, и наконец умереть оттого, что так и не стала совершенно белой, совершенно белокурой.
Это верно, я злюсь, что не вхожу в список самых красивых женщин американского кино и что не умею отделять героев от их героизма, злюсь, что должна окапываться у психоаналитика, чтобы подогнать свои идеалы к своему же уродству, мучаюсь, что в своих грезах я красивее, чем в любом другом месте, злюсь, видя каждый день по телевизору то, от чего должна отказываться, но, вообще-то, наверно, не такая уж я уродина, скажете вы мне, если мужчины соглашаются платить, чтобы лечь со мной, это пока еще правда, все правда, я гораздо уродливее для самой себя, чем для других, а для некоторых я даже очень красива, вполне готова с этим согласиться, если вас это может порадовать, но не о том я говорю, я все время не о том говорю, и не мне вам это говорить, вынуждена повторять, раз не могу ткнуть пальцем, вот почему я постоянно возвращаюсь к своей матери, потому что она лучше, чем я, она знает, почему ее бросили, она лучше меня сумела бы определить свое уродство, которое одновременно и мое, но она опять начнет плакать, перекрывать отсутствие моего отца своим собачьим скулежом, своей личиночьей агонией, извиваясь оттого, что не может раскрыть крылья, да и в любом случае у нее нет крыльев, и никогда не было, она упала задолго до того, как смогла летать, пичужка, забытая на дне гнезда, застрявшая в своей скорлупе, раздавленная своими сильными младшими братьями, и как она только выжила, неизвестно, впрочем, недостаточно выжить, чтобы называть себя живой, надо уметь самостоятельно ходить, надо мочь время от времени вставать с постели, пусть даже только для того, чтобы скулить в другом месте, уйти умирать в лес, например, подальше от взглядов своей дочери, умереть, чтобы поверили, будто она хотела бежать от своего несчастья, перебраться на новое место, дать себе шанс не быть больше личинкой, покинуть свой замок Спящей красавицы и отправиться, таким образом, навстречу поцелую, который мог бы вернуть ей жизнь.
Но я забываю, что сейчас она старая и уродливая, никто не захочет ее целовать, даже слепые, потому что они умеют чувствовать вещи, и особенно такие вещи, старость и уродливость, они бы отвернулись от нее, как отворачиваются от всякой нечисти, в силу того самого инстинкта, который заставляет прикрывать рукой рот, он бы и голову закрыл руками, потому что мало не знаться с уродством, чтобы защитить себя от него, надо покончить и с его близостью, отправить его в цирки и гетто, в больницы и в лагеря, надо от него отмежеваться и не говорить о нем, а если говорить, то только в прошедшем времени, так что эти мужчины отвернулись бы от моей матери, в своей слепоте воображая себе женщину по ее запаху, они увидели бы ее в силу того, что имеют нос и уши, распознали бы по ее ведьминой поступи, по шелесту ее выпадающих седых волос, они бы спрятались от нее, моля Бога, чтобы она прошла мимо, а увидев, как они убегают, она бы пустилась вдогонку, преследовала их, пока они не забыли бы, что было прежде, запах цветов и пение птиц, она могла бы преследовать их, пока они не прозрели бы и не добрались бы до дома, откуда уже не захотят выходить, и наконец, она распласталась бы под их окнами, как киты на пляже, когда устают быть самыми большими морскими млекопитающими, она могла бы выцарапать себе там могилу, выкрикивая мое имя, протяжно воя по ночам, чтобы они стали глухи к любому другому звуку и не смогли обрести сон, чтобы они выбросились из окна, прося у нее прощения, прощения за то, что уклонялись от ее поцелуя до самой смерти, вынудив ее выбирать между своей жизнью и их, да, лучше бы она сумела переложить на них вину за свое несчастье, и чтобы они погибли, раз не захотели ее полюбить, и я говорю, что нельзя оставлять женщин наедине с их безобразием, дескать, пускай остаются в постели и не показываются детям, чтобы те вдруг не онемели или не состарились до срока, дескать, пускай держатся подальше от других и от их надежд на счастье, а надо, чтобы им уступили место или казнили без промедления, надо смотреть на них, приглашая улыбкой, даже если это вымученная улыбка, спешащая с этим покончить, а впрочем, почему это уродство удел одних только женщин, разве вы не замечали, что в сказках все мужчины горбуны или жабы, у них только и есть, что желание соблазнять женщин, которые никогда не бывают жабами или горбуньями, но всегда повелительно желанными и раскрасавицами, и уж они-то сумели бы узнать своего принца из тысячи, даже в горбуне, даже в жабе, эти симметричные, глядящиеся в зеркало женщины, свет мой зеркальце, скажи, кто самая красивая, глядящие на себя в восторге от своих пышных, распушенных ветром волос, от своей мускулистой груди героинь комиксов, которой они пользуются как броней, изъяны женщинам не прощаются, это любой скажет, тогда что с ними делать, если не отправлять к хирургам, чтобы те их подправили, пообещали самое красивое и самое большое, самое маленькое и самое белокурое, извлекли выгоду из их личиночьей возни с баночками кремов и гормонов, с туфлями, которые носятся исключительно в постели, с теми хрустальными башмачками, ради которых выстраиваются в очередь перед магазинами, думая о сумочке, которую надо будет прикупить, и о смене гардероба.
Быть может, моя мать не всегда была такой, ей, конечно, понадобилось время, чтобы так состариться, такой постельной старостью, годами терять память и обычные жесты, вставать, умываться, есть и любить, и я ребенком находила ее красивой, по крайней мере мне так кажется, уже не знаю, ее, лежащую на солнце в своем красном купальнике, я предпочитала своим теткам, которые говорили о своей груди и беспокоились о следах, которые оставят бретельки на их спинах, а она была худощава, кажется, совсем миниатюрная рядом со своими сестрами, и все втроем мило, по-сестрински, принимали солнечные ванны, чтобы подкоптить свою кожу Белых Женщин, уже воспламенявшуюся от эритематоза, уже тогда они пытались скрывать, что не были ни смуглыми, ни здоровыми, но на юношеских фотографиях хорошо видно, что моя мать миловидна, по крайней мере совсем не уродина, надо сказать, что на черно-белых снимках всегда выглядишь красивее, кожа становится светлее и глаже, красные пятна пропадают, и, кроме того, молодеешь, по крайней мере лет на десять, отдаляешься от того, что ты есть при свете дня, перед зеркалом рано поутру или же под неоном супермаркетов, приближаешься к нашим мечтам в этих серых полутонах, заключенным порой в рамку на ночном столике, так что моя мать может любоваться этой юностью из своей постели, и о чем же она думает, видя себя такой молодой и красивой, трудно сказать, может, она и забыла, что речь идет о ней, потому что стареет, а может, не хочет верить, что это она, из страха обнаружить, что уже такой молодой и красивой отец ее не любил, из страха, что придется перебирать, чего же ей не хватало, чтобы стать женщиной, достойной любви, обаяния и веселости, надежды и нежности, в общем, всего того, что таится за этим фото, улыбки, которая продолжается и после вспышки, уверенной походки, а главное, речи, потому что моя мать не говорит, и наверняка никогда не говорила, вот, быть может, чего ей не хватает больше всего, крыльев, чтобы взлететь, и голоса, чтобы говорить, чтобы высказываться иначе, нежели щелканьем пальцев, срывающих ногти, по которому хочется садануть бритвой, вот почему ее рот свелся к этой безгласной щели, и если бы каким-то чудом она вдруг заговорила, не подумайте, что это разбудило бы ее, не подумайте, что окна разлетелись бы вдребезги, а она села бы, выпрямившись, на постели, нет, ее речь не вынесла бы оказаться услышанной, она бы уцепилась за постель, потому что больше не за что, кроме юношеской фотографии, и даже, в конце концов, нет, потому что фотографии не отвечают, они только стареют, как люди, желтеют, как седые волосы, и скоро ее юность в рамке тоже пожелтеет, состарится до того, что потеряется даже мысль, что была у нее какая-то жизнь вне этой комнаты, вне этой постели, вне этого параллельного старения ее самой и ее фото, из которого невозможно вырваться.
А что думают мои клиенты обо всем этом, о моей матери и о своей жене, обо мне и о своей дочери, о том, что их жена умирает, а они трахают свою дочь, что вы сами-то думаете о том, что они думают, боюсь, совсем ничего, потому что им надо председательствовать на слишком многих совещаниях, вне которых они думают только о том, чтобы у них стояло, и когда они с грустным видом поверяют мне, что не хотели бы, чтобы их дочь занималась таким ремеслом, ни за что в жизни не захотели бы, чтобы она стала шлюхой, потому что тут нечем гордиться, могли бы они сказать, если бы не молчали всегда в этот момент, я бы так и выдрала им глаза и кости переломала, как могут мне переломать в любой момент, ну а я-то кто, как вы считаете, я дочь отца, такого же как все, тогда что вы делаете здесь, в этой комнате, брызжа мне спермой прямо в лицо, и при этом не хотите, чтобы с вашей дочерью поступали так же, и при этом гнусно разглагольствуете перед ней, как деловой человек, о рождественских каникулах на Кубе и о новых компьютерных программах, что делаете вы здесь, если боитесь, чтобы она не сосала подряд всем отцам со всего света, и кто вообще вам сказал, что она уже не шлюха, их ведь столько развелось, все более молодых и дешевых, кто вам сказал, что она не блудит с вашим отцом и вашими братьями, что не раздвигает ноги перед костюмами всех профессий и не выслушивает всякий раз все то же признание от этих отцов, которые не хотели бы, чтобы их дочь стала шлюхой, и как могла образоваться такая толпа шлюх вопреки общественному интересу, как ваши дочери могли открыть рот первому встречному, ну, они стали такими по дороге в школу, помните, задранная ветром ученическая юбочка с белыми трусиками под ней, они стали такими во взгляде, который бросали на них, и они такими останутся до конца, пока их не настигнет старость, пока не уложит в постель, где они смогут долго еще вспоминать о той юбочке, приподнятой ветром, о жизни, которую прожили, вихляя задом, но будьте поосторожнее, потому что они постареют внезапно, или почти, всего нескольких клиентов окажется достаточно, чтобы растянулись их драгоценные своей узостью щели и чтобы их коленопреклоненное изумление перед членом сменилось полным бесчувствием, и не подумайте, будто они невинные жертвы, они сами к этому стремились, впрочем, они только это и делают, пускают слюни, когда на них глазеют, точно так же, как и мужчины, которые на них смотрят, и скоро они перестанут краснеть, видя пары, целующиеся на общественных скамейках, потому что сами уже столько целовались, и они не пойдут больше в гости к бабушке, потому что собьются с пути, окажутся там, куда их позовут, раздетые в какой-нибудь комнате или на странице журнала, а потом однажды вы столкнетесь с ней лицом к лицу, и подумаете, Господи, этого не может быть, скажите, что я сплю, вы спросите себя, почему она, и почему я, и вы не поймете, не поймете, что нужны двое, чтобы играть в эту игру, один, чтобы постучать в дверь, и другая, чтобы открыть.
В толпе моих клиентов есть второй Майкл, который раньше был каким-нибудь Джеком, но наверняка хотел запутать следы, сменив имя, словно можно заставить себя забыть имя, словно шлюх интересуют имена, а в конце концов, может, он и сам его забыл, это позаимствованное имя, которое сам себе дал, может, просто уступил однажды своей прихоти, прежде чем объявиться перед моей дверью, потому что ему надоело цепляться за один-единственный слог, потому что хотел подвергнуть испытанию холодность, с какой я всегда перед ним держалась, и этот Майкл приходит неизменно одетый в черное, в шляпе и пальто, выдающих, что он еврей, и я его тайком окрестила вороном Субботы, окрестила так из-за его похоронного вида, из-за орлиного носа, а главное из-за пристального взгляда его маленьких пронзительных глазок, этот Майкл затаскивает свое иудейство шлюхам между ног, шлюхам нееврейкам, совсем не еврейкам, так что он должен остерегаться, как бы община не прознала, что вставать может и в обход законов Яхве, что интрижку можно искать повсюду, вплоть до лона молодых гоек, и поверьте, он меня чарует, мой раввин, чуть не каждый день являясь со своими полуседыми, заложенными за уши локонами и свисающими с сорочки длинными желтоватыми шнурками, такими тонкими тесемками в виде веревочек, которые служат не знаю для чего в его вероисповедании, о котором я тоже ничего или почти ничего не знаю, знаю только про круглые шапочки, прикрывающие плешь, и про кошерную кухню, про молитвы, которые выплакивают перед каменной стеной, и про обрезание, он меня чарует, потому что напоминает мне Моисея, человека из моего катехизиса и из Библии моего отца, напоминает Моисея с его длинной белой бородой старого мудреца, попирающего кожаными сандалиями песок пустыни и со всезнающим видом испытующего небо и землю, чтобы проложить себе там путь, стоящего с достоинством патриарха, отмеченного перстом Божьим, человек всех добродетелей, избранный, чтобы привести человечество в Землю обетованную, в эту комнату, где я поджидаю клиентов, в мою постель, где сходятся все народы, японцы и индийцы, где преклоняет колена множество мужчин, ука-зуя на меня своим членом, я тоже избрана, и даже больше, я то самое обетование на горизонте, по крайней мере пока беру в рот и отправляю их к их божеству, пока они приходят в себя и возвращаются к своей жизни с мыслью, что единственны и обласканы, что они на верном пути владеющих истиной, я думаю о Моисее, который храбро держался в ночь и в бурю, неся в простертых руках скрижали Завета, как новорожденного для жертвы, да, Майкл это Моисей, вокруг которого ярилась молния, словно ад готов был низвергнуться с небес, словно это проклятие падало, извиваясь, на головы людей, огромные белые вспышки, вырывающие из тьмы народ начала времен и идолов, народ Золотого тельца, возвышавшегося средь празднества, Моисей, отец всех отцов, вынужденный возлечь со своей служанкой, потому что его жена, говорят, была бесплодна, но что Моисей взял служанку, я не совсем уверена, может, это был Авраам или Ной, неважно, речь идет об одном из тех мужчин с длинной седой бородой, которые давным-давно предпочитали блудниц своим женам, которые почитали Бога в блуде, ну да, ведь было же имя у той служанки, ее звали Агарь, имя у нее было, но недостаточно иметь имя, чтобы оказаться на ее месте, недостаточно быть упомянутой в Библии, чтобы не быть блудницей, и если бы я была на месте той другой женщины, Сары, то, клянусь вам, убила бы их собственными руками, обоих, убила бы с яростью Красного моря и неопалимых купин, я бы это сделала еще до того, как они сблизились, еще до того, как старый ворон коснулся молодой блудницы, а затем обратилась бы к небесам, возопив, что я повешена, распята, что я умираю из-за измены, да что же ты за Бог такой, чтобы толкать мужчин в объятия их служанок и позволять служанкам становиться блудницами, и наоборот, если бы я была той служанкой, я бы умертвила себя, бросила бы вызов Богу, чтобы он поразил меня молнией, превратил в соляной столп, чтобы оградить человечество от этого преступления, чтобы История сложилась бы по-другому в другом месте, в жизни отцов и матерей, идущих рука об руку и знающих, что служанка следует позади, в жизни детей, которые знают, кто их родители и для чего служит служанка.
И каждый день одно и то же с этим вороном, каждый раз один и тот же сценарий, как и с большинством клиентов, впрочем, у них у каждого встает по-своему, каждый по-своему воображает себе серию быстрых движений и вздохов, приводящих к оргазму, сначала он снимает свое пальто, спрашивая меня, хочу ли я целоваться, хочу ли, чтобы мне полизали, и если хочу, то какие места, он просит показать ему, как широко я могу раздвинуть ноги, и сколько времени могу так оставаться, с раздвинутыми ногами, и я ему показываю, вот докуда, вас это устраивает, нет, надо раздвинуть еще чуть пошире, а потом прогнуться и откинуть голову назад и снять трусики, а потом могу ли я перевернуться на живот и повилять перед ним задом, задрав ягодицы повыше, сначала потихоньку, а потом все неистовее, не забывая стонать при каждом рывке, и тут я делаю все, что он меня просит, как можно лучше, обожаю трахаться на расстоянии, он в кресле, а я в постели, и мы оба возбуждаемся, видя, как возбуждается другой, мне нравится, что он мастурбирует, задавая свои вопросы, сначала через ткань брюк, а потом внутри, рука движется быстрыми суетливыми толчками, мне нравится, как он меня хочет, не дальше вытянутой руки, но не касаясь, хочет, чтобы повторялся жест, крик, он смотрит на меня, как смотрят фильм, блуждая глазами по экрану, своими черными глазами из-под густых белых бровей, от грудей к щели и обратно, и это было бы прекрасно, если бы он там и оставался, если бы не делал всякий раз эту глупость, не приближался бы, чтобы проникнуть в меня, придавливая мою особу своими семьюдесятью годами, ну раздвинь пошире ножки, моя милая, моя маленькая гоечка-крошечка, и я закрываю глаза от его дедовской одышки, а он ищет мои губы, ну нет, месье, вы же знаете, я не целуюсь, и никогда вас не поцелую, но, может, сделаешь это сегодня, сделаешь ради меня, я ведь прихожу сюда каждый день, я ведь хороший клиент, но, господин ворон, если я не хочу вас целовать, то как раз потому, что вы приходите каждый день, и если я вас поцелую сегодня, вам придется пообещать мне не приходить завтра, придется пообещать вообще никогда больше не приходить, и было бы хорошо, если бы он тут и кончил, пока мы торгуемся, мой поцелуй против его ухода, это было бы хорошо, если бы он не был таким упрямым, таким толстым, таким старым, но в этих бесполезных длиннотах вновь появляется Моисей на вершине горы, белые волосы развеваются по ветру, руки раскрыты, чтобы получить десять заповедей, народ-идолопоклонник и Земля обетованная, да, пока его губы прижимаются к моему лицу, меня сносит к Божьему гневу, к моему отцу, который и не подозревал, что однажды я стану шлюхой, что забью себе голову его историями и что на меня возляжет призрак Моисея, он и не подозревал, что однажды я буду ласкать себя, глядя, как ласкает себя какой-то раввин, и что бы он сделал, если бы узнал, понятия не имею, быть может, закрыл бы глаза, чтобы лучше усвоить эту мысль, чтобы лучше расслышать мучительное пророчество о своей земной жизни, откровение, что Моисей посещает шлюх, что Моисей трахает его любимую, его единственную дочурку, а потом мой отец задержался бы на его изображении в маленькой иллюстрированной Библии, которую сам мне подарил, и где Моисей держит на вытянутых руках каменные скрижали, писание небесное, за которыми видны молнии, мой отец задержался бы на его длинной седой бороде и на его взгляде, предвещающем конец света, и, разочарованный, что Бог замешан во все это, в шашни его дочери и раввина, швырнул бы книгу о стену, и десять его заповедей, разорвавшихся в вытянутых руках, рассыпались бы по полу моей комнаты.