К книге
ШлюхаГлава 5
83%
5

Пускай мой отец из кожи вон лезет, рассказывая, что человеку возможно познать и другую жизнь, хуже, чем его собственная, хуже, чем жизнь на этой земле, хуже, чем обыденность этого низкого, грубого мира, как он любит повторять, и при этом в его взгляде есть что-то такое, что привносит секс в грубые выражения, такие грубые, как встает или стоит, опростаться, присесть на карачки перед жизнью, ткнуться в нее носом, а то, что отец разглагольствует о своем аде из металла и огня, отнюдь не означает, что он высоко ценит жизнь, нет, он ее ненавидит за все, что она дарует в обход десяти заповедей и пророчеств, ненавидит ее даже в жевании пищи и в отвердении сосков от холодной воды, даже в этих маленьких чудесах — заснятых на видеопленку родах, и в пирамидах, построенных, чтобы сбить с пути того, кто отваживается в них проникнуть, в чехарде образующих кольца автотрасс, и в обглоданных гиенами скелетах антилоп на равнине, и потом, в любом случае ничто ничего не стоит в наши дни, потому что человек ко всему приложил руку, вот что он еще твердит, приложил свою грязную руку самодовольного и неблагодарного атеиста, который отстраняет Бога от своего открытия мира и ищет свои корни среди звезд или под линзой микроскопа, он ненавидит жизнь, как ненавидит мою мать, с мужеством паломника, который лелеет свою ношу и влачится, прихрамывая, из страны в страну, кто склоняется вперед из-за слишком большого горба, но заявляет, что нет надежды, кроме как в убожестве.

Но моему отцу нужна эта обуза, чтобы иметь лишний повод ненавидеть жизнь, чтобы иметь лишний шанс заслужить рай и войти туда героем, мучеником, видевшим хорошее только в том, что есть наихудшего, только в отказе жить с живыми и танцевать без мысли о дольнем мире, которую порождает вид голых ног, и он твердит, что, главное, нельзя отдаваться удовольствиям, никогда, надо уметь сохранять холодную голову, сохранять там, где таится зло, чтобы не потерять его из виду, надо увидеть, как оно приходит издалека, чтобы изобличить его, когда с ним столкнешься, вот, конечно, почему он должен подглядывать за телом своей дочери, выросшей слишком уж быстро, и листать порножурналы, чтобы обнаружить ее где-нибудь там голой с членом во рту, чтобы изобличить ее и возопить от возмущения, дескать, я так и знал, так и знал, куда катится этот мир, где отцы находят то, что ищут, и где дочери зазывают их взглядом, но куда катится тот, кто тратит все силы, выслеживая то, чего не должно быть, и вот почему он устраивает облаву на свою дочь, чтобы иметь наконец право обращаться с ней как со шлюхой. Конечно, было бы лучше, чтобы он меня изнасиловал, когда еще можно было, в те времена, когда я охотно садилась к нему на колени, телочка с белокурыми косичками, которые я тогда еще не расплела, в белых гольфах до колена и клетчатой юбочке, в лаковых туфельках и со всем прочим, неудержимый смех и ласки, да, было бы лучше, чтобы он меня изнасиловал в этот момент нежности между отцом и его дочуркой, чтобы убить меня сразу, наповал, и унести то, что осталось от моей матери, чтобы пойти до конца и покончить с тем, что вечно тянется, с намеками на то, что могло бы произойти, и угрозой, что это наконец произошло, в общем, чтобы покончить со всем этим, с жизнью и ее скукой, с охотой моего отца на шлюх и с вонью от трупа моей матери.

Правда, отец никогда меня не насиловал, когда я сидела на его коленях, вертясь круглой попкой на его члене, чтобы устроиться поудобнее, он меня не изнасиловал, но сделал хуже, он поднял меня к себе на плечи, чтобы показать свой взгляд на мир, свою точку зрения, которой нравится травить счастливых людей и топтать цветы по единственной причине, что те выросли в оранжерее, а не согласно божественной воле, там, где им предписала природа, точку зрения мужчины, который карает себя за то, что живет, он мне передал свою навязчивую идею о счастье и баюкал меня часами, втолковывая, что я не должна ни расти, ни взрослеть, что я должна навсегда остаться маленькой, чтобы он мог носить меня в кармане, повсюду, куда его призывает долг, в деловой поездке и в гостиничных номерах, на ежегодных собраниях и трапезах на берегу у воды, он мне все рассказал о том, какое это несчастье взрослеть, терять свой рост, рост ребенка, которого носят на плечах, потому что потом любить других можно только на расстоянии, а не на коленях, и, если хорошенько подумать, это он сделал из меня телку, вырастил этакую голубенькую крошечку среди больших белых грибов, среди огромных лесов, населенных феями и колдуньями, это он выбрал мне судьбу калеки, сидящей за столом со своими кремами и диетами, усадил в инвалидное кресло, ну да, я прекрасно знаю, что могу ходить, но только чтобы виснуть на шее мужчин и скакать из постели в постель, только чтобы вскарабкиваться на них, словно я все еще маленькая, словно хочу, чтобы меня видели с самой близи, и больше не касаться земли, болтать в воздухе моими лаковыми туфельками и позволять себя убаюкивать их историями, в которые я уже не верю, потому что слишком много их слышала, в любом случае это неважно, верю я в них или нет, потому что сегодня важно лишь оставаться маленькой как можно дольше, смешливой и робкой, оставаться там, пока мое дыхание полностью не синхронизируется с ритмом их рассказов, я сижу, обняв их руками за шею, закрыв глаза, сижу, положив голову им на грудь, ожидая, что они возьмут меня с собой и увезут далеко от того, чем я стала, — большой и старой, блеклой и грузной, годной для постели.

Да, было бы лучше, чтобы они взяли меня с собой и говорили, какая я маленькая, хоть прячь меня в чемодане и вози повсюду, куда только можно ступить ногой, в Бангладеш или Гренландию, на Марс или в затерянные города, но это не случится, это не может случиться, потому что мне плевать на этих мужчин, они нехорошие, они не мой психоаналитик, плевать на их готовность крутить меня на вытянутых руках и таскать в своем багаже на митинги и деловые обеды, по любому поводу, где они могли бы похвастаться мной перед своими коллегами, словно я породистая собака, шлюха года, и они это уже делают, впрочем, мне это не доставляет удовольствия, они перегибают палку, и мне это даже отвратительно, не знаю почему, не потому ли, что теперь я ничего другого не умею, кроме как подвергать сомнению все, что обращено ко мне, я умею только бросать вызов вещам, пока они не сломаются, чтобы затем убедиться в собственной правоте, веря в худшее, считая, что все это было лишь недоразумением, по крайней мере, что это было не для меня, а для какой-то другой, для рыженькой малышки с веснушчатым личиком, без целлюлита у основания ягодиц, в общем, чтобы как следует себя убедить, что ничто хорошее меня не ждет, или слишком мало, что психоаналитик спит, укрывшись за очками, хотела бы я посмотреть, как он нагнется за деньгами, которые я брошу на ковер с высокомерием человека, который должен платить за то, чего не получил, как иногда клиенты делают со мной, когда я не смогла изобразить оргазм и не смеялась в нужных местах, когда они рассказывали мне, как стали миллионерами, как спали с самыми знаменитыми актрисами и какие жизненные уроки из этого извлекли.

Потому-то наверняка я и стала морить себя голодом, когда была подростком, по крайней мере отчасти, из-за историй моего отца, из-за того, кого я не смогла поставить на место и все ждала, что он мне укажет мое, наверняка это из-за его историй, где он меня воображал в своем чемодане, и из-за его предостережения против опасности вырасти, потерять любовь стариков, потому что они терпеть не могут признавать в своих детях собственное убожество, и в двенадцать лет я уже стала чужой самой себе, этой зреющей плоти, которую, видимо, спутали с какой-то другой в яслях, как в истории о младенце, попавшем в чужую семью, о неожиданном появлении черной кожи или рыжих волос там, где этого не ждали, там, где это маловероятно, и в двенадцать лет я совсем запуталась в своих волшебных сказках и фантазиях об одинаковых близнецах, о сестрах-двойняшках, живущих одна ради другой, которые одинаково одеваются и перемигиваются под носом у людей в знак того, что не приемлют от мира ничего, что исходит не от них, и, если хорошенько подумать, я стала голодать в тот день, когда моя созревшая плоть покончила с моими косичками и лаковыми туфельками, с играми в классики и вечерними молитвами, впрочем, я все еще голодаю, хотя недуг переместился, перешел из одного зеркала в другое, от одной необходимости к другой, из тела, с которого надо сбросить вес, в тело, которое надо прикрывать бельем, и это тело, уже не детское, но и не совсем женское, по-прежнему не мое, и никогда им не будет, потому что его кто-то оставил себе, оно свернулось в клубочек на коленях моего отца, оно еще там, совсем маленькое, брыкается в его кармане или катается в кресле на колесиках по его деловым бумагам, впрочем, оно всегда было где-то в другом месте, вот почему я отдаю его кому угодно и даже тем, кому не угодно, я его таскаю повсюду, на велотренажер в гимнастический зал и под ультрафиолет в солярий, я с ним делаю все, что могу, в надежде вновь обрести его в журналах с рекламой купальников, красующихся во всех газетных киосках мира, и потом, мне надоело искать причину моих метаний туда-сюда между приступами тошноты и клиентами, между голоданием и блудом, надоело видеть логику в их совпадении, в общем, понимать, как же это я всегда делаю одну и ту же глупость, и потом, в любом случае вы никогда не увидите то, что вижу я, не узнаете, до какой степени невозможно выпутаться из сети, состоящей всего из одной точки, из единственной и глупой вещи, которая меня не касается, потому что сделана из того, что не произошло, и я никогда не смогу пойти дальше того места, где я сейчас, так что уж лучше потоптаться на нем еще немного, пока не разучусь двигаться, пока не кончатся силы, чтобы опускаться на колени по любому поводу, перед мужчиной или перед унитазом, это неважно, если я становлюсь меньше, пусть немного, если могу закрыть глаза на то, что в моем рту, или на то, что из него выходит.

Вот так моя жизнь и наполнилась пристальным вниманием к своему телу, в котором ничто от меня не ускользало, даже крохотный красный прыщик посреди спины, до которого я не могла дотянуться кончиком пальца, даже белокурый волос, затерявшийся в черной опушке на моем лобке, так я начала рассчитывать все, чем питалась, пока моя жизнь не свелась к одному яблоку, да и его мне не удается съесть как подобает, по крайней мере согласно списку принуждений, который я без конца удлиняю, навязываю себе, прекрасно сознавая, что никогда из этого не выберусь, что никто не может выбраться из вселенной, где мотивация является правилом, и в этом смысле мои дни превратились в нескончаемый прием пищи, где все должно идти строго по порядку, чтобы не начать есть слишком быстро, а потом не суметь остановиться вовремя, чтобы не связывать пищу с каким бы то ни было удовольствием, с обжорством моего отца, на которого я никогда не осмеливалась смотреть за столом, потому что исходившие из его рта звуки слишком напоминали пыхтенье перед оргазмом, и я сосредотачивалась на еде, чтобы не отвлекаться на то, что должна была делать, смеяться с подружками, болтать о парнях и купальниках, или же курить свой первый косяк на задах средней школы, я отчитывалась перед собой во всем, особенно в количествах, которые должны быть непарными, все до единого, наблюдала за формой и размером моего рта, оставившего след на яблоке, которое должно быть круглым и гладким, без наростов и бурых пятен под кожицей, а затем я должна была молча пережевывать каждый кусочек нечетное число раз, и надо было, конечно, чтобы каждый кусочек был совершенен, чтобы жевание и глотание были безупречны, не говоря уж о вкусе и о том, что я в этот момент думала, во время еды нельзя было думать о чем-то ужасном или отвратительном, не полагалось вспоминать биотуалеты на игровых площадках или мертвую кошку подо льдом, по которому я каталась на коньках, когда была маленькой, а главное, не допускалось, чтобы кусочки застревали между зубов или чтобы к аромату яблок примешивался какой-нибудь неприятный запах, их надо было съесть либо одно, либо три, либо пять, но ни в коем случае не два и не четыре, я должна была делать по тринадцать, пятнадцать или семнадцать жевательных движений, и вы мне не поверите, но надо было также подсчитывать время, которое я тратила на все эти операции, я считала минуты, число которых тоже должно было быть нечетным, тридцать три или тридцать пять минут, и это могло длиться часами, неделями, веками, сражение с каким-нибудь фруктом, который не должен был побуреть, пока я держу его в руках, нет, яблоку полагалось оставаться хрустящим и белым от начала и до конца, а поскольку невозможно целиком контролировать это яблоко, которое от меня всякий раз ускользало, стоило ослабить внимание, потому что я всегда сомневалась в точном количестве откушенных кусков или в качестве жевания или глотания, или насчет своих мыслей, или запахов, витающих вокруг в этот самый момент, то мне приходилось начинать все сызнова, ради полной уверенности, что это было три или тринадцать, или тридцать три раза, разумеется, неукоснительно выблевав все в совершенно белый и ничем не пахнущий унитаз, в несколько приемов, число которых тоже должно было быть нечетным, а почему всем этим числам полагалось быть нечетными в этой системе, способной свести с ума самого здорового человека, не могу сказать, хотя, если хорошенько подумать, потому, быть может, что я была единственным ребенком, ну, почти, потому что с моими родителями я составляла один или три, а мои родители никогда не составляли для меня два, потому что не целовались, не говорили между собой, или говорили, не глядя друг на друга, говорили, только чтобы уточнить час ужина, а в общем-то, даже об этом не говорили, потому что моей матери нечего было сказать о том, что решал мой отец, так что произносились только три слова, в восемнадцать часов или в девятнадцать часов, а сказать три слова не значит говорить, поэтому как бы я могла догадаться, что нужны двое, чтобы сделать ребенка, откуда могла знать, что они неспроста появились в моей жизни и даже раньше, чем я сама.

Потому-то наверняка я и не выношу, когда парочки целуются, и всякий раз отворачиваюсь, говоря себе, что нет, это долго не продлится, не может долго продлиться, а если я при этом плачу иногда, то потому, что понятие пары в моей голове не укладывается, я не могу представить себе мужчину и женщину, целующихся на скамейке в парке или на вокзале, вцепившись друг в друга, словно нет ничего важнее в жизни, кроме этого штампованного изображения влюбленных, любить по-настоящему значит забыть про все остальное, это значит плевать на свидетелей вокруг, которые ничего ведь и не просили, это значит смеяться вон над той женщиной, которая плачет оттого, что осталась в одиночестве, и просто умирает, когда ей поминутно приходится переходить с одной стороны улицы на другую, нет, пары не существуют, не могут существовать, потому что всегда найдется какая-нибудь шлюха, чтобы примешать свои к их поцелуям и засесть где-нибудь в голове у мужчин, чтобы возбуждать их, всегда найдется след помады на воротничке рубашки, небрежно брошенной в корзину для грязного белья, пары не существуют, я сама так решила, я не хочу этой логики «я твоя, а ты мой», не хочу, и я перейду на другую сторону улицы столько раз, сколько потребуется, отведу глаза, отвергая все, что творится на заднем сиденье машин, и, поверьте мне, я бы кулаками разбила зеркальце заднего вида еще до того, как смогла бы там что-то увидеть.

Однако мне довольно рано дали понять, что пары любят уединяться в спальне и спать в одной постели, что они делают вдвоем всякое такое, и ходят под ручку, по воскресеньям, после обеда, когда хорошая погода, а дети уложены, что вечером отправляются в кино посмотреть фильм, склонив голову на плечо друг другу, что они должны соприкасаться какой-нибудь частью тела, что бы ни делали, из страха, что их примут за брата с сестрой, или, того хуже, за отца с дочерью, и так они выставляют напоказ свою парность в ресторане, где играют ногами под столом, и в постели, где шумно занимаются любовью, где нарочно кричат, чтобы соседи слышали, до чего им хорошо, и чтобы могли представить себе эту картину, чтобы прижались ухом к стене и закопошились рукой в штанах, чуть распустив пояс, впрочем, мои родители тоже спали в одной постели, и это мне казалось потрясающим, потому что она занимала все место в спальне, правда, хоть они и спали вместе, но взяли за привычку оставлять между собой как можно больше пространства, один справа, другая слева, мать слева, а отец справа, это была нерушимая граница между ними, широкая, будто третий человек, как бы обозначавшая, что там должен находиться кто-то, кто может возникнуть в любой миг, чтобы потребовать то, что ему причитается, чтобы вновь занять свое место между моими родителями, чувствовалось, что это место священно, они могли занимать его лишь крепко заснув, лишь когда перестает сознаваться присутствие другого, а может, они и соединялись среди ночи, в каких-то миазмах своих сновидений, один касаясь коленом ноги другого, быть может, они так и лежали бок о бок, не зная об этом, но я сомневаюсь, они бы защищали интимность своего сна вплоть до его потери, и наверняка должны были подсматривать одним глазком или вдруг просыпаться от случайного соприкосновения, с бешено колотящимся сердцем из-за того, что оказались в опасности, из-за того, что увидели смерть вблизи, хотя знали, что она на другой стороне кровати, готовая напасть при малейшем ослаблении бдительности, а потом они должны были держаться начеку до самой зари, бесшумно сидя в постели, чтобы издалека увидеть приближение врага и бежать при первом же его поползновении, а что это там рука нашаривает под подушкой, и чего надо этой беспрестанно ворочающейся голове, но с годами им, быть может, уже и не надо было держаться настороже во время сна, потому что их перемещения подчинились необходимости, экономии драгоценной жизненной энергии, которая удерживает каждого на его стороне, даже если он спит в пустоте, или почти, лицом наружу и свесив руку с постели.

Итак, было между ними это место, открывавшее мне объятия, чтобы я заполнила его собой, и если я его занимала, то, быть может, для того, чтобы удостовериться, что нет между ними никакой связи помимо меня, потому что мне надо было стать для них тем, чем они не могли быть друг для друга, стало быть, вот оно, место для меня, думала я наверняка, как ребенок верит, что может повлиять на дождь и хорошую погоду, вот место для меня или для какого-то ночного гостя, для призрака моей сестры, и так я спала в постели моих родителей годами, обосновалась там, как только смогла ходить, и лет до десяти, быть может, занимала это лишнее место в их постели, потому что надо же было взять на себя все, что их разделяло, и, слыша из своей постельки в розовый горошек, как они ложатся, всегда около десяти часов вечера, я бесшумно входила в их спальню и ложилась, совсем маленькая, между ними, лицом к отцу или к матери, чаще всего к отцу, потому что моя мать терпеть не могла видеть меня рядом с собой и прогоняла, даже не словом, а скорее неким звуком, она шикала на меня, как шикают на кошек, чтобы они не забирались на стол или не играли с комнатными цветами, стиснув зубы и собираясь перейти к шлепкам, если те не послушаются, и она, конечно, не хотела, чтобы я спала с ними, но у отца было другое мнение, она же никому не мешает, лежит себе тихонько, говорил он, она станет стеной, которая мне нужна, чтобы защититься от тебя, молчал он при этом, и если бы моя мать уже не была личинкой, она могла бы настоять на своем и вытолкнуть меня ногами с постели на пол, плюя мне в лицо, как это делают самки, когда спорят из-за самца, могла бы одним ударом когтей сделать бесполезной эту предавшую ее юность, так привлекавшую моего отца, потому что он мог ее трогать, держать на руках и кружить за ноги, не остерегаясь мебели, которая могла бы оказаться на ее пути и размозжить ей череп, наверняка он так интересовался ею, потому что она его возбуждала, потому что у него вставало от тоненьких испуганных вскрикиваний той, которая еще не научилась остерегаться чужой силы, а надо бы, потому что однажды ее вполне могут швырнуть о стену или задушить большими пальцами, да, моя мать могла сделать немало, чтобы спровадить меня от себя, во имя сохранения образа пары, раз уж сами они парой не были, могла бы, но не сделала, не сделала, хотя должна была, должна была лишить меня возможности мешать и дать мне шанс стать нормальной, жить жизнью женщины, с мужчиной, с одним, а не с тысячей, с мужчиной, который не был бы моим отцом, не хватал бы меня за волосы, заставляя менять ритм, в котором я ему сосу, она могла бы и себе дать шанс — иметь какую-то жизнь и заниматься любовью в постели, еще не занятой другой, и, кто знает, может, и я не стала бы шлюхой, но как тут проверишь, хотя, в любом случае мой отец не прикасался бы к ней, даже если бы меня там не было, даже если бы все женщины мира вдруг умерли, оставив мою мать владычествовать над желанием мужчин, я это знаю, потому что место было свободно задолго до того, как я его заняла, вот в чем драма, то, что меня убивает, поджидало меня задолго до того, как я родилась, и, видите ли, слишком поздно объяснять, что было, чего не было, слишком поздно, чтобы дать обратный ход моим размышлениям, связывающим меня с этими клиентами, которые хотят отыметь меня в задницу, потому что не могут делать этого со своей женой, в общем, которые хотят делать со мной все, чего не делают со своей женой, впрочем, я не хочу с самого начала испробовать все то, на что моя мать не имела права, эти позывы к анальному сексу, которых у моего отца к ней не было.

И потом, у кого я, собственно, должна просить прощения, тоже не знаю, у моей матери, быть может, но не уверена, как бы я добилась прощения за то, что оставила пустоту в ее чреве, которая с тех пор так и не заполнилась, и за то, что отняла у нее внимание мужчин, как могла бы я добиться прощения за то, что получила все, что она потеряла, свежее, без изъянов тело и мужчину, чтобы рассматривать это тело во всех подробностях, прикидывать его вес и заставлять летать над постелью, играя в самолет, покачивая меня, маленького ангелочка с выгнутой спинкой, на подошвах своих ног и изображая гул мотора, врум, врум, вперед-назад, вправо-влево, крепко держа в своих руках мои, совсем маленькие ручки, которые он называл лапочками, потому что в этом возрасте они еще не были настоящими руками, впрочем, ничто еще не было настоящим в этом теле, которому суждено было однажды лишиться своей свежести из-за красных пятен и укусов клиентов, спешащих кончить, еще нечего было выпячивать, потому что у меня еще не было ни запаха, ни непристойных форм зрелой женщины, я не знала ни пота, ни гормонов, ни месячных, в общем, той переполненности, которая прет отовсюду и придает лицу потасканный вид, делает фигуру неопределенной и расплывшейся, нет, ничего такого я не знала, и как могла бы я добиться прощения за то, что не была на стороне моей матери, ее постели, ее мертвого материнского убожества, и не была отшлепана за это, мне бы надо было бесшумно спрятаться под кроватью, предоставив моим родителям наверху полную свободу игнорировать друг друга, мне бы надо было с самого начала перестать быть ребенком и связать себя с этой женщиной, лишенной того, что во всю ширь показывают на календарях, заляпанных маслом и захватанных руками автомехаников, мне бы надо было поклясться ей в верности, поклясться головой всех женщин, преданных своими дочерьми, и надеть траур по тому, что имела когда-то, по бритому лобку неутомимой куклы, по твердокаменным грудям и рту, навеки открытому на всех отцов земли, и на этого отца, на моего, который еще и сегодня разглядывает меня, который по-прежнему, как ни в чем не бывало, высматривает сквозь ткань одежды очертания моих сосков, и, может, был бы не прочь, чтобы я подарила ему дочку, чтобы и она у него полетала над кроватью, протягивая к нему свои лапочки, этого отца, который сам наверняка был бы не прочь подарить мне дочку, чтобы я могла прогнать ее и позволить ему снова начать эту игру, еще на десять поколений, пока мы все не поубиваем друг друга оттого, что не узнали, и потом, в любом случае ни к чему становиться на колени перед моей матерью или кем бы то ни было, потому что прощать-то нечего, вот самое грустное, я сама всего этого хотела, и отца, и мать, нечего прощать, потому что жизнь так устроена, остальное лишь трусость и ревность, так что лучше уж рассказывать себе о жизни парочек, какие видишь в кино, голова одного на плече у другого, лучше набивать себе голову сценариями о торжествах и почестях и закрывать глаза на текущую жизнь, на жизнь соседей, которые трахаются, наслаждаясь оттого, что их слышат, и их детей, на цыпочках входящих в спальню.

И когда время от времени я спала в своей телочьей кроватке, в окружении кукол, открывавших и закрывавших глаза в зависимости от того, сидели они или лежали, моих кукол-страшилок, как я их называла, Мими или Мики-Страшилки, которые мешали мне спать, потому что я думала, что они меня укусят, как только я повернусь к ним спиной, как только закрою глаза, я боялась их стеклянных глаз и косичек до щиколоток, розового платьица и белого фартучка, и белых носочков в маленьких черных туфельках, и когда по неизвестной мне причине отец не хотел, чтобы я спала с ними, я в середке, а они по бокам, я ложилась спать в коридоре, поближе к их спальне, и оттуда могла слышать мать, слышала ее голос, сводивший меня с ума, потому что я не привыкла слышать его ни при каких других обстоятельствах, потому что этот голос, который я никогда иначе и не слышала, обращался не ко мне, уж точно не ко мне, ну да, они трахались, сейчас я это знаю, а должна была бы знать тогда, сходя с ума, должна была понять это и уйти из дома навсегда, положив в узелок грушу и яблоко, уйти с моими косичками, падавшими мне на спину, и в цветастой жакетке, волочившейся по земле, должна была спалить дом, чтобы покончить с тем, что мне не удавалось себе представить, я хочу сказать, понять, что я тут ни при чем, что это меня не касалось, и, думаю, я это знала в любом случае, знала, что то, чем они занимались, меня не касалось, что они меня в этот момент забывали до того, что аж стонали от удовольствия, и знаете, даже сегодня, по крайней мере иногда, я просыпаюсь по ночам от звука голоса, слышу голос женщины, которая смеется, что меня там нет и что это меня не касается, слышу также, как она кончает, и это сводит меня с ума, и если я теряю от этого голову, то потому, что ничего тут не могу поделать, или очень мало, только встать с постели и все зажечь, весь свет и телевизор, и ходить по квартире из угла в угол, словно я хочу найти кого-то, женщину, спрятавшуюся в шкафу, чтобы свести меня с ума, чтобы кричать по ночам, как сова, я больна, оттого что до сих пор все еще лежу в коридоре, прижавшись ухом к двери в спальню моих родителей.

И почему голоса, которые я слышу, всегда женские, наверняка потому, что мужчинам незачем устраивать представление, только женщины хотят разбудить соседей своими криками, хотят раздразнить их своей способностью озвучить то, что с ними делают, слушайте, как я умею кончать, слушайте, только я так умею кричать, я тут единственная, кто умеет распалить мужчину, а если не единственная, то все же самая сильная, самая соблазнительная, вам только надо напрячь слух, чтобы в этом убедиться, только тихонько потянуться ко мне навстречу, вам надо только вообразить себя волком, чтобы я стала Красной Шапочкой, маленькой блондиночкой в большом капюшоне, совсем голенькой под красным плащом, губы ярко накрашены и косички вразлет от каждого толчка, глаза закачены, рот приоткрыт, спина выгнута, ягодицы задраны повыше, подставлены по-собачьи, белые трусики разорваны на щели, которая взывает о помощи, помогите, пусть кто-нибудь меня услышит и найдет, пусть кто-нибудь узнает, что я здесь, принимаю удары сзади, в то время как моя бабушка заждалась своих горшочков с маслицем, пусть сгрудятся вокруг меня, как гиены вокруг остатков львиного пиршества, и пусть получше следят, чтобы то, чего делать нельзя, каждый день случалось в лесу, это и случается, когда дети целиком поглощены своими игрушками, когда беззаботно резвятся, не замечая того, что таится в кустах, того, что шпионит за ними из-за дерева, да, пусть глядят хорошенько, потому что ничего другого не остается, а если остается, то слишком мало, кроме как самому пожелать сделаться волком, чтобы в свою очередь преследовать маленьких девочек, краснеющих при мысли о том, как неприлично показывать свои трусики, о том, что надо бы поосторожнее с такой короткой юбочкой, надетой по недосмотру, можно только распаляться, говоря себе, что так оно и есть, что это жизнь, вы же видите, из этого не выйти, не можешь из этого выйти, не можешь ничего поделать с тем, что случается столь обыденно за твоим домом, за дверью и у соседей, это бывает, как говорится, это движет миром, это старые штучки древнейшего в мире ремесла, которые мне трудно назвать, потому что они повторяются всюду, куда ни бросишь взгляд, в уроках грамматики, которые учишь наизусть, чтобы тебя любили преподаватели, и в яблоках, протертых о рукав рубашки, которые кладешь на их письменный стол, и за занавесями, которые не задергиваешь в надежде быть увиденной в подзорную трубу, и в желтоватых разводах на простынях, в которых угадываешь некую историю, они все равно происходят, что бы ни делали и что бы ни говорили, да и в любом случае ничего тут не поделаешь, и это я уже говорила, от этого можно лишь получать удовольствие или плакать, можно лишь делать это самим, говоря о детях, что в них вся наша радость, что они зеница нашего ока и что надо суметь научить их жизни, из страха, что этим займется кто-то другой.

Вот почему женщины кричат в порнофильмах, вот почему клиенты меня просят кричать, стонать, когда проводят языком по моей щели, и им даже не надо меня об этом просить, потому что это само собой разумеется, надо кричать, иначе все стопорится, останавливается их туда-сюда, потому что они не получают удовольствия, да что с тобой такое, почему не кричишь, почему не кончаешь, понятия не имею, а впрочем, что вы знаете о моем наслаждении, ничегошеньки вы о нем не знаете, не знаете, что я могу наслаждаться молча или кричать без наслаждения, не знаете, что как раз женщинам-то женщины и лгут, да и вообще это неважно, знают мужчины или нет, верят или нет, а важно только это женское паскудство — растекаться оттого, что они единственные, кого слышно, единственные, кто умеет пускать своим голосом пыль в глаза, важна эта их привычка целовать другую женщину, показывая, кто из них двоих красивее, всегда, это в их природе, держать других женщин на расстоянии и привлекать к себе мужчин, приоткрывать дверь спальни, чтобы нельзя было войти, но только смотреть, оставлять щель между шторами, чтобы видно было, как они оголяются, и чтобы только им это было позволено, но мама, почему я не могу видеть папу голеньким, и почему он может тебя видеть голенькой, вот вопросы, на которые я никогда не получала ответа, вообще-то мне, наверное, отвечали, дескать, не положено, дескать, они мои папа и мама, а папы и мамы вполне могут видеть друг друга голенькими, если пожелают, но не дети, потому что дети слишком маленькие, а глазки у них слишком большие, в общем, мне, конечно, говорили что-то в этом роде, но этого было недостаточно, или я этого не хотела, я хочу сказать, такого ответа, вот почему я веду сама с собою вслух эти речи, которые топчутся вокруг одной и той же проблемы, всегда, которые без конца рассказывают трагедию нагих мужчины и женщины в постели, а впрочем, ответы ни к чему, если не задаешь себе правильных вопросов, это я тоже уже говорила, мне бы надо было у них спросить, почему сама-то я там оказалась, в их постели, и смотрела, как они видят друг друга нагишом, почему должна была слышать из-за двери, как они там шепчутся, что наконец-то остались одни, одни во всем мире, чтобы пошептаться между собой, и этот шепот означал для меня, что они хотели быть услышанными не будучи понятыми, вот почему я просыпаюсь по ночам от звука голоса — чтобы ни слова не упустить из сказанного в мое отсутствие, чтобы уловить наконец, что же привязывает их к жизни, пока они думают, будто я где-то в другом месте.

И если хорошенько подумать, то, что они шептались между собой, будто им приятно оставаться наедине, вовсе не означало, что они любили друг друга по-настоящему, я думаю, что они вообще никогда не шептались о чем бы то ни было, ни о чем не шушукались в прилегавшей к их спальне ванной комнате, отделанной розовой плиткой, куда мне входить запрещалось, потому что она была только для них, я их слышала однажды вечером из их постели, плача под одеялом, и, если подумать, моя мать, наверное, просила моего отца передать ей мыло, а отец, наверное, ответил, что оно кончилось, что ей надо было его купить, ей ведь все равно больше нечего делать, и так они, должно быть, тихонько попрекали друг друга в неспособности делать что-либо, должно быть, сваливали друг на друга свои промахи, переругивались приглушенными голосами, вместо того чтобы намыливаться по очереди или намыливать друг друга, сначала спину, потом грудь, внутреннюю часть бедер, затем половой орган, должно быть, они делали все, что можно, только не говорили друг другу о любви, потому что не верю я в это, не хочу, и даже если бы они расчувствовались, оттого что были в ванной голышом и намыливали друг друга, даже если бы щекотали друг другу соски кончиком языка, они смогли бы делать это, лишь закрыв глаза и воображая себе кого-то другого, лишь представляя себе некий параллельный мир, где они бы не были мужем и женой, им пришлось бы закрыть глаза на другое место и другую историю, на другое имя и другое тело, им пришлось бы разойтись по углам и мастурбировать на баночки с кремом, делая вид, будто моются, нет, они могли бы это делать, только отогнав от себя то, чему так и не удалось зародиться между ними, сообщничество тех, кто умеет смеяться над недостатками другого, кого волнуют вяло стоящие члены и отвислые груди, так что это мне надо было слышать их голоса там, где они не говорили друг с другом, надо было верить, что они лицом друг к другу, когда они поворачивались друг к другу спиной и торопились покончить со своим туалетом, надо, потому что я должна была понять, почему пла́чу одна в их постели, рассказывая себе истории о бедняжках и сиротках, почему сижу, зажав голову меж колен и убаюкивая себя, раскачиваясь вперед-назад, вправо-влево, стуча по матрацу ногами, как это делают безумные, когда им надоедает, что им некуда спешить, когда у них так много дней впереди, что им кажется, будто они разучились жить, и с тех пор я всегда вздрагиваю, оказавшись перед теми, кто любит друг друга, перед их комедией взаимной любви на парковой скамье, и мне всегда хватит коленей, кулаков и ног, чтобы защититься от чужого несчастья, слишком уж много пространства между ними, чтобы я туда не затесалась, слишком много тишины, чтобы я могла заснуть, слишком много спины, чтобы мне удалось поверить, будто это и есть жизнь, долгий монолог ног, стучащих по тому, что не было сделано.

И именно так, с головой, зажатой меж колен, я любила всех мужчин моей жизни, люблю моего психоаналитика, который не замечает, как ерзает мое тело на кушетке, когда мне становится тошно твердить о своей превращающейся в личинку матери и об ищущем удовольствий отце, когда мне хочется встать, чтобы показать ему, что я не только голос, и что один-единственный удар ногтями может сказать об этом столько же, сколько десять лет болтовни о том, что кроется за словами, что оставленные ими следы будут под стать ярости ребенка, требующего материнскую грудь, впрочем, кто знает, не спит ли он, уткнувшись головой в ладони и видя меня во сне, нагишом в ванной, кто знает, не мастурбирует ли он в тишине, чтобы придать немного жизни моим рассказам, вот чего я никогда не узнаю, вот чего не имею права слышать, а что бы произошло, если бы я это узнала, что стало бы, если бы я его застукала с рукой, запущенной в брюки, и взяла бы его член в свой рот, сколько бы времени осталось нам жить, если бы я стала его перекатывать снизу вверх и справа налево, сколько времени до оргазма, до конца света, до разящей молнии, ну, этого я тоже не знаю, и, быть может, лучше бы уж это случилось наконец, быть может, я и умираю оттого, что ничего не происходит, и нам надо переиграть сцену с моими родителями в ванной, сделать наконец жесты там, где только мои слезы, быть может, было бы лучше повернуться лицом друг к другу и заговорить о любви, обхватить друг друга, стоя в воде, и щекотать все, что подвернется под руку, было бы лучше, чтобы мы хоть на одно мгновение стали клиентом и шлюхой, на время одного сеанса, тот, кто платит, и та, что отдается, надо бы нам поменяться ролями в тот самый миг, когда он закроет свои книги и станет мужчиной в моих объятиях, но этого не случится, в последний раз не случится, это не может случиться, потому что такое никогда не происходит, когда речь идет обо мне, когда требуют чего-то от жизни, стоя на краю смерти.

Предыдущая главаГлава 5 из 6Следующая глава