К книге
О евреях и словахГлава 1. Преемственность
45%
Глава 1. Преемственность
5

Тридцатью двумя тайными и чудесными путями мудрости начертал Господь Свое имя: Бог воинств Израилевых, вечный Бог, милостивый и великодушный, возвышенный, обитающий в горних высях, населяющий Собою вечность. Он сотворил эту Вселенную тремя сефарим [исчислениями]: числом, письмом и речью. Десять цифр, по числу сефирот, и двадцать две буквы — вот основа всех вещей.

Еврейская культурная преемственность всегда основывалась на сказанных и написанных словах, на вечно растущем снежном коме толкований, споров и разногласий, на уникальной связи между людьми: беседе между представителями двух или трех поколений в синагоге, в школе и особенно дома.

Наша родословная — не столько родо−, сколько −словная. В определенном смысле Авраам и Сара, рабан Йоханан, Гликель из Гаммельна и авторы этой книги — ветви одного генеалогического древа. В последнее время эту генеалогию ставят под сомнение, говоря: никакой «еврейской нации» не существовало, пока ее не выдумали хитрые идеологи. Ну… мы не согласны. И вовсе не потому, что мы националисты. Одна из целей этой книги — отследить наше происхождение, но есть и другая — объяснить, какое именно происхождение, на наш взгляд, стоит отслеживать.

Мы говорим не о камнях, племенах и хромосомах. Необязательно быть археологом, антропологом или генетиком, чтобы выявить и доказать существование «еврейского континуума». Необязательно быть религиозным евреем. Необязательно быть евреем вообще. Или антисемитом, если уж на то пошло. Нужно всего лишь быть читателем.

В своем замечательном стихотворении «Евреи» ныне покойный израильский поэт Иегуда Амихай писал:

Евреи — не исторический народ

и даже не археологический, евреи —

геологический народ с разломами,

и обвалами, и пластами, и горячей лавой.

Их хронологию надо мерить

по другой шкале измерений.

«Геологический народ». Возможно, эта необыкновенная метафора в полной мере относится вовсе не только к евреям. Но для нас она становится ключевой, когда мы рассматриваем еврейскую связь поколений как — прежде всего — текстовую. «Историческая», этническая, генетическая принадлежность к нации связана с разломами и стихийными бедствиями. Это пейзаж геологической катастрофы. Можем ли мы утверждать, что являемся прямыми потомками, например, галилейских евреев эпохи Римской империи? Вряд ли. Возможно, в наших жилах течет немалая доля крови выкрестов и врагов, пресловутых хазар и казаков. С другой стороны, современные ученые говорят, что некоторые гены сопровождают нас уже довольно долгое время.

Все это очень интересно. Но не имеет никакого отношения к нашей теме.

Генеалогия у нас есть. Рассчитать нашу хронологию, рассказать нашу историю — возможно. Просто «другая шкала измерений» состоит из слов. И именно об этом наша книга.

Для начала хотелось бы объяснить, к какому виду евреев относимся мы сами. Оба мы — светские израильтяне. Такое самоопределение несет в себе сразу несколько смыслов. Во-первых, мы не верим в Бога. Во-вторых, наш родной язык — иврит. В-третьих, в основе нашего еврейского самосознания лежит не вера. Всю жизнь мы читали и читаем еврейские книги, как на иврите, так и на других языках; эти тексты — наши окна в культурное и интеллектуальное пространство. Однако в нас нет ни капли религиозности. В-четвертых, среда, в которой мы сейчас живем, а именно светская, идущая в ногу со временем часть израильского общества, чем дальше, тем больше воспринимает библейские цитаты, отсылки к Талмуду или даже просто интерес к еврейскому прошлому как признак политической ангажированности: в лучшем случае атавизм, в худшем — национализм и триумфализм. Этот характерный для либерального общества отход от большинства еврейских ценностей имеет много причин, и некоторые из них понятны; однако он ошибочен.

Что для израильских евреев значит быть светскими? Нечто большее, чем для других современных атеистов. Начиная с мыслителей XIX века, сторонников Хаскалы, и продолжая нынешними ивритоязычными авторами, еврейская светская культура дарит миру неуклонно пополняющуюся библиотеку и неуклонно растущее поле для творческой мысли. Вот краткое изложение одной из идей секуляризма — отрывок из эссе «Мужество быть светским» Изхара Смилянского, великого израильского писателя, известного под псевдонимом Самех Изхар:

…секуляризм — это не вседозволенность, не беззаконие; он не отрицает все традиционное наследие, не поворачивается спиной к культуре, ее влиянию, ее шедеврам; подобные обвинения — не более чем демагогия. Секуляризм — это иное понимание человека и мира: нерелигиозное понимание. Временами любой может ощутить потребность в поиске Бога. И неважно, какова природа этого поиска.

Готовых ответов нет. <…> А значит, нет и готовых поблажек, заранее упакованных и расфасованных. Даже в самих вопросах кроются ловушки: ты платишь свободой за покой. Имя Божье — покой. Но вот покой пропал, свобода растрачена — и что тогда?

Склонные к самоанализу светские люди ищут не покоя, а интеллектуального беспокойства и предпочитают вопросы ответам. Для неверующих евреев, к которым принадлежим и мы сами, Библия — это изумительное творение человеческого разума. Исключительно человеческого. Мы любим ее, и у нас к ней есть множество вопросов.

Некоторые современные археологи утверждают, что Царство Израильское времен Писания было ничтожным карликом в плане материальной культуры. Например, библейское изображение великих построек Соломона — более поздняя политическая выдумка. Другие ученые вообще ставят под сомнение какую-либо прямую преемственность между древним народом Израилевым и современными евреями. Вероятно, Амихай имел в виду именно это, когда писал, что мы «даже не археологический» народ. Но каждый из подобных научных подходов — независимо от того, правдивы ли факты, которыми он оперирует, — не имеет значения для читателей вроде нас. Нашей Библии не требуется ни божественное происхождение, ни материальное подтверждение, и наши притязания на Библию никак не связаны с набором хромосом.

Танах (Священное Писание) на языке оригинала, то есть древнеевреейском — книга изумительная.

Можем ли мы сказать, что «понимаем» ее от первого до последнего слога? Разумеется, нет. Даже знатоки современного иврита, вероятно, порой неправильно истолковывают исходные смыслы многих библейских слов, поскольку в нашем лексиконе их значение существенно отличается от того, которое они имели в древнееврейском. Возьмем, к примеру, изысканный образ из Псалмов: «на них гнездятся птицы, хасида брошам бейта». Для сегодняшнего израильтянина эти слова означают «аист строит дом на кипарисах». Кстати, такая конструкция заставляет задуматься о прекрасной хозяйственности древнееврейского языка, способного сложить из трех слов фразу, которая в переводе становится почти вдвое длиннее. И как мелодичны и поэтичны эти три слова! Все они — существительные, и каждое до краев наполнено смыслом. Но вернемся к нашей теме. Дело в том, что в нынешнем Израиле аисты не селятся на кипарисах. Да и вообще они очень редко гнездятся у нас, а когда тысячи аистов устраиваются здесь на ночлег по пути в Европу или в Африку, то, уж конечно, выбирают не кипарисы с их узкой и остроконечной, как игла, кроной.

Следовательно, мы что-то не так поняли: либо хасида — не «аист», либо брош — не «кипарис». Ну и неважно. Сама фраза чудесна, и мы знаем, что в ней говорится о дереве и птице, что этот стих — часть великого гимна Божьему творению, или, если хотите, красоте природы. Читая псалом 104 на языке оригинала, читатель найдет в нем богатую образность, сладостное чистое звучание, сравнимое с магией стихов Уолта Уитмена. Мы не знаем, дает ли псалом те же ощущения в переводе.

Библия пережила свой статус священного текста. Ее литературное великолепие не вмещается в рамки научного анализа и религиозного чтения. Она волнует и восхищает людей подобно великим литературным произведениям: иногда как Гомер, порой как Шекспир, а иногда и как Достоевский. Но на историю человечества Библия повлияла иначе, чем они. Даже если бы из других культовых книг тоже возникли религии, пока еще ни одно литературное произведение не сумело породить ни такого всеобъемлющего свода законов, ни столь убедительных правил общественной морали.

Кроме того, эта книга произвела на свет бесчисленное множество других книг. Как будто сама Библия повиновалась заповеди, которую она сама приписывает Богу: «плодитесь и размножайтесь». И даже если ученые и критики правы и древний Израиль не воздвигал дворцов и не видел чудес — его литературное наследие грандиозно, как дворец, и невероятно, как чудо (опять же, мы говорим об этом в светском смысле).

Но давайте говорить по справедливости. Нам есть что сказать о любимых нами еврейских особенностях, но эта книга ни в коем случае не воспевает сепаратизм или превосходство одного народа над другим. Еврейская культура никогда не была закрыта для внешних источников вдохновения. Даже отзываясь пренебрежительно о явлениях «посторонних» культур, она часто втайне одобряла их. Для нас Толстой — такой же великий столп мировой литературы, как и Агнон, а Томас Манн ни в чем не уступает Башевису Зингеру. Мы очень многое любим и чтим в «нееврейской» литературе и очень многого не одобряем в еврейских традициях. Священные книги — в том числе Библия — при всем их красноречии содержат множество идей, непостижимых для нас, и устанавливают правила, которым мы не намерены подчиняться. Ни одна из наших книг не застрахована от ошибок.

Мы хотим подробно рассмотреть еврейскую модель беседы между поколениями.

В древнееврейских текстах постоянно появляются две ключевые пары: родитель и ребенок, учитель и ученик. Они, пожалуй, даже важнее, чем пара «мужчина и женщина». Слово дор («поколение») десятки раз мелькает в Библии и Талмуде. Обе книги неустанно перечисляют представителей того или иного рода, начиная с отдаленного прошлого и устремляясь в отдаленное будущее. Огромное внимание уделяется основному звену цепи поколений: отцу и сыну. (Пожалуйста, не волнуйтесь насчет матерей и дочерей: они тоже появятся в книге.) На протяжении всей хроники, от Адама и Ноя до гибели Иудейского и Израильского царств, Библия высвечивает то одну, то другую историю отца и сына, большинство из которых имеют подробно расписанную родословную.

Это отнюдь не уникальный феномен. В основе многих — возможно, что и всех — культур лежит отцовско-сыновняя парадигма, сформировавшая их коллективную память, мифологию, общественную мораль и искусство. Многочисленные библейские драмы отцов и детей — общечеловеческие драмы, вечные сказания о любви и ненависти, верности и предательстве, сходстве и различии, наследовании и лишении наследства. Почти все общества чтят неписаный закон: передавать истории от поколения к поколению. Почти все культуры прославляют переход эстафетной палочки от старших к младшим, из рук в руки; это всегда было главной обязанностью человеческой памяти — семейной, племенной, а впоследствии народной.

Но в еврейском контексте этот неписаный общечеловеческий закон имеет свой нюанс. «Ни одна древняя цивилизация, — пишет Мордехай Каплан, — не сравнится с иудеями в активности, нацеленной на то, чтобы обучать молодежь и прививать ей обычаи и традиции своего народа». Справедливо ли такое обобщение? Этого мы не знаем и потому не можем судить. Однако нам известно, что еврейских мальчиков, и отнюдь не только богатых и знатных, знакомили с письменностью в чрезвычайно юном возрасте.

Вот одна из удивительных деталей еврейской истории, остававшаяся неизменной по меньшей мере со времен Мишны: каждый мальчик должен был ходить в школу с трех до тринадцати лет. Эта повинность лежала на всех детях мужского пола и их родителях; осуществляла, а часто и оплачивала учебу община. В школе, нередко состоявшей из одной маленькой комнаты, одного учителя и разновозрастной группы, мальчики изучали древнееврейский — язык, который не был для них родным и уже в талмудические времена не использовался для живого общения, — овладевая им на уровне, позволявшем читать и писать. Десятилетнее обучение было обязательным и не зависело от класса, происхождения и достатка семьи. Разумеется, некоторые мальчики выбывали прежде, чем достигали бар-мицвы, но неграмотными оставались очень немногие.

Секрет заключался в том, чтобы давать мальчикам как можно больше информации в самом раннем возрасте и благоразумно пичкать сладостями, чтобы дети жевали их, разучивая первые буквы алфавита. Другие культуры предоставляли матерям заботиться о сыновьях, пока те не становились достаточно взрослыми, чтобы тянуть плуг или махать мечом; евреи же прививали детям культуру повествования, как только те начинали понимать слова (в два года) и читать их (в солидном возрасте трех лет). Одним словом, обучать ребенка начинали, едва отняв от груди.

Еврейский нюанс проявлялся и в том, в каком сосуде древнее повествование преподносили юношеству. Еще на раннем этапе цивилизации мы начали опираться на письменные тексты. На книги. Великая история и заложенные в ней законы передавались из поколения в поколения на табличках, папирусе, пергаменте и бумаге. Сегодня, когда мы пишем эту книгу, один из авторов — та, которая историк, — проверяет все библиографические ссылки на своем iPad’e и не может удержаться, чтобы не поиграть с мыслью о том, что еврейский текст, и вообще текст как таковой, прошел полный цикл преображений, круг замкнулся: от глиняной таблички до планшета, от стилоса до стилуса.

Теперь мы переходим ко второй паре: наставник и ученик. Их неизбежно порождают все книжные культуры.

Кто был нашим первым Учителем и первым Учеником? В еврейской традиции учителем всех учителей считается Моисей; однако ни Аарон, ни Иисус Навин, впоследствии названные учениками Моисея, не ведут себя так, как подобает ученикам. И великими наставниками они тоже не становятся. Поэтому самой ранней парой «учитель — ученик» мы можем назвать первосвященника Илия и пророка Самуила. Обратите внимание: двое биологических сыновей Илия впали в грех, а его духовный сын достиг высот. В этом заключается горькая истина: дети могут стать для родителей огромным разочарованием, а вот хороший ученик, скорее всего, не подведет.

Послебиблейская религиозная литература держится на учителе и ученике, раве и талмиде. Эти отношения основаны на свободном выборе (Мишна, что характерно, говорит «избери себе рава») и поэтому в некоторых аспектах непохожи на отношения биологических отцов и детей. Хотя во многих других как раз похожи. Конечно, фигура учителя почти всегда вызывала благоговение; однако зачастую уважением пользовались и ученики. В Талмуде мнение мудрого юноши часто признают более верным, чем мнение его наставника. Знаменитые пары равов и талмидов, такие, как Гилель и Йоханан бен Закай, Акива и Меир, являют собой наглядный пример того, насколько истинны и глубоки такие отношения; в них перемешаны любовь, восхищение и вечный спор; так и должно быть. Несогласие (в пределах разумного) — вот в чем смысл подобных отношений. Хороший ученик — это тот, кто обоснованно критикует учителя, выдвигая более свежее и убедительное толкование.

Обычно ученик и рав не были парой, изолированной от общества. Ученики должны были впоследствии стать учителями, неся науку через многие поколения. Вот классическая цитата из Мишны: «И Моисей получил Тору на Синае, и передал ее Иегошуа [Иисусу Навину], а Иегошуа — старейшинам, а старейшины — пророкам, а пророки — Великому Собранию».

В этой цепочке, по словам Рахели Элиор, несправедливо обойдены вниманием священники и левиты. Именно они были первыми переписчиками и учителями Торы. Геологический разлом отделил их многолетнюю традицию от традиции мудрецов Второго Храма, которые утвердили письменный канон и запретили вносить в него изменения, в то же время пролагая новый путь — путь к Устной Торе. «Устная Тора» — это собирательный термин, обозначающий многочисленные раввинистические дискуссии, из которых в конце концов образовались Мишна и Талмуд. Вероятно, сами дискуссии начались вскоре после того, как на горе Синай Моисею была дана Письменная Тора, но документировать их начали, очевидно, только после утверждения библейского текста. Развилась новая модель беседы: на основе канонизированных книг начали возникать обсуждения в вольной форме, толкования и научные страсти. По прошествии нескольких веков эти разговоры тоже были записаны.

В бурную эпоху Второго Храма возникло напряжение между верными тексту жрецами и творческими, склонными к спорам мудрецами. Мудрецы, говорит Элиор, построили настоящую демократию в области споров и толкований; правда, там была своя иерархия, основанная на интеллектуальном превосходстве, но доступ в эту среду был открыт любому склонному к умственной деятельности еврейскому мужчине, независимо от происхождения и общественного положения.

Обратите внимание на необычную динамику процесса. То был не просто переход от устного к письменному; древние устные предания и песнопения превратились в древние письменные тексты, которые постепенно разрастались, проходили редактуру, а в конце концов были сакрализованы — и это действие положило начало эпохе творческих бесед, впоследствии записанных в виде книг. Еврейская культура достигла высочайшего уровня как в устном, так и в письменном виде. Но внутреннее напряжение между новаторским и неприкосновенным — с которыми отчасти совпадают устное и письменное — существует и поныне.

Так все это и продолжалось: от танаим, мудрецов Мишны, эстафетная палочка перешла к амораши, мудрецам-талмудистам, затем к постталмудическим савораим, потом к геоним, чей расцвет пришелся примерно на 700 г. новой эры, потом к ришоним, жившим в эпоху позднего Средневековья, а от них — к ученым начала Нового времени, ахароним; этот термин означает «последние». И действительно, в начале Нового времени еврейская ортодоксальная религиозно-философская мысль остановилась в своем развитии, будучи не в силах расширить дом, который стал ей тесен. Но представители неортодоксальной мысли поддерживали традицию своими способами, пролагая различные маршруты между Моисеем и современностью. Этот новый континуум, открыто и радостно взаимодействующий с нееврейским миром, полный внутренних противоречий, это собрание множества светочей, поднявших новую волну еврейской науки, включает в себя Мозеса Мендельсона (третьего великого Моисея после пророка и Маймонида), Ушера Гинцберга (более известного как Ахад ха-Ам), Гершома Шолема, Франца Розенцвейга, Мартина Бубера, Эммануэля Левинаса, Мордехая Каплана, Авраама-Иехошуа Хешеля и Иешаяху Лейбовича. Все они, по их собственному убеждению, принадлежат к великой цепи еврейской учености, которая началась — и на уровне мифа, и на уровне текстов — с Моисея, первого учителя, на горе Синай.

На некотором отдалении, уже не объявляя себя частью цепи, но имея где-то в глубинах биографии или премудрого учителя-раввина, или начитанную мать, или синагогальное песнопение, стоят Гейне и Фрейд, Маркс и братья Маркс[1], Эйнштейн и Арендт, Герман Коген и Деррида. Они названы здесь не просто потому, что были евреями по национальности — мы не стали бы заниматься самодовольным перечислением имен, — а потому, что в творчестве этих ученых и артистов чувствуется глубокое влияние сокровенного, книжного еврейства.

Есть и третья группа мыслителей. Современные «мятежные» евреи исторически произошли от тех, кто сознательно порвал с ортодоксальной раввинистической наукой, но она все же успела наложить на них свой отпечаток: Иисус, Иосиф Флавий, Спиноза. И так же как в случае с предыдущими двумя группами, здесь можно назвать еще много, много имен.

С исторической точки зрения — если таковая здесь уместна — содержащийся в Мишне обзор еврейской традиции небезупречен и полон пробелов. Немалая его часть окутана мифом. Мы не знаем, существовал ли Моисей на самом деле; Иисус Навин, как мы уже мельком упоминали, выглядит не великим исследователем Торы, а скорее мелким военачальником. Чем именно занимались старейшины? Что можно рассказать о Великом Собрании? Что происходило на раннем этапе вавилонского пленения?

Мы не знаем, и та наука, которой мы доверяем, не дает ответов; однако нам известно, что еще до первого тысячелетия до н. э. у жителей Израиля, говоривших на древнееврейском языке, уже было понятие некой народной общности, основанной на коллективной текстовой памяти. Это понятие — брит, что можно примерно перевести как «завет»; такой перевод передает идею верности евреев Богу (со времен Авраама) и Торе, Устной и Письменной (со времен Моисея). Брит Авраама ограничивался его семьей, Моисей же стоял во главе целого народа (на древнееврейском — ам), считавшего себя потомством двенадцати сыновей Иакова, который сменил имя на Израиль. Стало быть, сынами Израилевыми. Были ли Авраам и Моисей чистой выдумкой? Возможно. Но цепочка понятий и текстов тянется с того времени, как первые дети Израилевы начали употреблять термин брит. И в какой-то момент, не позднее третьего века до н. э., в еврейской культуре установилась письменная традиция, которая с тех пор не прерывалась.

Итак, начиная по меньшей мере с третьего века до н. э., когда евреи стали «геологическим народом с разломами, и обвалами, и пластами, и горячей лавой», их коллективная текстовая память перестала быть геологической; она уже не двигалась неровными скачками, не была затуманена мифами и догадками. Возникла библиотека. Она разрасталась. Сегодня мы храним ее у себя на полках и в ноутбуках.

Изначально танаим были разбиты по парам: пять поколений руководителей Синедриона, каждое состояло из двух человек, партнеров и оппонентов. Последняя, самая великая пара — Гилель и Шаммай; они были к тому же самыми стойкими интеллектуальными соперниками. Затем возникла Мишна, созданная шестью поколениями мудрецов, каждое из которых возглавлял прямой потомок самого Гилеля Старшего. Мишна насчитывает рекордное число совпадений между биологическими и интеллектуальными династиями. Действительно ли смиренный Гилель произвел на свет стольких выдающихся ученых — неважно. Он произвел их на свет в духовном смысле; вот это уже доказуемо, и этого достаточно.

Два Талмуда: Иерусалимский, с его шестью поколениями мудрецов, и Вавилонский — с восемью, опираются непосредственно на Мишну. Они обеспечивают передачу научной традиции (к тому времени уже зафиксированной в письменной форме) от поколения к поколению. Обе талмудические общины веками рождали как равов, так и талмидов, которые потом сами становились равами.

Обратите внимание на постоянную парность, которая и по сей день преобладает в традиционном еврейском учении. Раввинистическая наука любит работу в парах: либо это равные друг другу оппоненты (как Гилель и Шаммай), либо наставник с учеником. Иногда отец, учитель и оппонент — одно и то же лицо. Можете себе представить, сквозь какие психологические трудности приходится продираться ученику!

Это был очень мужской мир, почти лишенный женщин, аналитический, соревновательный, словесный, движимый энергией либидо. В нем шла жесткая интеллектуальная борьба. «Гилель Старший имел восемьдесят учеников; тридцать из них были достойны того, чтобы на них покоился Божественный Дух, как [на] учителе нашем Моисее, тридцать были достойны того, чтобы ради них остановилось солнце, [как оно остановилось ради] Иехошуа бен Нуна, [а оставшиеся] двадцать — средних способностей». Каморки, в которых проходила учеба, были, по словам их обитателей, почетнейшими помещениями. А раввинистическая наука была и остается уделом сильных духом.

Здесь, в отличие от афинской школы Сократа и некоторых современных учебных заведений, необязательно было происходить из богатой семьи, чтобы слушать наставления Учителя. Среди великих равов были и скромные ремесленники, и рабочие. Шаммай — строитель, Гилель — дровосек, рабби Йоханан — сапожник, рабби Ицхак Нафха и рабби Иехошуа — кузнецы, рабби Йосе — кожевник, Реш-Лакиш — садовый сторож, а рабби Нехемья — гончар. Сейчас этот список активно цитируют в Израиле, где бушуют публичные споры насчет распространенного в ультраортодоксальной среде пренебрежения к современному образованию и профессиональной подготовке.

Некоторая часть того, чем занимались танаим и амораим, неинтересна или чужда нам, однако надо отдать им должное: Мишна и Талмуд свидетельствуют о том, что задолго до возникновения европейских университетов существовали огромные иерархические сообщества, основанные на интеллектуальной деятельности.

Сама Мишна проявляет большой интерес к собственным научным источникам. Ее мудрецы задают прекрасные исторические вопросы: почему скрижали Моисеевы стали Устной Торой? Как Устная Тора снова стала Письменной? Почему ранний древнееврейский алфавит вышел из употребления, а вместо него приняли квадратное ассирийское письмо? Рабби Йосе думал, что через много лет после того, как Моисей дал народу Тору, Эзра ввел в обиход ассирийский шрифт, которым и стали записывать Тору. Другой мудрец предположил, что первоначальный свиток был уже написан квадратным ассирийским письмом, но мы утратили свой алфавит в наказание за грехи и заново обрели его только во времена Эзры.

Вероятно, это одна из самых ранних дискуссий в той отрасли науки, которую мы называем сейчас историей книги. Что показательно, даже танаим чувствовали, что некоторые пробелы в истории требуют пояснений. Они ощущали потребность заполнить эти пустоты стройной цепью научных свершений. Мы же, напротив, не поклонники теории о том, что ученая традиция была непрерывна, начиная с самого Моисея. Вполне возможно, что на заре еврейской истории случались периоды, когда образование было весьма скудным — в начале железного века, когда люди выживали только благодаря земледелию, а города возникали и гибли в вихре жестоких войн.

Но ведь Тора родом из того же самого железного века, однако она не признает и не оправдывает возможности вырастить сына несведущим в Писании. У нас нет исторических свидетельств того, что в Античности или Средневековье существовали неграмотные еврейские общины. Совершенно логично было бы предположить, что на протяжении более чем двух с половиной тысячелетий мудрецы и вправду тянули цепочку обучения, в которую большинство евреев могло с большим или меньшим успехом включаться благодаря чтению. Такое вот родство по линии книг.

В нашу постфрейдовскую эпоху пары «учитель — ученик» и «отец — сын», иногда совпадающие между собой и метафорически похожие, представляют огромный интерес. Посмотрите на их отношения в таком ключе: еврейская традиция позволяет ученику — и даже поощряет его — восставать против учителя, не соглашаться, доказывать неправоту наставника (в пределах разумного). В этом есть фрейдистский момент, довольно редкий в традиционных культурах. И в этом суть интеллектуального новаторства (в пределах разумного). Мы не знаем, смогли бы евреи самостоятельно дойти до современных концепций или нет, не получи они мощного толчка из внешнего, нееврейского мира. Но зато мы знаем, что евреи сумели преподать урок этому прогрессирующему миру, продемонстрировав ему такую форму образования, как Диспут, а также рассказав кое-что (об этом свидетельствуют Маркс, Фрейд и Эйнштейн) о мощном образе отца, бунте младшего поколения против старшего и переосмыслении старых истин.

Мы сказали «в пределах разумного», поскольку бунт имел свои ограничения. Нельзя было просто взять и отмести идею Бога, веры и Торы. Тот, кто поступал таким образом, становился изгоем. Даже если он был столь же блистательным и почитаемым, как Элиша бен Абуя, падший столп мишнаитской учености, перешедший к римлянам, — за вероотступничество имя грешника подлежало уничтожению. Но погодите: мудрость Элиши была слишком велика, чтобы стереть память о ней, поэтому его продолжали цитировать и он упоминается в Талмуде под именем «Ахер» — «Другой».

Так мы подошли к вопросу о нескольких ролях божества в многочисленных библейских и талмудических сюжетах. Даже неверующие не могут отрицать, что Бог имеет решающее значение во всех этих историях. Из Творца, единолично создавшего мир, Он превращается в могучего инициатора оперативных мер и перемен, хотя после появления Адама и Евы Он уже никогда не действует в одиночку. Люди всегда стоят за штурвалом истории вместе со Всевышним, а зачастую — и в Его отсутствие. В Библии, а еще больше в Талмуде Бог предстает Отцом, но не христианского типа. Он является родителем всех детей Израилевых; в своей женской ипостаси, шхине, обитающей в диаспоре, Он даже по-матерински лелеет их, но в то же время остается строгим и требовательным Учителем. Таким образом, история иудейского Бога — это история развивающейся концепции отцовства: от древнего, всеведущего, часто гневного Господа воинств до сегодняшнего сиротского вопля человека, теряющего веру, — вопля в пустоту безотцовщины.

Этим обусловлено наше решение писать о Всевышнем как о существе, имеющем пол, и притом мужской. Большинство израильтян даже не знает о нынешних тенденциях: убирать из литургий указания на пол Бога, делать Его двуполым, феминизировать. Наша собственная светская позиция берет свое начало от современного поколения скептиков, которые отказались (как мы увидим на примере Агнона) от Всевышнего как отеческого божества. Или же почувствовали, что Он отказался от них.

Когда рабби Меир призвал Элишу бен Абуя раскаяться, тот — сидя на лошади в шабат! — ответил, что слышал Божий глас, доносящийся «из-за завесы»: «Возвратитесь, дети-отступники [Иеремия 3:14] — все, кроме Ахера». Бог, Отец и Учитель, может простить многих блудных детей, но не Элишу, чье предательство так же огромно, как его прежнее понимание божественной истины. Поэтому Бог отверг сына, который был к Нему ближе всех, и оставил его томиться вовне, у дверей рая. И даже в ад Элиша не мог попасть, поскольку в свое время усердно изучал Тору.

К счастью, помимо отцовско-сыновней парадигмы отношений есть еще и братская. Как утверждает Вавилонский Талмуд, после смерти бен Абуи рабби Меир и рабби Йоханан как-то сумели переиграть ситуацию: перебравшись с листа 15 а на лист 15б талмудического трактата Хагига, вы обнаружите, что душа грешного мудреца Ахера наконец упокоилась с миром, предположительно в раю.

Многие споры проходили строго в рамках приличий, и письменные источники с гордостью пересказывают их. Иудаизм умеет сдерживать свой дух соперничества, не предаваясь ему без остатка — возможно, потому, что после каждого заседания мудрецы могли пойти домой, к жене, детям и горячему обеду. Разумеется, это было исключительно мужское интеллектуальное пространство, однако в нем не было места ни аскетизму, ни целибату.

Говоря о еврейских спорах, нельзя не упомянуть такое явление, как хуцпа[2]. Это слово происходит от талмудического понятия бейт дин хацуф, «наглый суд»: так называлась ситуация, при которой финансовый спор разрешают всего двое судей, хотя кворум, установленный мудрецами для таких случаев, — три человека. Что характерно, талмудисты разошлись во мнениях по поводу того, приемлемы ли решения наглого суда. Некоторые сказали, что приемлемы. Хуцпа может раздражать, но от нее никуда не денешься.

Талмуд воистину прекрасен, когда он с достоинством повествует о бурных разногласиях. В захватывающей истории о печи Ахная — как мы можем пройти мимо этого восхитительного отрывка? — сам Бог пытается вмешаться в спор мудрецов и терпит поражение. И неважно, что замысловатая притча извивается как змея, события беспорядочно громоздятся друг на друга, а для одного из мудрецов история заканчивается печально. Все равно рассказ чудо как хорош:

В тот день рабби Элиезер привел все мыслимые доводы, но они их не приняли. Он сказал: «Если галаха согласна со мной, пусть рожковое дерево докажет это!» И тотчас рожковое дерево сорвалось с места и перенеслось на сотню локтей, другие же говорят: на четыреста локтей. «Рожковое дерево не может быть доказательством», — возразили они.

Сам мелочный спор, то ли о печи, то ли о змее, — второстепенен. Завораживает то, что Бог решил вмешаться, сотворив ряд чудес в поддержку рабби Элиезера бен Гиркана. И целое собрание мудрецов сочло эти чудеса несущественными, не имеющими отношения к делу — вот о чем речь.

И снова [Элиезер] сказал им: «Если галаха согласна со мной, пусть ручей докажет это!» И тотчас ручей потек вспять. «Ручей не может быть доказательством», — ответили они. И снова он воззвал: «Если галаха согласна со мной, пусть стены дома учения докажут это», и тогда стены накренились и чуть было не рухнули. Но рабби Иехошуа упрекнул их, говоря: «Как вы смеете вмешиваться, когда ученые мужи заняты галахическим спором?»

Эти злосчастные стены, кстати, так и остались скособоченными. «Поэтому они не упали, из уважения к рабби Иехошуа, но и не выпрямились, из уважения к рабби Элиезеру, и до сих пор стоят накренившись». Мы любим это маленькое отступление, потому что оно проливает свет сразу на два аспекта: талмудическое почтение и талмудический архитектурный стиль.

И вот наступает кульминация. Сам Господь подает голос в защиту рабби Элиезера:

И снова [Элиезер] сказал им: «если галаха согласна со мной, пусть Небо докажет это!» И тотчас раздался небесный глас: «Почему вы спорите с рабби Элиезером, хоть и видите, что галаха во всем согласна с ним?» Но встал рабби Иехошуа и воскликнул [цитируя Второзаконие 30:12]: «Не на небесах она!»

Это судьбоносный момент в истории еврейской философской мысли. Рабби Иехошуа — наш Прометей. Кажется, будто и сам Талмуд замер в безмолвии.

Что это значит? Сказал рабби Ирмияху: «Мы уже получили Тору на горе Синай; мы не обращаем внимания на небесный глас, ибо Ты уже давно написал в Торе на горе Синай [Исход 23:2] — „за большинством следовать“».

Теперь Тора — достояние людей. Мнение большинства побеждает Всевышнего в ученом споре. Ни больше ни меньше.

Если вам интересно, что думал обо всем этом сам Бог — ученые мужи уже задали Ему этот вопрос. И им ответили в той же самой главе:

Рабби Натан встретил [пророка] Элияху и спросил его: «Что Всевышний, да славится Его имя, сделал тогда?» — «Засмеялся, — ответил тот, — и сказал: „Победили меня дети мои, победили меня дети мои“».

Если за всю жизнь вы прочтете одну-единственную страницу Талмуда, пусть это будет Бава Мециа 59 б.

Немалая часть Талмуда чужда нам, светским израильтянам. В нем есть огромные куски текста, которые выше нашего понимания — то ли потому, что они написаны на арамейском, то ли просто потому, что нам они кажутся атавистическими, или формалистическими, или мелочными. Библия же, напротив, полна знакомых нам географических названий, любимых нами описаний природы и безмерно восхищающих нас зарисовок человеческих характеров. Кроме того, Талмуд часто ассоциируют с религиозным или националистическим экстремизмом. Большинство израильских евреев — за несколькими важными исключениями — считают это произведение уделом верующих и фанатиков.

Однако Талмуд — и в особенности эпизод с печью Ахная — проложил принципиально новый путь, отойдя от библейского принятия божественного вмешательства как данности. Как точно и лаконично заметил Менахем Бринкер, «печь Ахная» ознаменовала переход от пророчества к экзегезе.

Это был поворотный момент. Ушел со сцены одинокий пророк, находившийся в прямой связи с Богом. Ему на смену явился толкователь, постоянно ведущий беседу с коллегами, с помощью человеческого разума постигающий священные тексты, которые с этого момента подлежали самым разнообразным прочтениям. Авраам спорил с Богом, Моисей воспроизводил Божьи слова, а мудрецы Мишны и Талмуда распутывали, истолковывали, объясняли — и снова объясняли, но уже прямо противоположным образом — слова Бога, Авраама и Моисея. Пророчество — мистический акт, экзегеза — человеческий. Настолько человеческий, что мистические явления могут в итоге встретить у толкователей холодный прием.

Еврейская книжная ученость, в сущности, началась именно с Талмуда:

Говорили о рабане Йоханане бен Закае, что он не оставил [ничего неизученного из] Писания, Мишны, Гемары, Галахи и Агады, тонкостей Торы и тонкостей книжников, умозаключений от менее сложного к более сложному, аналогий, законов движения солнца и луны, гематрии, разговоров ангелов-служителей, бесов и пальм, притч мойщиков и басен о лисах, великих дел и малых дел…

Бен Закай — один из самых ярких светочей Талмуда. Приведенный выше список литературы, прочитанной всеядным мудрецом, на этом не заканчивается, но общая идея ясна и так. Если бы он жил в наши дни. то представлял бы собой именно тот тип читателя, о котором Вуди Аллен сказал: «Человек, в один присест проглотивший „Поминки по Финнегану“ на американских горках на Кони-Айленде». Обратите внимание на эклектичность: современный рабан Йоханан запоем читал бы Толстого и Тони Моррисон за утренней чашкой кофе, одновременно пролистывая два новостных сайта на своем айфоне и изучая надпись мелким шрифтом на пакете овсяных хлопьев. Нам знаком этот тип читателя. Необязательно быть талмудическим мудрецом (и вообще евреем), чтобы стать членом этого братства.

Но сам рабан Йоханан объяснил свою читательскую прожорливость с подобающим ему благочестием: «Чтобы дать в наследство любящим меня, есть (у меня добро), и сокровищницы их наполню». Это, между прочим, своего рода талмудическая гиперссылка, которая отсылает просвещенного читателя к похвале мудрости из Притч Соломоновых 8:21. В том стихе фраза звучит из уст самой Мудрости, той, что «лучше жемчуга, и ничто из желаемого не сравнится с нею» (8:11). Йоханан совершает то же, что Талмуд часто делает с Библией: берет концепцию мудрости из Притч — юридическую, политическую, практическую — и превращает ее в талмудическую мудрость — книжную. Множество книг. Всевозможные книги.

Вам наверняка хочется узнать, что такое «разговоры пальм». Нам тоже. И нас таких набралась хорошая компания: Раши, великий комментатор священных текстов, тоже был озадачен этими словами. Но другие толкователи сообщают, что если в не слишком ветреный день встать под двумя пальмами, склонившимися друг к другу, то можно перехватить информацию, которой они обмениваются. Итак, весь мир есть текст.

А теперь давайте сделаем небольшое отступление и расскажем кое-что о невербальных составляющих культурной памяти. Мы не знаем, можно ли различить слова в разговоре пальм, однако нам известно, что традиции складываются не только из слов. В каждой культуре есть визуальные, музыкальные и поведенческие символы, и евреи — не исключение. Культурный словарь может включать в себя мимику, позы, жесты, запахи и вкусы. Евреи диаспоры, строя жилища, были обязаны оставлять один камень или один участок стены неокрашенным, в память о разрушении Храма. Этот обычай превратил голый камень в слово, а дом — в книгу. Пока дом стоял, он рассказывал историю. И точно так же по сей день рассказывает историю пасхальное блюдо с символической едой, дополняющее Агаду своей красочной бессловесной речью. Слов у нас и так достаточно.

Эта всепоглощающая любовь к текстам, олицетворением которой стал Йоханан бен Закай, переросла в длинные сложные отношения между еврейскими учеными и письменным словом. О собрате рабби Йоханана, мудреце Йонатане бен Узиэле, было сказано: «Когда он сидел и изучал Тору, каждая птица, пролетавшая над ним, мгновенно сгорала». Это вам не добродушный святой Франциск, беседующий со зверями и птицами. Пылкая страсть рабби к учебе могла легко превратиться в пламя фанатизма. Или по меньшей мере в асоциальность. О рабане Йоханане пишут, что он «за всю жизнь… никогда не вел праздных речей, не мог пройти и четырех локтей, не изучая Тору и не надев тфилин, и никто не являлся в дом учения раньше, чем он».

Вполне возможно, что эти мудрецы были не очень приятными людьми. На протяжении всего Талмуда мы почти (а иногда и совсем) не слышим от них обычных человеческих разговоров. Однако они, по всей видимости, были великими учителями. И вот мы возвращаемся к нашей основной теме: слияние наставника и родителя, сыгравшее столь важную роль в еврейском текстовом континууме.

В христианской традиции биологический родитель и духовный учитель разделены. Если вы католик, то не можете приходиться сыном своему священнику, разве что в образном смысле. Гилель Старший, живи он в христианском мире, не смог бы произвести на свет своих лучших студентов. Лично мы считаем, что всегда хорошо иметь возможность родить и воспитать нескольких учеников. Но не будем идеализировать ситуацию: раввин, который отчаянно пытается сосредоточиться на галахических вопросах в тесном домике, полном орущих детей, при этом крыша протекает, а под ухом супруга бубнит свои супружеские жалобы — неужели этот раввин никогда не завидовал толстячку-пастору, живущему в уютном доме неподалеку?

Ну, как уклончиво говорили на идише там, откуда родом наша семья, азой[3].

Как в Библии, так и в Талмуде древнееврейское существительное бен («сын») и глагол ламед («учить»), как правило, появляются в одном и том же предложении. Слова хорэ (родитель) и морэ (учитель) — однокоренные. Мы уже видели, что талмудический наставник и отец часто совпадают. Йоси бен Хони однажды высказал чудесное, хотя и спорное, предположение: «Человек завидует всем, кроме сына и ученика».

Еврейские письменные источники полны упоминаний об этой уникальной общественной единице: «учитель-родитель». Самые строгие рабби порой проявляли трогательную отцовскую гордость за учеников, а самые нежные родители порой бывали весьма решительными, когда приводили своих чад (зачастую, как вы помните, в солидном возрасте трех лет) в класс, где тех ожидали долгие беспросветные дни унылой учебы.

Образованное потомство — залог коллективного выживания. Мальчиков и девочек воспитывали — в неравных условиях — с четкой установкой на то, чтобы сохранять и нести дальше накопленную мудрость общества. Таким образом практические знания, обычаи и истории передавались из рода в род. В мировой культуре существует тенденция, которая гораздо шире еврейской традиции: воспринимать всех примерных сыновей и дочерей как неких носителей эстафетной палочки. Блудные же сыновья и дочери, «извращающие пути свои», юные бунтари и «сердитые молодые люди» представляют собой угрозу: они могут сломать палочку, средоточие коллективной памяти. Отвернуться от родительских учений. Прекратить рассказывать истории.

Но обратите внимание на одну особенность: у евреев традиция рассказывать истории довольно рано стала предписанием, заповедью, привязанной к конкретному тексту. Народная мудрость в ее устной форме превратилась в свод письменных текстов. С давних времен отцы имели доступ к писаниям, которые они могли зачитывать сыновьям. Формула «из рода в род» была в прямом смысле высечена в камне, начертана на папирусе, пергаменте, а впоследствии на бумаге. Библейское повеление «и скажи сыну твоему» (в оригинале здесь стоит глагол агед, обозначающий устное высказывание) было записано, и запись эта стала канонической. Текстовая цепочка росла, взять хотя бы вышеупомянутое повеление: из книги Исход 13:8 в Иерусалимский и Вавилонский Талмуды, оттуда в труды Маймонида, но, что еще важнее, — в неизменно популярную пасхальную Агаду.

Агада, маленький сборник текстов для пасхальной литургии, вероятно, возник в эпоху Второго Храма, а самая ранняя из ее письменных версий принадлежит перу Саадии Гаона, жившего в X веке н. э. еврейского философа из Египта. Это как раз та книга, которую следует читать за столом; она содержит в себе целый ряд древних молитв, комментариев к Торе, а также песен, пришедших из средневековой устной традиции. «Агада» означает «сказание»; это прямая отсылка к «и скажи сыну твоему». Сказанное слово было поймано и заключено в книгу, но каждый год на Песах, за столом и в синагоге, оно вновь превращалось в устную речь. Отцы и учителя читали, сыновья и ученики слушали, пели, говорили и запоминали. Матери и дочери сидели за семейным столом, где книжная премудрость была разложена по тарелкам. И, думается нам, им тоже доставалось по порции.

На очень раннем этапе рассеяния еврейские семьи поняли, что они должны служить передатчиками народной памяти, содержащейся в письменных текстах. Существует распространенная ошибка — относить начало жизни в диаспоре к последнему разгромленному восстанию 135 года; на самом деле диаспора возникла намного раньше, когда еврейские общины рассеялись по Персидской и Римской империям. «И дни эти, — заключает книга Эсфири, — памятны и празднуемы из рода в род в каждой семье, в каждой области и в каждом городе; и эти дни Пурима не будут отменены среди иудеев, и память о них не исчезнет у потомков их»; текст, вероятно, родом из IV века до н. э., вошел в Библию, но в ту эпоху, которая в нем описана, евреи уже были книжным и живущим в рассеянии на родом; еврейские родители уже наказывали детям помнить историю, передавать ее дальше. И вот уже два с половиной тысячелетия мы, запасшись множеством сортов специальной выпечки, чтобы торжество было еще слаще, справляем веселый праздник, на котором все вместе вслух читаем свиток, носящий имя Эсфири, одной из двух еврейских женщин, чьими именами названы библейские книги (в случае Эсфири совершенно незаслуженно, по нашему мнению). Да и сама история праздника не очень-то нравственна, хотя по-человечески увлекательна: это повесть о власти и лжи, страхе и похоти, надругательстве и кровопролитии. А также о духе народа, жертвоприношении, героическом коллективном спасении. Так рождается праздник Пурим; в еврейском календаре он становится рядом с древним Песахом. Вскоре за ним последуют и другие «памятные» праздники, каждый со своим письменным отчетом о напасти, которую удалось отвести, каждый со своими восхитительными лакомствами; книга и еда равно царят на столе. Вот уже две с половиной тысячи лет еврейские дети объедаются праздничными лакомствами и в то же время неотрывно внимают историям о неминуемой гибели и чудесном спасении, сами читают и декламируют их. Вот краткий пересказ еврейского праздника: «Они хотели нас убить, мы выжили, а теперь давайте поедим».

Каким чудом эта семейная святыня текстовой памяти смогла продержаться двадцать пять веков? Мы думаем, что это как-то связано с сочетанием хлеба и книг. С уникальным явлением — неким словесным материнским молоком. Со способностью объединять священный обет и семейный обед. Мы считаем, что праздничный стол существовал задолго до синагогальной кафедры и письменного стола ученого.

Но давайте отставим тарелку с едой — на время. Попросту говоря, наш тезис таков: чтобы остаться еврейской семьей, семья эта была вынуждена крепко держаться за слова. Не за любые слова, а на те, которые пришли из книг.

Еврейские родители не просто рассказывали истории, законы и принципы вероучения в семейном кругу; они читали их. Даже если члены семьи не имели собственных книг, произносимые ими ритуальные тексты пришли именно из книг. В поздней Античности и в Средневековье папирус и пергамент были весьма дорогими предметами обихода, и странно было бы предполагать, что в каждом еврейском доме Северной Африки или Европы мог отыскаться хотя бы один такой артефакт. Но в синагоге хранился свиток Торы — в позолоченном шкафу, у восточной стены, обращенной к Иерусалиму. И кто-нибудь из живущих по соседству — раввин, школьный учитель, врач, богатый купец — уж точно владел хотя бы несколькими священными книгами и раввинистическими сочинениями. Так что люди имели доступ к текстам, чтение вслух и декламация были в порядке вещей, а значит, содержимое этих текстов знали в каждом еврейском доме.

Даже если на много миль вокруг не было ни одной синагоги и ни одного раввина, кто-нибудь из семьи всегда мог прочесть наизусть несколько отрывков из Торы, несколько важнейших стихов, основные формулировки и костяк Истории. Или хотя бы спеть традиционный напев. Люди все-таки умудрялись передать потомству письменное наследие, пусть и в устной форме. Даже не имея книг, даже еле-еле умея читать, евреи всегда оставались текстовой цивилизацией.

С другой стороны, если еврейское семейство было зажиточным, как у Гликель из Гаммельна (она родилась в XVII веке в гамбургской купеческой семье), то дочери тоже получали образование, даже ходили в хедер для девочек. «Мой отец просвещал своих детей, как сыновей, так и дочерей, в вопросах небесных и земных», — писала Гликель. Впоследствии она стала деловой женщиной и ненасытной читательницей. Читала в основном на идише (который она и ее современники называли тайч), но владела также и древнееврейским и, вероятно, немецким. Как следует из писем Гликель, содержимое ее книжной полки было, по не зависящим от нее причинам, не слишком разнообразным, но тем не менее оно свидетельствовало об интеллектуальном чревоугодии: идишский перевод Библии, этические трактаты, практические пособия, хроники еврейского быта и преследований евреев, пословицы, басни, сказки — довольно-таки широкий ассортимент произведений для светских читателей, — а помимо этого, литература для образованных женщин: сборники молитв о милости (тхинес) и чрезвычайно популярная Цэна у-рэна. Эта книга, составленная Яаковом бен Ицхаком Ашкенази, давала просвещенным женщинам, подобным Гликель, возможность заглянуть в мир талмудических и раввинистических толкований — они размещались на странице параллельно оригинальному тексту Писания. Жизнь Гликель из Гаммельна — исключение из общего правила: она была богатой, влиятельной женщиной и одаренной писательницей (ее записки сохранились), однако книги, что она читала, были доступны очень многим еврейским женщинам, а также мужчинам, не принадлежащим к раввинистической традиции непосредственно. Эта идишская домашняя библиотека, в отличие от своих аналогов на других европейских языках того времени, была тесно связана с домашними библиотеками еврейских ученых, а потому могла служить источником знаний для светских людей, стремящихся к интеллектуальному развитию.

В то время как другие традиционные общества сохраняли свою память с помощью схемы «родитель — история — ребенок», еврейский способ выглядел так: «родитель — книга — история — ребенок». Помимо сюжетной и этической составляющих, еврейские истории имели еще и юридическую: они знакомили слушателя с Божьими законами и сводами весьма запутанных правил на разные случаи жизни. Таким образом, с помощью историй ребенку прямо на дому прививалась культура поведения. Тексты книг, закоснелые и трудные для понимания, зато насыщенные и долговечные, отдавались в ушах детей. Разумеется, многие слова приобрели циклический характер, их перечитывали и произносили снова и снова. Еврейский календарь определяет ежедневно, еженедельно, ежемесячно и ежегодно повторяемые тексты. Повторение, конечно, может исчерпать творческую энергию, однако оно также имеет странное свойство закреплять, подпитывать и даже удивлять. Вновь и вновь произносимые строки иногда порождают музыку; еврейская музыкальная традиция во многом основана на звучании повторяемых слов. Дети способны усваивать и запоминать такие текстовые созвучия как любимые колыбельные, на всю жизнь.

Еврейские родительские обязанности включали в себя (а может, и по сей день включают) уникальный академический аспект. «Статус» родителя предполагал некоторый уровень преподавания, основанного на текстах, а «статус» ребенка — необходимый минимум учебной деятельности, хотя бы умение продекламировать несколько основных формул. Это было залогом выживания культуры. Стереотипы XX века, особенно распространенные в США и в некоторой степени — в Израиле, представляют еврейских родителей, главным образом матерей, как властных, чересчур эмоциональных людей, развивающих в ребенке тревожность и чувство вины. Нас, авторов этой книги, не смущают шутки о еврейской маме — они бывают очень ласковыми, а порой и весьма смешными, — но мы смотрим на ситуацию в другой исторической перспективе. В еврейских родительских генах и впрямь заложен великий страх (на то есть множество причин) и внушительный набор требований. Это насыщенная родительская программа, отягощенная смысловой нагрузкой.

Детям предстояло унаследовать не только веру, но и общую судьбу, не только нестираемый след обрезания, но и библиотечный штамп. Молодежь должна была не только проходить общечеловеческий цикл обучения — смотреть на старших и подражать им, учиться работать или сражаться, внимать древним сказкам и песням, сидя у камина. Устная традиция и физическое подражание — это еще не все. Нужно было еще и читать книги.

Итак, на протяжении многих веков еврейских детей — как мальчиков, так и девочек — знакомили с письменными текстами: кусочками Библии, странным древнееврейским словом, несколькими благословениями и молитвами. Дома, в синагоге, в классной комнате всегда находились два или три поколения одновременно. Таким образом, слова, песни и ритуалы могли переходить из уст в уста. Наряду с обычными практиками воспитания детей (формирование привычек, наработка навыков, традиция рассказывать истории) старшие поколения также заботились о том, чтобы их дети и внуки приняли смену, то есть тексты. «Чтобы дать в наследство любящим меня, есть (у меня добро), и сокровищницы их наполню», — гласят Притчи Соломоновы, а рабан Йоханан удачно применяет эту фразу к книжному наследию.

Еврей Иисус из Назарета сказал своим ученикам: «Пустите детей приходить ко Мне и не возбраняйте им, ибо таковых есть Царствие Божие». Повеление звучит очень по-еврейски, но аргументация по сути своей абсолютно христианская: она основана на предположении, что наименее образованные люди наиболее чисты душой. Она связывает невежество с невинностью.

А вот еврейская традиция, как правило (в некоторых хасидских притчах встречаются исключения), не видит в необразованном ребенке ничего ангельского. Еврейские ангелы (малахим) — Божьи слуги, абстрактные сущности, представляющие знание, истину, правосудие и мир; возможно, они крылаты, но неосязаемы и не имеют ничего общего с пухленькими младенцами-херувимами из христианского изобразительного искусства. И дети — не ангелы. В еврейских общинах маленькие дети уже были учеными. Талмуд ласково называет их «малышами-школьниками» (тинокот шель бейт рабан). Очарование этих детей заключалось в их учебе, в том, как они лепечут алфавит, а вовсе не в их невинности.

Соломон, или кто бы то ни было, написавший «Притчи» (автор, явно одержимый идеей мудрости, главным образом своей собственной), сказал, что «сын мудрый радует отца, а сын глупый — огорчение его матери». Возможно, «глупый» сын (ксил) — это совсем уж крайний, безнадежный случай, но даже если взять простое слово «невинный» — там, оказывается, что и там все не так уж невинно. Изначально этот библейский термин означал «цельный» или «незапятнанный» и мог применяться как к жертвенному животному, так и к праведному человеку. Но впоследствии, в пасхальной Агаде, слово там — что показательно — стало обозначать простофилю. Ребенка, которого следует терпеливо обучать еврейской традиции. Невежество и наивность не являются достоинствами. Для евреев не существует никакой sancta simplicitas.

Почему самое любимое еврейское занятие — спрашивать?

В библейском иврите не было вопросительных знаков, но Книга Книг полна вопросов. Мы не считали их, но, судя по частоте употребления слов «что», «как», «кто» и «почему», вполне возможно, что Библия — самая вопросительная из священных книг. Разумеется, многие из этих вопросов являются риторическими, их смысл в том, чтобы славить Бога. Сам Бог — великий почемучка. Ответы на некоторые из Его вопросов могут показаться очевидными, но это не так. Даже нынешние читатели порой бьются над ними, как над сложными мучительными загадками. Вот первые в истории вопросы:

Бог — Адаму: «Где ты?» и «Кто сказал тебе, что ты наг?»

Бог — Еве, а впоследствии — Каину: «Что ты сделала (сделал)?»

Бог — Каину: «Где брат твой Авель?»

И Каин, первый в истории человек, ответивший вопросом на вопрос, и притом в вопиюще непочтительном тоне, вот уж хуцпа из хуцп: «Разве я сторож брату моему?»

Да, брат, ты таки сторож. Или нет?

И ребенок читает. Это не детская литература. Детская литература — современный феномен. В тех, старых еврейских школах мальчики читают о Еве, Змее и Адаме, о Каине и Авеле; они читают вопросы и задают новые. Им приходится воспринимать ответ Каина с той же самой позиции, что и Бог, и взрослые.

Другие библейские вопросы свидетельствуют о так свойственной людям обидчивости — причем зачастую речь идет о Божьей обидчивости. Вспомните его обращение к Аврааму: «Отчего это рассмеялась Сара?» Высшая Сущность всерьез обижена на то, что старая женщина с недоверием отнеслась к обещанию даровать ей ребенка. «Я не смеялась», — протестует испуганная Сара. «Нет, ты рассмеялась», — упирается Бог.

Встречаются и риторически-гневные вопросы. «Кто требует от вас, чтобы вы топтали дворы Мои?» — спрашивает Исаия, негодуя от имени Бога. «Для чего Ты перевел народ сей чрез Иордан, дабы предать нас в руки Амореев и погубить нас?» — спрашивает Иисус Навин, негодуя на Бога. «Зачем ты обманул меня? Ты — Саул», — говорит рассерженная волшебница из Аэндора переодетому царю Израиля, негодуя от своего собственного имени.

Но многие библейские вопросы являются самыми настоящими вопросами. Некоторые из них завораживают своей формулировкой: «Далеко то, что было, и глубоко — глубоко: кто постигнет его?» «Неужели Ты погубишь праведного с нечестивым?» «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?» «Какое же преимущество мудрого перед глупым?» «Почему путь нечестивых благоуспешен, и все вероломные благоденствуют?» И самый дивный из них: «Каков путь ветра?»[4]

В Писании есть огромные вопросы и крохотные вопросики. Для талмудистов с их неистощимым дотошным любопытством не существовало слишком мелких, не заслуживающих анализа вопросов. Почему у верблюда короткий хвост? Откуда Моисей знал, где похоронен Иосиф? Что делать с яйцом, снесенным во время святого праздника? Как быть, когда перед Песахом мышь вбегает в дом, уже очищенный от квасного, с кусочком хлеба во рту? И если затем мы видим мышь, выбегающую из дома с похожей добычей в зубах, как понять, та ли это мышь и тот ли это хлеб?

Некоторые из этих вопросов звучат забавно; может быть, так и задумано. Они преследуют по меньшей мере две интеллектуальных цели. Во-первых, они раззадоривают ум: вникая в каждую мелочь, развиваешь в себе пытливость. Во-вторых, Талмуд постоянно переворачивает некоторые из наших привычных представлений о масштабе и важности. В Божьем мире самые малые вещи значат столь же много, сколь и великие. Погружение в хитроумные законы, регулирующие движение мельчайших частиц людской жизни, — это акт веры.

Кроме того, мудрецы-талмудисты явно обладали чувством юмора. Они играли с идеями, посмеивались над коллегами и предками, пародировали собственную ученую деятельность. Многие аспекты Талмуда чужды нам, авторам этой книги — но только не его юмор. И не его пристрастие к вещам, на первый взгляд пустячным.

Евреи Нового времени, балансируя на границе веры и отступничества, задают более тяжкие вопросы. «Идентичность» — это современная концепция; кризисы идентичности — это новые кризисы. Как только человек вырос из детской уверенности в незыблемости еврейской традиции, вырвался из цепких отеческих объятий традиционного образования, вышел из-под материнской опеки, насквозь пропитанной ритуалами, — его выбросило на берег смятенной современности, со всеми ее вдохновляющими новшествами и невосполнимыми утратами. Так сформировалось поколение, зажатое между старой синагогой и новым огромным миром, между авторитетом и сомнением, между Холокостом и Просвещением. И все эти траектории переплетены с верой и ее крахом. В этот лабиринт попал Хаим-Нахман Бялик, и Исаак Башевис Зингер, и почти все остальные мыслители и писатели из первой великой еврейской плеяды современности.

Один из авторов этой книги — тот, который писатель, — в своей книге о Шмуэле-Йосефе Агноне сказал следующее:

Независимо от различий в талантах, наверное, можно сказать, что травма, трещина в душе Агнона была глубже и болезненнее, чем у них [других писателей]; поэтому его творческое напряжение, мощный поток энергии, глубина его мучений — совсем другого порядка. Боль Агнона и его поколения была злокачественной: неизлечимой, непостижимой, безвыходной. Есть ли Тот, Кто слышит нашу молитву — или нет? Есть ли Правосудие и Судья — или нет? Все поступки наших прародителей — имели они смысл или нет? И если уж на то пошло, имеют ли смысл наши собственные поступки? Имеет ли вообще смысл какой-либо поступок? Что есть грех, и что есть вина, и что есть добродетель? Во всех этих вопросах Агнон не является советчиком или образцом для подражания; он и его герои в ужасе и отчаянии мечутся от одной крайности к другой. Из этого ужаса и отчаяния рождаются великие литературные произведения — отнюдь не только у евреев, но и у других народов, на других языках, в другие времена. И при всей сдержанности, которой пронизан слог Агнона, слог, возникающий «после того, как писатель погрузился в ледяную воду» («Сказание о писце»), при всем его самообладании, маскировке, подавлении чувств, иносказаниях, иронии, а порой даже софистической манере выражаться — при всем этом чуткий читатель различит в его книгах сдавленный крик… открытую рану. Ибо в этом — подлинная основа его творчества.

Агнон остро ощущал грань. «Иногда я стоял среди верующих, иногда — среди вопрошающих», писал он в рассказе «Теила». Конечно, ему следовало бы знать, что некоторые верующие вместе с тем являются и вопрошающими. Но ум Агнона занимали другие вопросы — вопросы новорожденного скептика, теряющего связь со своей религией. Возможно, он чувствовал, что господствующий в его среде ортодоксальный иудаизм утратил тот «вопрошающий» дух, который некогда был присущ Талмуду.

Самые желанные из всех вопросов — межпоколенческие, то есть благодаря которым эстафетная палочка переходит из рук в руки. «Когда спросит тебя твой сын в будущем так: Что (значат) свидетельства и законы и правопорядки, которые заповедал Господь, Бог наш, вам?..» Вот он, ключ ко всему, еврейский философский камень. Это бесценная для педагогов единица памяти, возвращающая каждого к колыбели народа — Книге Исход. Пожалуйста, сын мой, спроси меня.

Обратите внимание: вопрос сына — не просто формальность, рассчитанная на конкретный ответ. Конечно, сын уже принял «Бога нашего», но он (а может, это она) еще не взял на себя то множество обязательств, «которые заповедал Господь… вам», то есть родителям. Еврейским детям всегда разрешалась некоторая доля пытливой непочтительности. Даже по отношению к самым почитаемым текстам. Мы любим их такими, как они есть: и детей, и тексты.

Семя дискуссии заложено в самом процессе чтения. Еврейская философская мысль всегда носила, и носит, характер бурного спора. Мы еще к этому вернемся, а сейчас давайте еще немного углубимся в тему вопросов.

Некоторые формы вопросов являются методами обучения; по принципу работы они не так уж далеки от катехизиса. Есть и другая знаменитая форма, цель которой — служить нуждам общины: таков почти весь жанр респонсов, записей традиционных вопросов-ответов, составляющих повседневную документацию жизни религиозного еврейства. Ребе, кошерна ли эта курица, годится ли она для нашей субботней трапезы?

На еще более высокой ступени учености стоят кушиот, что на талмудическом языке означает «мудреные вопросы»; это проявления интеллектуальной отваги. Самые мудреные из них могли показаться дерзостью на грани богохульства. В особых местах — синагоге, ешиве, доме раввина — люди изучали тексты посредством дискуссии и конкурирующих друг с другом толкований. Талмудические сыновья (биологические или духовные) постоянно состязаются с отцами. Разумеется, речь идет о весьма элитной интеллектуальной родословной. Далеко не каждого приглашали обсуждать — а уж тем более поднимать — «мудреные вопросы». Талмудистов классифицировали в зависимости от того, насколько они достойны войти в эти бескрайние научные дебри. «Пардес», сад учения, — это и акроним, и метафора, обозначающая крутой подъем навстречу логическим трудностям и психологическим опасностям. Углубляясь в сад, человек получал возможность задавать и обдумывать все более сложные вопросы, постигать тайную премудрость, но при этом рисковал потерять рассудок или жизнь в процессе обучения.

А теперь давайте вернемся к детям, поглощающим еду и слова за семейным столом или столпившимся вокруг меламеда в классной комнате. Талмуд установил — а Агада впоследствии популяризовала — некоторые правила семейной дискуссии. Такова была парадигма межпоколенческого общения: молодые задают вопросы, старшие отвечают. Когда мы зачитываем текст Агады за пасхальным столом, вопросы и ответы уже расписаны заранее. Самый младший из присутствующих детей поет «Четыре вопроса», и вся семья отвечает ему. Но обратите внимание: несмотря на свой формальный характер, Агада признает (и рассчитывает на) извечную динамику философского диалога. Эти простые вопросы ребенка за трапезой тоже называются кушиот, подобно хитроумным талмудическим головоломкам.

Еще один излюбленный пасхальный сюжет о любознательных детях — «Четыре сына»: трое из четырех сыновей (мудрый, злой и глупый) по собственной инициативе задают весьма сложные вопросы. Поскольку в образах сыновей представлены ярко выраженные типы интеллекта, их вопросы различаются степенью утонченности и учености, но каждого ждет индивидуальный ответ. Лишь последнего сына, «который не умеет спрашивать», родителю самому приходится вызывать на разговор («ты сам начни объяснять ему»). Несомненно, самый интересный из всех — «злой» сын. «Что это за служение у вас?» — раздраженно бросает он. С современной точки зрения это типичный подросток, по которому не поймешь, что он думает на самом деле. Происходи дело в другой традиционной культуре, юнца бы выпороли. Не то чтобы еврейские отцы никогда не применяли телесных наказаний, но за пасхальным столом «злой сын» получает словесный ответ, хотя и довольно жесткий; это знак того, что родитель не согласен махнуть рукой на сбившегося с пути отпрыска. Передача традиции молодому поколению включает в себя искусство работать с подростковой враждебностью.

Мы не пытаемся восхвалять все древние еврейские учительские методики. Они не были либеральными, современными, они не были построены на принципах равноправия и плюрализма. Подобный обмен информацией между родителем и ребенком основан на прописных истинах. Он осуждает то, что в его системе ценностей является пороком или глупостью, а в нашей может быть широтой и оригинальностью взглядов. Но посмотрите на положительную сторону этого образования в формате «вопрос-ответ»: оно было одухотворенным, оно было пронизано игрой, оно порождало идеи, оно поощряло любознательность и оно требовало чтения. Оно насильно вовлекало очень маленьких детей в процесс чтения и в то же время показывало им, каким увлекательным может быть этот процесс. Оно провозглашало, что даже глупый или злой ученик заслуживает ответа, а не только наказания. Нам кажется, что это совсем неплохо для беседы за семейным столом в эпоху, далекую от современности.

А как насчет дочерей?

Дочери бывают разные. Библейские непохожи на талмудических. Среди первых активные и влиятельные женщины порой встречались, среди последних — гораздо реже. Но подумайте о столе, об этом доморощенном семейном приспособлении для передачи текстов из рода в род. Дочери, невестки, тетки, а возможно, и служанки сидели за столом, когда священные тексты читали по книге или рассказывали наизусть. И поскольку эстафетная палочка состояла из слов, девушки как никто другой умели принять эту палочку и понести ее дальше. Позже мы более подробно обсудим еврейских женщин. А пока что ограничимся замечанием: авторы этой книги — не первые отец и дочь, которые решили попробовать свои силы в искусстве еврейской беседы между поколениями.

Во многих темах, затрагиваемых в этой книге, мы отстаиваем идею континуума. Длинной непрерывной линии родства.

В нашем случае это не религиозная концепция. Мы не видим никакого мистического предписания — исторического или божественного, — согласно которому евреи должны были пройти столь долгий путь. Возможно, своим выживанием мы обязаны нескольким раннехристианским ученым, которые решили включить еврейскую Библию в христианский канон. А возможно, еще и нескольким древним мусульманским юристам, которые решили предоставить евреям свободу вероисповедания. На протяжении истории было несколько переломных моментов, когда существование евреев как династии верователей и рассказчиков могло прерваться. В таком повороте событий не было ничего невозможного.

Но всякий раз, когда еврейской вере и еврейскому повествованию позволяли жить дальше (пусть даже их быт и обряды бывали при этом неоднократно и жестоко нарушены), заключенная в них движущая сила оказывалась столь мощной и манящей, что заставляла многих евреев упорно оставаться евреями.

Сила эта была такой убедительной, что благодаря ей талантливые юноши оставались в своих гетто, местечках, меллах (еврейских кварталах в марокканских городах), на «еврейской улице», какими бы бедными и унылыми ни были эти места. Проходили века, они мигрировали: переезжали, бежали, тащились, неся за плечами книги.

Самое знаменитое религиозное высказывание на эту тему гласит, что пока евреи хранят Тору, Тора хранит евреев. Альтернативная версия: пока они берегут (соблюдают) субботу, суббота бережет их.

Наш собственный взгляд на этот вопрос не очень сильно отличается от мнений, приведенных выше, хотя мы и не считаем, что субботой или Торой ведает божественная сущность. Евреев держали на плаву книги.

Разумеется, книги считались священными; но посмотрите на ситуацию с другой стороны, и вы увидите народ, который любил книги так сильно, что сам освятил их. Так что же было раньше: святость или свиток? У нас на этот вопрос один ответ, у верующих — другой. Но обратите внимание, что после разрушения Второго Храма священными остались лишь книги и некоторые слова. И больше ничего. Ни Храма, ни реликвии, ни династии жрецов. Раввины не в счет, это такие же люди, как и все. О священных скульптурах или изображениях и речи быть не могло. У народа, изгнанного далеко за пределы Иерусалима, лишенного скинии и семисвечника, оставались только книги.

И, спасаясь от резни и погрома, убегая из горящего дома или синагоги, евреи забирали с собой только детей и книги. Книги и детей.

Наряду со священными текстами процветали светские: неканоническая литература, мидраши, поэзия, а с наступлением Нового времени и вовсе еретические сочинения. Были книги для ученых мужей и для простого люда, для тех, кто еле умел читать, и для тех, кто отличался философским складом ума. В начале Нового времени появились книги для женщин, но даже задолго до того еврейские женщины уже были знакомы с несколькими текстами, написанными специально для читателей женского пола, чтобы одновременно просвещать и развлекать их. Точно так же и детские книги: это современный жанр, но еще задолго до нашего времени евреи искусно вплетали в Агаду игровые тексты, чтобы позабавить самых младших и приохотить их к родительской библиотеке. Начиная с позднего Средневековья, иллюстрированные книги, вероятно, привлекали и взрослых, и маленьких читателей, но вплоть до Новейшего времени — грубо говоря, до Шагала — еврейские картинки не могли существовать сами по себе, без текстов. Даже в тех случаях, когда разрешалось обходить библейский запрет на скульптуры и изображения, картинки могли появляться лишь для того, чтобы служить словам, иллюстрировать их значение и отражать рассказываемую ими историю.

Но книги остались бы бренными материальными объектами, а святые книги — лишь фетишами, которые легко сгорают дотла, если бы не сам акт чтения. В своем прекрасном и страшном стихотворении Бялик воспевает гниющие старые свитки в заброшенной синагоге, в местечке его детства или в покинутой ешиве его юных лет: «древности в пыли», «вечно мертвые». Непрерывное чтение — будь то просто повторение текста или его свежее толкование — единственный акт, который сохранял, обновлял и заново освящал тексты. Люди читали коллективно и индивидуально, водили указкой по свитку и декламировали вслух, знали текст на память и повторяли его про себя, напевали нигуны и распевали мелодии, возвышали голос и беззвучно шевелили губами. Существовало чтение-молитва, чтение-ритуал, чтение-послание и чтение-аргументация.

До прихода Нового времени ни в одном другом народе такого не было: люди из самых разных социальных слоев систематически работали с письменными текстами, да еще и у себя дома. В средневековой Европе, из-за бедности и неграмотности, чтение дома было делом редким и необычным. В мусульманском мире оно, возможно, было более распространено, но не как семейное занятие. В еврейских домах отцы и матери, бабушки и дедушки молились, благословляли, рассказывали, читали наизусть и пели. Они снова и снова перечитывали и разбирали этот весьма обширный корпус текстов. Дети ели, пили, смотрели и слушали. В возрасте двенадцати (если речь шла о девочках) или тринадцати (если речь шла о мальчиках) лет им предстояло принять на себя полную ответственность за текстуальное наследие, за повиновение правилам и за соблюдение брит.

Для нас именно этот момент социальной истории является самым важным фактом, связанным с выживанием евреев. В совсем юном возрасте, когда слова бывают волшебными, а истории — завораживающими, они получали особую порцию лексики вместе со сладкими душистыми субботними лакомствами. Неоценимо культурное влияние благословения перед едой: йехи шем адонай меворах ме’ата ве’ад олам, произносимого на древнееврейском с незапамятных времен, с отцовскими сефардскими или ашкеназскими интонациями, сопровождаемого сладкой халой из материнской печи… А песни! А истории — диковинные, страшные и прекрасные!

Конечно, текстовые и вкусовые ощущения соседствуют не только в еврейском мозгу. Стихи и практические знания, еда и празднества смешивались и в других культурах. Вероятно, большинство людских традиций формировалось именно таким образом. Но, представляя себе эти письменно-обеденные столы и эти словесные трапезы, мы, кажется, понимаем, как в еврейском сознании еще с детства установилась особенная прочная связь между пищей и словом.

Мы, неверующие, тоже остаемся евреями благодаря чтению. Конечно, это не только вопрос личного выбора. Мы стали тем, кем стали, из-за многих других факторов: родителей, сионизма, современности, Гитлера, привычки и удачи. Но если и есть какая-то цепочка между Авраамом и нами, то она состоит из записанных слов. Мы из того же теста, из того же текста, что и наши предки. Мы — Атеисты Книги.

Израильские евреи воспользовались возможностью, не имевшей прецедентов ни в еврейской, ни в западной истории. Век тому назад мужчины и женщины, которые заложили основы современного Израиля и модернизировали древнееврейский язык, составили школьную программу, включавшую в себя обширный курс нерелигиозного изучения Библии. Эти первопроходцы были по большей части светскими людьми, но таковыми они стали лишь незадолго до описываемых событий. Их библейская программа возникла под влиянием немецкой филологии и современной литературной критики. Ее главным плюсом стало то, что древнееврейский язык сделался доступен пониманию читателя. Можно спорить о связи между древнееврейским и современным ивритом, можно сомневаться в нашей способности по-настоящему понимать библейскую лексику, но невероятная красота и мощь библейской литературы действительно поразили некоторых детей, носителей новорожденного иврита. Включая нас.

Это продолжалось на протяжении трех поколений. Мы сомневаемся, что нынешних израильских детей до сих пор цепляет Книга Бытия и что подростков до сих пор потрясает Иов. Вот уже несколько десятилетий современный иврит — и язык, и литература — отдаляется от своих библейских основ. Для некоторых либералов Библия стала территорией националистов. И все же большинство ивритоязычных израильтян по-прежнему несет в себе какую-то частичку Танаха. В Израиле по сей день больше осведомленных в Библии атеистов, чем где бы то ни было.

Это дает нам некоторое «конкурентное преимущество». Большинство западных неверующих незнакомы с Библией как с литературным текстом. В отличие от Гомера, она не преподается в школах повсеместно. Подобно Твиттеру, она выдается ломтиками размером в байт. Те цитаты, которые сейчас в ходу, обычно не длиннее одного стиха. Подобные библейские фрагменты все чаще и чаще ассоциируются со священниками, проповедниками, кафедрами и американскими президентами.

С точки зрения израильтянина, тут есть явный парадокс: сегодня во многих светских обществах сама религия прячет Библию, это великолепное произведение искусства, от глаз окружающих. Конституция Соединенных Штатов способствует тому, чтобы Библию не включали в программы государственных школ, поскольку ее ошибочно принимают за (абсолютно и исключительно) религиозный текст. Для культуры это весьма печальная потеря.

Как еврейские атеисты, мы полагаем, что религия — великое человеческое изобретение. В качестве такового она — не обман и не подделка. Скептик может рассматривать еврейские писания, а равно и другие священные тексты, как выдаваемую за истину систему предрассудков. Марксист может считать их орудием угнетения, хотя в данном случае угнетатели представляли собой, небех[5], всего лишь череду хилых оборванных раввинов. Представитель мультикультурных взглядов не найдет в Библии ничего более или менее интересного, чем в любом другом этнокультурном явлении.

Но по нашему светскому мнению, библейские тексты и их литературное потомство являются великим наследием человечества, памятником величия. Мы считаем так потому, что нам повезло испытать существенно новый тип благоговейного изумления. Именно критическое, избирательное, вдумчивое чтение — современное светское чтение Библии — может породить в читателе чувство благоговения. Носители современного иврита, языка, которому нет еще и ста лет, получили новенький билет на древнее зрелище. И те из них, кто не верит в Бога, могут ахнуть при мысли о том, что все это действо создавал вовсе не божественный драматург-он-же-продюсер. За кулисами трудились тысячи и тысячи исторических персонажей и авторов, и все они — простые смертные, составляющие род длиной в три тысячелетия. Это потрясающе.

В библейском спектакле нам нравится не все. Мы не считаем его ни исторически достоверным, ни точным в научном плане. И не черпаем из него нравственный закон. Но мы находим столько верного, хорошего и глубокого в разных уголках еврейской библиотеки, что можем смело утверждать: веру нам заменяет восхищение.

Поговорим о дискомфорте.

Еврейская чувствительность, мании, пунктики свойственны отнюдь не только евреям и не присущи всем евреям поголовно. Как сказал Зигмунд Фрейд, когда его спросили о склонности его единоверцев к неврозу, «у неевреев тоже наблюдается множество неврозов. Но еврей более чувствителен, более самокритичен, более зависим от мнения других. У него меньше самоуверенности, чем у неевреев, и он более нахален — в нем больше „хуцпы“, — и оба этих свойства вызваны одним и тем же». Итак, по мнению Фрейда, набора чисто еврейских неврозов, возможно, и нет, но, несомненно, есть чисто еврейская склонность к ним.

Любую еврейскую черту можно объяснить через психолого-историческую концепцию. В эпоху Нового времени некоторым людям пришло в голову, что еврейство — удачная аллегория человечества в целом. «Вечный жид» — уже не заклейменный проклятием изгой, исключение из правила, а общечеловеческий, глобальный типаж. «Все люди евреи, — эту остроту приписывают Бернарду Маламуду, — но не все об этом знают». Сама универсальность некоторых еврейских переживаний, особенно в наше время, объясняется человечностью этих самых переживаний. Если современный мир и впрямь перенял такие еврейские качества, как экзистенциальная тревога, кочевая неприкаянность, многоязычие и талант посредника, тогда он — современный мир — может плакать вместе с Примо Леви, смеяться вместе с Мелом Бруксом, делать и то и другое вместе с Филипом Ротом.

Однако некоторые аспекты еврейской чувствительности принадлежат не пространству психологии, а более деликатным сферам творчества, интеллектуального наследия и культурной жизнеспособности.

Некоторые поведенческие паттерны проявляют себя там, где расцветает еврейская творческая деятельность, особенно это касается современности, начиная с Нового времени, но не только. Первый из таких паттернов — необычайная разговорчивость. Вспомните взаимодействие устной и письменной традиций в библейскую и талмудическую эпохи. Книгопечатание нисколько не умалило этой любви к разговорам. Евреи были словоохотливы во время смертельной опасности и на приволье; в общении с Богом, супругами, местным помещиком; приветствуя собратьев-евреев или совершенно незнакомых людей. Это нервная, настороженная болтливость, которая вьется вокруг древних текстов, переделывая их на новый манер. Евреи много говорят, много цитируют и много спорят: так было всегда.

Почти все остальное проистекает из этой разговорчивости. Правда, библейские персонажи гораздо менее красноречивы, чем их древнегреческие предшественники, но в библейских текстах высказывания имеют больший эффект, чем в древнегреческих; иногда они даже способны менять ход истории. Все начинается с того, что Бог создает мир посредством нескольких кратких фраз, а Адам обретает власть над животными, раздав им имена. (Кроме того, Адам дает имя своей жене после того, как она с полпинка запускает колесо истории человечества, заманив мужа к дереву познания, но Библия не связывает этот акт именования с властью.)

Вспомните о склонности к спорам, от Авраама до «Сайнфелда»[6] или от Сары до Ханны Арендт. Еврейская литература — как Священное Писание, так и комические монологи — демонстрирует неизбывную любовь к противостоянию, к ответной реакции, к хуцпе. И эта многословная непочтительность основана на постоянной привычке к рациональному (хоть и эмоциональному) обдумыванию и на глубоком ощущении важности слов. Евреи всегда пытались логически беседовать с другими, даже если эти другие играли по своим правилам — невербальным, иррациональным, откровенно физическим и жестоким. С особо страшными или грозными оппонентами еврейские устные переговоры становились робким лепетом, но все же упорно продолжались. Возможно, именно поэтому Шекспир — быть может, вопреки самому себе — вложил лучшую речь в «Венецианском купце» в уста самого Шейлока, во всех остальных эпизодах вызывающего презрение:

…я жид. Да разве у жида нет глаз? Разве у жида нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не студят его те же лето и зима, как и христианина? Если нас уколоть — разве у нас не идет кровь? Если нас пощекотать — разве мы не смеемся? Если нас отравить — разве мы не умираем? А если нас оскорбляют — разве мы не должны мстить?[7]

Месть может свершиться, а может и не свершиться, но вот несдержанный, болтливый Голос Разума непременно прозвучит, отчаянно пытаясь присоединить остров еврейской «инакости» к материку общечеловеческой нормальности. Такие случаи часто кончались плачевно: слова заглушал звук удара.

Некоторые современные исследователи полагают. что еврейская «ненормальность» является причиной еврейской разговорчивости. В своей книге, названной в честь все того же Шейлока, Филип Рот обзаводится собеседником, который считает еврейскую словоохотливость симптомом вечной двойственности и множественности, вечной подвешенностью между мирами и эпохами, поэтому «внутри каждого еврея было столько болтунов! Заткни рот одному — заговорит другой. Заткни его — и явится третий, четвертый, пятый еврей, которому тоже есть что сказать».

Некоторые из этих внутренних евреев всегда будут беседовать со своими предками, от родителей до Праотцов — или орать на них. Или сражаться с текстами, которые создали предки, с идеями, которые они провозгласили. Именно из-за этой привычки мы и пишем нашу книгу. Именно поэтому мы чувствуем себя вправе поместить древних детей Израилевых и современных евреев в один линейный континуум: не биологический, не этнический, даже не религиозный, а словесный. Ведь столько родителей написало столько текстов, чтобы мы могли беседовать с этими текстами, спорить с ними или, по выражению Рота, тщетно пытаться «заткнуть их».

Помимо психологической «подвешенности» и «двойственности», еврейское многословие — при всем его нервном характере — скрывает в себе еще и рациональную уверенность, в которой нет места трепету и неврозу. Фрейд, рассматривавший еврейскую чувствительность и хуцпу как стратегию выживания для неуверенных в себе людей, видел только часть народного менталитета. На самом деле здесь срабатывает еще и аналитический механизм, в который встроено великое доверие к разуму и своеобразное ощущение своего «я». Спорщик никогда не бывает просто совокупностью чувств, опыта и травм. Он — или она — еще и активный искатель истины, отважный поборник здравого смысла. Здесь работает не только инстинкт самосохранения, но и интеллект. Евреи демонстрируют глубоко укоренившуюся веру в то. что слова способны создавать и пересоздавать действительность, иногда посредством молитвы, но не менее часто — посредством аргументации, поиска истины.

Это непосредственно связано со стремлением найти социальное, экономическое и политическое равенство. На протяжении веков евреи, начиная с социально мыслящего пророка Моисея и заканчивая социалистом XIX века Моисеем Гессом, вели необычные поиски справедливости, которые назывались тикун олам, что можно примерно перевести как «исправление мира». Тикун олам берет свое начало в каббалистическом учении рабби Ицхака Лурии, святого Ари. В его каббале понятие «тикун» означает духовную починку нашего мира, раздробленного в результате «разрушения сосудов», божественной и нравственной катастрофы. В двадцатом веке израильские дети кричали «сосуды разбились!», когда кто-то нарушал правила какой-нибудь игры.

Неустанное правдоискательство называли и многими другими именами. В Новое время оно влилось в общие течения: социализм, либерализм и коммунитаризм. Оно может быть связано с традиционной замкнутой еврейской общиной, кагалом (кегилой), но оно также стало отправной точкой для основных направлений западной философской мысли — универсализма и гуманизма. В этой миссии есть нечто глубоко эмоциональное (если хотите прочесть пронзительное описание несправедливости, откройте главу 5 Книги пророка Исаии), но все же этот поиск продиктован здравым смыслом. Для некоторых пророков и талмудических мудрецов зло было подобно нелогичному утверждению или нарушению законов геометрии. Правда — прямая линия, а кривда — кривая.

Еще одна, тесно связанная с предыдущей, форма еврейских отношений со словами — юмор. Вероятно, современные евреи отличаются большим чувством юмора, чем их античные предшественники, по крайней мере судя по письменным источникам. Однако же второго праотца назвали Исаак, что значит «[он] будет смеяться», потому что оба его родителя рассмеялись в ответ на Божье обещание, что у Сары, в ее-то бесплодном преклонном возрасте, будет ребенок. Как мы уже упоминали, Сара и Бог вступают в весьма забавный спор по этому поводу: «Сарра же не призналась, а сказала: я не смеялась. Ибо она испугалась. Но Он сказал [ей]: нет, ты рассмеялась». Много ли религий начинаются с того, что Бог препирается с праматерью: «А вот и нет, а вот и неправда»?

Экклезиаст — считается, что им был царь Соломон, — мрачно относился к веселью. «О смехе сказал я: „глупость!“, а о веселье: „что оно делает?“». Лаконичный, жесткий, замечательно емкий библейский язык редко бывает шутливым. Собственно, некоторые из более-менее смешных героев Библии вообще не евреи. Филистимлянин Анхус, царь Гефский, в гневе прогоняет Давида, который валяет дурака, попав к царскому двору. «Для чего вы привели его ко мне?» — бранит Анхус слуг. «Разве мало у меня сумасшедших, что вы привели его, чтобы он юродствовал предо мною?» Эта фраза необъяснимо отдает идишем: «ну, ойх мир а мешугенер» («тоже мне псих»). Могла ли древняя филистимская шутка каким-то образом послужить основой для фразы на еврейском языке германской ветви?

Колкий, в том числе и по отношению к себе, а иногда прямо-таки самоиздевательский идиш превратил еврейский юмор в искусство, а Граучо Маркс и Вуди Аллен сделали это искусство всемирным брендом. Фрейд не объяснял, почему в еврейской среде страх, гнев и уныние столь часто и столь удачно находят себе выход в шутке. Еврейский юмор почти всегда вербален, поэтому Граучо — гораздо более характерный для него герой, чем Харпо[8]. Язык тела, хоть он и широко используется, почти всегда служит средством передачи смешных словечек. Пантомима, за редким исключением, — не еврейский жанр.

Любовь к спору и юмор порождают еще одну еврейскую черту — непочтительность. Хуцпа (что довольно необычно для народа, стойко хранящего веру, и уж точно нехарактерно для других монотеистических религий) нацелена на пророка и раввина, судью и короля, гоя и единоверца. Исходя из письменных источников, первым ее объектом был сам Всевышний. Порой эта непочтительность сочетается с преданностью (комбинация, явно чуждая другим религиям); в политическом плане она более демократична, чтоб не сказать анархична, чем другие политические системы.

Есть что-то юное, вечно ребяческое в некоторых еврейских взглядах на Бога, раввинов и светские власти. Книга Бытия полна всевозможных отцов и матерей, а также их чад, которые живут под отеческим присмотром Творца. Она изобилует историями соперничества между братьями и сестрами, межпоколенческими склоками. Что показательно, термин «семья» в Библии часто равнозначен термину «народ». Из всех «племен земли» (по выражению пророка Амоса) именно еврейское считало себя наиболее близким к Богу и наиболее ответственным перед ним: «Только вас признал Я из всех племен земли, потому и взыщу с вас за все беззакония ваши». Обратите внимание: таким образом племя, национальная принадлежность, устное повеление и ответственность (а следовательно, и вина) связаны воедино с очень давних времен.

Это возвращает нас к очень чувствительной теме, которой мы уже касались: к детям.

На протяжении бесчисленного множества поколений еврейские мужчины и женщины ужасно боялись — и зачастую вполне обоснованно — за жизнь своих отпрысков. Но не только за жизнь. Родительский страх всегда совмещался с упорным нежеланием избавить детей от еврейской судьбы и от книги, предопределявшей эту судьбу. У повеления «скажи сыну твоему» есть темная сторона: из-за него ваши сын и дочь становятся носителями древнего проклятия, печальной истории; и, конечно, подвергаются всем опасностям, грозящим средневековому или современному еврею. Даже все куриные бульоны на свете не в силах укрепить и защитить от этих опасностей.

Вот еще одна черта еврейского континуума: каждая важная фаза истории сопровождается обилием сильных личностей. Активные, упрямые, разговорчивые мужчины и женщины населяют библейскую эпоху, мишнаитскую и талмудическую эры, столетия жизни в вавилонской диаспоре, золотой век сефардской поэзии и годы пробуждения ашкеназской культуры, равно как и каждую современную главу еврейской летописи. Конечно, это всегда так: историю делают сильные личности; но дело в том, что наши персонажи — не образцовые герои из учебника. Нередко они проявляют вопиющую слабость, часто терпят поражение, взваливают на себя всенародную ношу достояния — текст и память, — которые должны придать смысл их собственной жизни и жизни других людей. И их так много! Так много героев, чьи имена — а зачастую и характеры — нам известны.

Безусловно, у греков было больше богов, зато в еврейской Библии фигурирует больше людей. В Ветхом Завете гораздо больше активных действующих лиц, чем в Новом; число мишнаитских танаев и талмудических амораев превосходит число всех известных историй греческих и римских мыслителей, вместе взятых. Мы говорим только о количестве, не о качестве. Талмудисты далеко не всегда были более выдающимися мыслителями — а библейские герои далеко не всегда были храбрее или мудрее, — чем их античные собратья.

Но обратите внимание, как много людей, настоящих живых людей населяет древние еврейские писания. Ни один автор не станет выдумывать столько действующих лиц, многие из которых лишь упоминаются мельком, не играя никакой значительной роли в сюжете. Письменные источники насчитывают сотни — а некоторые ученые утверждают, что тысячи, — талмудических мудрецов, и у каждого из них своя особая мудрость. Средневековых рабби называли по имени, цитировали и почитали еще в то время, когда христианский мир придавал мало значения индивидуальной философской мысли. Многочисленные, разнообразные персонажи непрестанно высказываются и протискиваются в еврейскую историю. А еврейская история, начиная с царских писцов и заканчивая современными авторами, всегда отлично умела сохранять имена, обрисовывать характеры и передавать индивидуальное звучание каждого голоса.

Приведенный здесь список тенденций не является ни исчерпывающим, ни окончательным. Нельзя сказать, что все черты, которые мы рассматриваем, были присущи евреям в каждой эпохе или географической точке. Но некоторые тенденции красной нитью проходят через еврейские хроники. Они — наши меридианы.

Если Слово — устное и письменное, произнесенное и процитированное — и вправду является разгадкой непрерывности еврейской цивилизации, тогда следует отметать любую попытку построить или разрушить генетическую еврейскую родословную. Несмотря на правило жениться только на своих, которому положили начало Ездра и Неемия и которое продолжают насаждать современные ортодоксы, еврейская преемственность никогда не основывалась на генетике. Авторы этой книги, возможно, отчасти произошедшие от небезызвестных хазар и казаков, ничего не могут сказать насчет предполагаемой генетической, расовой или этнической преемственности еврейского рода. Нас не заботит форма носа. Нас не заботят хромосомы, каким бы интересным ни было их изучение. Наша история «не нуждается в этой гипотезе», как однажды сказал Наполеону Пьер-Симон Лаплас. И нам не нужна гипотеза о существовании Бога (собственно, именно об этом и говорил Лаплас), о божественном управлении еврейскими судьбами. В нашей истории главную роль играет не Бог, а слова. «Бог» — лишь одно из этих слов.

Итак, повторяющиеся темы, которые наглядно иллюстрируют еврейский культурный континуум, растут на словесном генеалогическом древе. Невозможно быть евреем, не будучи знакомым с определенным набором понятий. Эта система терминов была записана почти с самого начала еврейской истории — сначала на камне, потом в свитках, затем в манускриптах, а теперь и на экране. Еврейские писания, священные и мирские, обязаны своим существованием более ранним еврейским писаниям (хотя редко им одним). Вот так в Народе Книги образуются длинные «династии», совершенно очевидные для вас, если вы — читатель.

Итак, мы рассматриваем еврейскую историю как совокупность текстовых династий; возможно, это послужит объяснением того, почему мы решили написать это эссе вдвоем, как тандем отца и дочери и, что не менее важно, тандем писателя и историка. «Прошлое — это другая страна», — сказал Л. П. Хартли, а Дэвид Лоуэнталь превратил эту цитату в обоснованное историографическое утверждение. И действительно, еврейское прошлое, как часть общечеловеческого прошлого, зачастую приводит нас в удивление и замешательство.

Возьмем четырех исторических персонажей, выбранных почти наугад: пророчицу Девору, царя Ровоама, рабби Акиву и Авраама-Ицхака Кука. Эта компания широко раскинулась вдоль оси еврейской хронологии: XII (вероятно) век до н. э., X (вероятно) век до н. э., I и II века н. э., XIX и XX века н. э. Ни один из миров, в которых жила каждая из названных великих личностей, не близок миру авторов этой книги — ни в материальном, ни в этическом плане. Контексты, в которых они жили, в той или иной степени чужды нам. Их поведение, взгляды, решения могут казаться нам причудливыми, дикими или даже неприятными. Подозреваем, что каждому из этих четверых остальные трое тоже были бы чужды, повстречайся они в каком-нибудь внеисторическом пространстве. Их наряды, речь и мировоззрения разительно отличались бы друг от друга. Они бы даже говорили на разных языках.

Но конечно же все они в некоторой степени понимали бы древнееврейский язык. Каждый бы понял, как зовут остальных — все эти имена происходят от библейских имен или от связанных с Библией корней. Девора — самая старшая из четверых; трое мужчин, возможно, захотели бы — и смогли бы! — побеседовать с пророчицей на ее родном древнееврейском. Более того, у них нашлись бы общие темы для разговора: Иаков и двенадцать колен, Моисей и гора Синай, Земля Израильская, ее природа и население. Весьма вероятно, что каждый из них произносил бы древние названия иначе, чем остальные, но не настолько, чтобы остальные вообще не смогли его понять. Кроме того, каждый из них, разумеется, знал бы тех людей из оставшейся троицы, что жили до него. Возможно, Девора с недоумением смотрела бы на одежду Кука, но раввин, рабби и царь глядели бы на Девору с восхищением и почтением, хоть ее платье и не соответствовало бы местечковой моде.

У всех четверых обнаружились бы общие черты: самосознание, основанное на идее израильского происхождения, сильная воля, безграничная преданность предкам, великая озабоченность судьбой потомства и прекрасное владение словом. Даже Ровоам с его грубыми шуточками — «мой мизинец толще чресл отца моего»; «отец мой наложил на вас тяжкое иго, а я увеличу иго ваше; отец мой наказывал вас бичами, а я буду наказывать вас скорпионами» — этакий тиран-поэт. Девора поняла бы каждое слово Ровоама, и Акива с Куком тоже, разумеется. Каковы были бы их политические взгляды? Как бы они нашли общий язык друг с другом или с авторами этой книги, обсуждая насущный вопрос: какими должны быть границы и тип правительства Израиля? У авторов этой книги есть претензии и к сторонникам Акивы, и к сторонникам Кука. Но все же мы смогли бы беседовать. Некоторые термины были бы общими для всех нас: народ, закон, совет, договор, граница. Другие — скажем, «Еврейское демократическое государство» — для древних евреев звучали бы непривычно, но, думается нам, не совсем непонятно. Особенно интересно, за какие современные израильские партии голосовали бы Девора и Акива.

И самое главное: каждый из нашей четверки прекрасно понял бы (ничуть не удивившись), что мы причисляем их всех и нас самих к одному континууму.

Не следует недооценивать расстояния и различия. Что касается нас, то мы не видим ничего мистического, сверхъестественного — ничего божественного — в еврейской преемственности. Мы не восхищаемся нашими великими пращурами и уж тем более не преклоняемся перед ними. Несколько древних афинян милее нашим сердцам, чем большинство библейских евреев.

Так почему же тогда в еврейских текстах, начиная с самых ранних, столь многое отзывается в нас, звучит так ясно и знакомо? Нас влекут эти сонмы действующих лиц, населяющие старинные и современные еврейские тексты. В них так много плоти, крови и голоса. Время от времени случаются моменты прямо-таки пугающей близости.

Подобное ощущение, конечно, возникает не только от еврейских текстов. «Антигона» может вызвать чувство узнавания, Августин Блаженный может породить в нас эмоциональный отклик, в «Дон Кихоте» звучат знакомые нам глубокие чувства, Чехову не чуждо почти ничто человеческое. Все эти литературные источники интересны и дороги нам ничуть не менее, чем еврейские книги. Некоторые элементы еврейского прошлого очень далеки от нас, а некоторые нееврейские произведения — очень близки.

Поэтому к описанию еврейской родословной, состоящей из текстов и личностей, мы должны добавить одну принципиально важную характеристику. Есть нечто особенное в творческой энергии многочисленных еврейских литераторов, направленной в прошлое, в их общем корпусе текстов, в их способности слышать и понимать друг друга сквозь века, языки и культуры. Все они разговаривают друг с другом. Подобно постоянному спору за бесконечной субботней трапезой, эта беседа продолжается не благодаря любезности или единомыслию собеседников, а благодаря их общей базе данных, великих вопросов и моментов глубинного узнавания.

Само собой, мы не можем сказать — особенно если речь идет о древности, — кто был «исторической фигурой», а кто мифом. Мы не можем сказать, кто «на самом деле» совершил или сочинил то, что ему приписывают. Нам любопытно было бы узнать, но по большому счету это не имеет значения. Историческая правда не есть археологическая правда, сказал Ахад ха-Ам. История может открывать нам истинную правду посредством вымышленных персонажей, аллегорий и мифов. Один талмудист IV века сказал, что библейского Иова не существовало, что он — басня. Другие мудрецы вступили с ним в спор, но теория о вымышленном Иове вошла-таки в Талмуд. Почему ее не стерли из памяти как кощунственную или несостоятельную? Потому что — по крайней мере, нам хочется так считать — Талмуд предвидел нашу точку зрения и заранее принял ее: басни могут говорить правду. Сказка — не ложь. Иов существовал, даже если «на самом деле» его не было. Он существует в сознании бесчисленных читателей, которые тысячелетиями обсуждали его и спорили о нем. Иов, подобно Макбету и Ивану Карамазову, существует как литературная правда.

Нас глубоко волнует мысль о том, что — по нашему читательскому мнению — мы встроились в огромную череду абонентов одной вечно растущей библиотеки. Что, накопив такую гору взаимосвязанных текстов, прожив столько эпох и пережив столько несчастий — и все это в разговорах, писаниях и чтении. — евреи создали уникальную генеалогию узнавания и близости.

Для нас, например, другом по переписке является не Ровоам, а Иов. В поиске справедливости и мира наш единомышленник — не рав Кук-старший, а пророк Амос и эссеист Ахад ха-Ам. Нам странным образом близка и знакома не Девора — ликующая амазонка, а Девора — саркастичная мать, с ее домашней свирепостью и безжалостной четкостью формулировок. Наш политический соратник — не рабби Акива, который толкнул своих учеников к мятежу, обреченному на провал, а рабби Иехуда ха-Наси, беглец и спаситель науки; с точки зрения военной истории он находится в лагере проигравших, а вот в интеллектуальной истории он одержал блистательную победу.

Таковы наши предпочтения. Разумеется, у каждого читателя они будут свои; вероятно, они вступят в противоречие с нашими; возможно, даже в яростное противоречие. Но если вы — такой читатель (еврейский ли, нет ли), то вы уже член нашей семьи. А здоровые отношения в семье, как мы слышали, строятся на искусстве выражать несогласие словами.

Предыдущая главаГлава 5 из 11Следующая глава