К книге
Дети воздуха и болиГлава 8 Когда боль не важна
88%
Глава 8 Когда боль не важна
15

Темно.

Это уже не пугает, хотя поначалу казалось, будто мир рухнул, утонул в сплошной черноте и перестал существовать. К тому же Байцзину было настолько холодно, что он почти не помнит, как принял божественное сердце и вернулся к порталу. Как кто-то – наверное, лекарь – обтирал его глаза жгучим, теплым, горько пахнущим травами. Как брат, не сумев спрятать беспокойство в голосе, велел сопровождать его до самых покоев.

Сперва он даже не дрожал. Наверное, лишь потому, что тело казалось замерзшим до костей, превратившимся в концентрированный лед, и чужеродное пульсирующее биение в груди ничуть не согревало застывшую кровь. Он понимал, что двигается и говорит скованнее, чем должен, но у него хотя бы хватало на это сил.

Разум бился в панике. Глаза не болели, нисколько, словно ничего не произошло. Но не видели. Байцзин терялся в какофонии внезапно окруживших его звуков, запахов и ощущений, никак не мог найти себя в пространстве, темном и пустом, ставшем вечной ночью вместо дня. Голова кружилась от вереницы несвязных образов, они как будто не принадлежали ему, не выстраивались ровно, никак не могли стать его частью.

Он ослеп.

Такую плату взяло с него божество. А взамен Байцзин получил что-то, что еще не мог понять. Не хотел. Не был в состоянии.

Дрожь пришла позже – накатила безжалостной волной уже после того, как он отослал слуг, не позволив им вести себя под руку. Байцзина затрясло настолько жестоко, что он едва мог идти, закоченевшие ноги почти не держали, онемевшим пальцам не хватало сил плотнее запахнуть заиндевевшие одежды. Он пытался ориентироваться на колебания воздуха, шел в никуда, отчаянно старался сконцентрироваться, вспомнить, отыскать дорогу и, должно быть, представлял собой крайне жалкое зрелище.

А в итоге все равно перепутал покои.

Байцзин благодарен Цинъюй за то, что она не принялась носиться с ним, как с беспомощным ребенком. В пронизывающем холоде, в яростной черноте, в оглушающем страхе она стала стержнем, за который он смог ухватиться, теплом, к которому смог потянуться и прильнуть, опорой, которую смог заново найти. Божественное сердце никак не хотело успокаиваться, стучало совсем не в такт с его собственным, но Байцзин заставил его.

Оставшись один, он медитировал у горячего источника. Прислушивался к миру и к себе. Постепенно понял, что способен ощущать что-то вроде отпечатка окружающих предметов – слепка, следа, который они оставляют в потоке времени, в точке, где сливаются прошлое, настоящее и будущее. Еще в голове отдаются гулом наиболее громкие мысли других людей и шэньшоу. Особенно отчетливо – Цинъюй. Почти зримые, осязаемые – наверное, их можно ухватить пальцами, если протянуть руку.

По мельчайшим кусочкам Байцзин собрал для себя реальность. Через дыхание ветра, через вибрации по коже, через запахи, через тонкие-тонкие дрожащие контуры пространства – скорее отголосок образа, чем что-то визуальное. Стало чуть менее страшно. Темнота никуда не ушла, не рассеялась, но сделалась чуть более… наполненной.

Когда два сердца под ребрами забились в унисон, когда божественная сила подчинилась, перестав ледяной болью обжигать меридианы и кровь, он почти готов был привычно выпрямить спину и уверенно дожить оставшиеся им всем несколько дней.

А теперь, стоя в ожидании у главных покоев дворца, Байцзин готовится стать опорой для Цинъюй.

Ее нет долго, и он начинает беспокоиться. Цинъюй боялась, что ее тело может не совладать с божественной мощью, – и ее опасения не беспочвенны, хоть самые первые избранные и были в том же положении, в котором оказалась она сейчас. Байцзин заводит руки за спину, до боли сцепляет пальцы в замок и пытается дышать ровно. Под двумя частящими сердцами сворачивается холодный клубок, словно змея обвивает кольцами внутренности.

Он сосредоточивается на вдохах и выдохах. На осенней влаге, покалывающей горло и морозно заполняющей грудь. На тихом шуме голосов вокруг, на шепоте ветра, что тонкими неласковыми пальцами забирается под одежды и оглаживает открытые участки кожи. На пульсации крови – в висках, во впадинке между ключиц, в чреве, в сильных дугах крыльев и на запястьях.

А потом – как волна, вибрация, легкий, почти неуловимый всплеск жара.

Цинъюй.

Байцзин чувствует ее задолго до того, как слышит звук открывающихся дверей и медленные, шаркающие шаги. Запах горелой плоти и паленых перьев врезается в сознание. За ним – металлический привкус крови, густой и тяжелый. Байцзин дергается в ее сторону, находит по звуку дыхания, протягивает руки, хочет обнять, прижать к себе, спрятать от всего мира.

Цинъюй пытается отстраниться, но словно не находит сил для этого. Что-то не так. В Байцзине все кричит от тревоги – она до сих пор не произнесла ни слова и не прикоснулась к нему первой, это совершенно ненормально. Вслепую, на ощупь Байцзин опускает ладони на ее спину. Слишком свободно. Слишком легко. Не чувствуя преграды.

Его бьет наотмашь осознанием, и он едва сдерживается, чтобы не стиснуть порывисто Цинъюй в объятиях. Нельзя. Она слишком слаба, ранена, и он только причинит еще большую боль. Байцзин лишь глотает комок, горько перекрывший горло.

Ее крыльев больше нет. Там, где раньше начиналась нежная дуга перьев, теперь под кончиками пальцев, в разрезах ханьфу, что специально делают на всех одеждах крылатых шэньшоу, – лишь бинты, горячие и липкие от крови и сукровицы. Цинъюй мелко дрожит и рвано дышит. Не отстраняется, но и не поднимает руки, чтобы хотя бы попытаться ответить на объятие. Все еще молчит.

– Значит, крылья, – тихо произносит Байцзин, и в его голосе нет вопроса, только горькое признание очевидного.

Он не отпускает ее, стоит так еще немного, медленно, успокаивающими движениями проводит вверх-вниз ладонью по спине, запутывается пальцами в слипшихся волосах, стараясь не трогать раны. И вдруг замечает неладное. Внутри Цинъюй, в ее маленьком трепещущем теле, ничего не резонирует с ним. Он слышит, чувствует, как стучит ее сердце – но ритм один. К нему не примешивается второй.

– А-Юй, – тихо зовет Байцзин.

– М? – впервые реагирует Цинъюй. Ее голос не громче шелеста.

– Почему я не чувствую в тебе божественного сердца?

Она слабо отклоняется назад, делает шаг, заставляя его разомкнуть объятие. Сразу становится пусто и холодно. Байцзин опускает руки, невольно сжимая пальцы в кулаки – на кончиках все еще эфемерное ощущение горячего, неправильного. Дыхание Цинъюй, напротив, похоже на умирающий огонек свечи. Тихое, неровное, прерывистое.

– Не здесь, – говорит она глухо.

Байцзину страшно оттого, что Цинъюй, ни разу на его памяти не показывавшая слабости, особенно при посторонних, сейчас совершенно не скрывает, что ей нужно опираться на Байцзина, чтобы идти. Ее шатает и потряхивает. Байцзин почти уверен, что она позволила только обработать себе раны, но, подобно ему самому, запретила сопровождать, хотя того и гляди рухнет.

Что сделало божество? Почему она вернулась в таком состоянии?

Он доводит Цинъюй до ее дворика – сегодня это сделать намного проще – и осторожно помогает сесть на камни у горячего источника. Что-то подсказывает, что несколько последних шагов до дверей она уже может не сделать. Цинъюй несколько раз тяжело выдыхает и прерывисто втягивает воздух, словно никак не может наполнить грудь. Байцзин касается ее плеча, на ощупь спускается пальцами вниз по предплечью, по запястью и сжимает непривычно холодную ладонь.

Он не слышит ее мыслей. Даже когда пытается. Словно в голове Цинъюй сейчас пустота, такая же, как упорно норовит развернуться внутри него. Цинъюй чувствовала себя так же, когда он вчера появился в ее покоях? Ту же тревогу, то же желание выцарапать и вынуть обнаженное сердце – в его случае неважно какое, хоть оба разом?

– Я не приняла сердце, – вдруг произносит Цинъюй хрипло. – Я его уничтожила.

И начинает говорить. Слова льются ровно, негромко, будто она пересказывает чужую историю, периодически останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Но Байцзин слышит то, что скрыто между строк: боль, решимость, холодную ясность выбора. И жуткую истину, которая прошивает его тысячью крошечных отравленных игл.

От того, что он узнает, мир не рушится. Но обретает другие очертания, пугающе острые и ясные. Алое море, величайшее бедствие всех времен, то, с чем он сражался, то, от чего погибли воины, шедшие с ним в бой плечом к плечу, – создание богов. Тех самых богов, на которых уповают люди, богов, которым все еще поклоняются в наивной надежде, что они снизойдут защитить.

Защитить от кого? От них же?

Но Байцзин этому почти не удивляется. Он всегда, с самого детства слушал от многочисленных наставников, что боги – всего лишь чудовища, которым полагается умереть. Что они не нужны, потому что бесполезны, что отнять их жизни – величайшая честь, вложенная в руки избранных. А вот другое – причина, по которой Цинъюй не приняла сердце, – поражает его подобно раскату грома.

Их миссия, все, чему Байцзина учили… Все было ложью с самого начала. Ложью, о которой никто не знает. Избранные убивают богов и, умерев, сами же ими становятся. Бесконечный круг. Повторяющийся цикл. Цинъюй, цитируя слова божества познания, называет его колесом, разбрасывающим грязь и камни, давящим и перемалывающим в пыль все на своем пути. Какое безжалостное и точное сравнение.

Выходит, пытаясь спасти мир, они делают только хуже?

– Значит, ты… отдашь ядру красную кровь? – спрашивает Байцзин, когда Цинъюй заканчивает.

– Я не знаю, что из этого выйдет, – признается Цинъюй. – Но надеюсь, что он не соврал.

– Разве нам не нужно рассказать об этом во всеуслышание?

– Нет. Будет паника. Нельзя, – ее тон тверд, хотя она по-прежнему говорит не громче полушепота. – Мы сделаем то, что должны, и унесем эту правду вместе с собой. А пока… пожалуйста, просто побудь со мной. Я устала.

Байцзин не хочет даже представлять, что припорошено этим бесцветным словом «устала». Около источника тепло, но он все равно снимает собственный дасюшэн и аккуратно укрывает плечи Цинъюй – она мелко дрожит, и ее руки все еще холодные. Пальцы скользят вверх-вниз по ее запястью, задевают тонкий шелк рукава – Байцзин больше не видит, но помнит, что он черный, совсем простой, без вышивки.

В это тягучее, горькое мгновение, вновь мягко обхватив ладонь Цинъюй – оказывается, тонкую, оказывается, хрупкую, – Байцзин впервые передает ей ци. А она, качнувшись, упирается лбом в его плечо и остается так, бескрылая, сломленная, но не сломавшаяся.

Следующие дни проходят странно. Цинъюй довольно быстро собирает себя, но кажется, будто ее огонь теплится на остатках догорающих углей, роняет последние искры из оставшихся и отчаянно пытается дать еще хоть немного тепла. Она меньше говорит и смеется, больше прикасается к Байцзину, часто-часто берет его за руку, проводит пальцами по волосам, скулам и подбородку, целует, когда они наедине, словно пытается насытиться им, впитать, забрать все, что еще не забрала.

Они повенчаны крыльями. И даже если в традициях инлунов не принято так откровенно показывать привязанность, если его девятнадцать лет учили иному, Байцзину все равно. Если он не видит чужих взглядов, значит, их не существует.

Раны Цинъюй не заживают. От нее постоянно пахнет кровью, бинты каждый день чистые, новые, жесткие до хруста, но кожа под ними все такая же горячая. Байцзин был бы рад забрать себе хотя бы часть боли Цинъюй, но, увы, он не в силах это сделать.

Вэйянь, последняя из избранных, возвращается с испытания, лишившись слуха. Цинъюй говорит, что Шуанъин теперь общается с ней, выводя иероглифы на ладони, – наверное, он уже приспособился обходиться только левой рукой. Вэйянь отвечает – неловко, как помнит, и слова ее звучат, ломаясь и спотыкаясь, мелкой катящейся галькой. Байцзин впервые задумывается, есть ли какая-то последовательность и закономерность, в том, что именно забирают божества в качестве платы за свое сердце.

Самое важное?

То, что было важным, хотя не казалось таким до тех пор, пока не исчезло?

Церемония возрождения ядра должна состояться в день осеннего равноденствия. Чтобы было красиво и символично, чтобы люди и шэньшоу смотрели со всех сторон на избранных и возносили им благодарности, чтобы холодное солнце напоследок одарило своими лучами и погасло для них навсегда. Хочется верить, что Цинъюй права и круговорот в этот раз не замкнется, а боги не вернутся.

Байцзин сохраняет эту тайну даже от собственного брата. Байгуан приглашает его к себе утром накануне равноденствия. Они наедине, без многочисленных императорских советников, и брат позволяет себе то, чего не позволял уже долгое время. Прикасается. Кладет ладонь на плечо. От него веет теплом и горечью, страхом и сожалением, тяжелым и густым, отчего сердце – то, которое было у Байцзина с рождения, – сжимается болезненно.

Брат молчит, но Байцзину не требуются слова. И даже не нужно видеть его лицо. Он слышит неровное дыхание, то, как Байгуан торопливо сглатывает чаще необходимого, дробный мелкий звон капель-украшений в его короне. Чувствует, как пальцы на его плече сжимаются, как нетверда рука брата, как все его тело напряжено.

Байцзин уверен, что у брата мелко дрожат поджатые губы и влажно блестят глаза, что он скрывает и сдерживает это зачем-то, даже зная, что Байцзин слеп. В виски отдается гулом одно-единственное слово, одна-единственная мысль, которую он может слышать, – она оглушительная, громкая и почти кажется произнесенной вслух.

«Прости».

«Прости, прости, прости».

– Ты позволишь попрощаться с тобой, брат мой? – голос Байгуана ломок, как трещинами покрытое стекло.

Байцзин кивает, почему-то ничего не чувствуя. Как будто уже смирился с тем, что за порогом следующего дня стоит, приглашающе раскрыв руки, его смерть.

В отчаянных объятиях Байгуана холодно. Глаза жжет против воли. Байцзин обнимает в ответ и чувствует, как его прижали к себе, словно пытаясь удержать, не отдать, оставить рядом. Он впервые думает о том, какая боль разрывает сердце брата, и отчего-то хочется побыстрее уйти. Чтобы не мучить его.

Тем же днем, после обеденной трапезы, они с Цинъюй прогуливаются по городу. Воздух влажен и пахнет предзнаменованием дождя, теплый ароматный пар поднимается от уличных ларьков с едой. Над столицей раскинута плотная сеть голосов, возгласов, выкриков, чьего-то звонкого смеха, и Байцзин позволяет себе запутаться в ней, не пытаясь освободиться из причудливого плетения.

Они идут молча, рука в руке, и каждый шаг – молчаливое: «Я здесь. Я с тобой». Походка Цинъюй тверда, пальцы привычно теплые, почти горячие, и как будто бы все в порядке, как будто мир дал им передышку, маленький шанс безмятежно забыться. Уголки губ Байцзина едва-едва приподнимаются. Цинъюй вдруг безмолвно тянет его ладонь вверх, к своему лицу, к губам, чтобы он прикоснулся кончиками пальцев.

– Так хорошо, да? – негромко, мягко говорит она. И тоже улыбается.

У главных ворот дворца какой-то шум. Не привычные разговоры стражников, а что-то выбивающееся, резкое, громкое. Когда Байцзин и Цинъюй подходят ближе, до них доносится взволнованный голос:

– Да пропустите меня! Я глава клана фэнхуанов, избранная – моя шицзе! Я должен увидеть ее!

– Хэнсин-сяньшэн, – сдержанно отвечает один из стражников, – нам не положено…

– Шиди? – внезапно окликает Цинъюй, и в ее тоне – ни удивления, ни радости, только тихая усталость.

Шум обрывается. Рваный выдох, шорох ткани. И шелест оперения – Байцзин узнает этот звук. К ним приближаются шаги. Раз, два, три – прежде чем остановиться напротив. Байцзин прислушивается к пространству вокруг себя. Очертания фигуры Хэнсина в слиянии тонких временных слоев размыты и дрожат, не читаются четко, как Байцзин уже приспособился воспринимать. Звук дыхания – примерно на уровне с его собственным. Значит, они одного роста.

– Шицзе… – голос Хэнсина дрожит, словно натянутая струна. – Что они с тобой сделали?

Цинъюй напрягается, ее дыхание делается более частым, прерывистым. Байцзин чуть склоняет голову перед главой другого клана, не сложив перед грудью рук. Он может себе это позволить. Цинъюй все еще сжимает его пальцы, и ее хватка становится крепче, болезненнее, острые ногти почти впиваются Байцзину в кожу.

– Никто ничего не «делал», – отвечает она ровно. – Пропустите его. Мы поговорим в моих покоях.

Байцзин молча сопровождает ее – не только из собственной прихоти и желания быть рядом. Это необходимость: хоть Цинъюй и нарушила уже все мыслимые и немыслимые правила, но без посторонних глаз находиться в одном помещении с другим самцом после церемонии венчания она не может.

К тому же Байцзин помнит, кто такой Хэнсин. Помнит, как Цинъюй рассказывала, что он до беспамятства был влюблен в нее. Это знание вызывает внутри всплеск чего-то жгучего, разъедающего, мучительного, как если бы ему вздумалось выпить залпом неразбавленный уксус. Ревность. Разумом Байцзин прекрасно понимает, что у него нет причин испытывать ее, но собственническое, звериное внутри желает, чтобы даже взгляд Хэнсина не касался Цинъюй.

Он отпускает ее руку только в комнатах. Они садятся на пол, на мягкие подушки, и Цинъюй, вопреки гостеприимству, не предлагает гостю чай. От нее веет сосредоточенным холодом, и только Байцзин, сидящий вплотную, ощущает, что спина и плечи Цинъюй напряжены так, словно в них вогнали металлические пластины.

– Шицзе, – подает голос Хэнсин, – я не думаю, что ему стоит…

– Во-первых, у «него» есть имя, – сухо перебивает Цинъюй. – Перед тобой бывший наследный принц Байцзин, прояви должное почтение. Во-вторых, мы повенчаны крыльями. Я – его самка. Если ты собираешься говорить со мной, Байцзин тоже будет присутствовать.

– Повенчаны… крыльями? – ошеломленно выдыхает Хэнсин.

Цинъюй не отвечает. Тишина опускается на комнату, густая, почти осязаемая. Байцзин ощущает ее всем телом – как давление, как предгрозовое напряжение, когда воздух становится тяжелым, а каждый звук отдается в ушах с неестественной четкостью. Мысли Хэнсина, звенящие, подобно тревожному колоколу, настолько спутаны, что Байцзин не различает в них ни единого слова. Впрочем, он даже не пытается.

– Хорошо. Как пожелаешь. Прошу прощения за недостаточную почтительность, – наконец говорит Хэнсин, и в его голосе звучит боль. – Шицзе, я пришел, потому что знаю, что ты сделала. Знаю, что избранный – на самом деле я.

Цинъюй замирает. Тишина становится настолько плотной, что кажется, ее можно разрезать взмахом клинка. Байцзин на ощупь отыскивает ее запястье и легонько сжимает, слушая тревожной нитью частящий пульс, а Цинъюй, вопреки ожиданию, даже не пытается убрать руку.

– Что ты сказал?.. – в ее тоне угадывается скрытая дрожь.

– Почему? – спрашивает Хэнсин вместо ответа. – Ты обманула весь клан. Обманула самих богов!

– Богов? – с глухой усмешкой отзывается Цинъюй, и только Байцзин знает, какая горькая истина скрывается за этим коротким словом. – Шиди, тебе не надо было принимать на себя ношу избранного. Когда я увидела, что твоя кровь серебряная, то решила: если кто-то должен заплатить цену, пусть это буду я. А ты поведешь клан.

– Талисманы… – Хэнсин запинается. – На самом деле они создавали иллюзию?

– Как ты вообще узнал? – ее голос звучит устало, почти безжизненно, словно она уже израсходовала большую часть сил на этот разговор и хочет его поскорее закончить.

– Повредил их. Хотел проверить, что будет. И знаешь, какая кровь потекла из порезов?

Плечи Цинъюй вздрагивают. Она сжимает пальцы в кулак под ладонью Байцзина, стискивает шелк юбки, натягивая ткань почти до треска. Шторм, бушующий внутри нее, столь силен, что колючие искры безжалостного пламени задевают даже Байцзина.

– Я сейчас же нарисую тебе новые, – вырывается у Цинъюй беспокойно и горячечно. – А-Цзин, пожалуйста, дай мне со стола бумагу и…

– Да не надо ничего рисовать! – восклицает Хэнсин отчаянно. – Дай мне занять мое место! Ты не должна умирать!

– Поздно! – отрезает Цинъюй, мгновенно изменив тон. – Разве не видишь? Бог отнял мои крылья. Я забрала его сердце и его силу. Шиди, бесполезно цепляться за лед, когда ты уже опустился на дно. Просто иди и живи спокойно!

– Да как я смогу жить спокойно, зная, что ты пожертвовала собой ради меня?! – он срывается на крик.

Уловив с его стороны шорох и почувствовав, как всколыхнулось пространство – как если бы Хэнсин подался вперед, – Байцзин тут же сдвигается, загораживая Цинъюй собой. В горле пузырится рычание – звук, которого он никогда в жизни себе не позволял. Хэнсин отшатывается – резкое движение воздуха, удивленный рваный выдох, – но Байцзин остается перед Цинъюй, весь звеня изнутри, как клинок, уже готовый к удару.

– Ты не понимаешь, – произносит она тихо, но твердо. – Это не жертва. Это мой выбор.

– Выбор?! – голос Хэнсина срывается. – Тебе никто не давал права…

– Я сама себе его дала, – перебивает Цинъюй.

И в этих нескольких простых словах – окончательность, от которой воздух в комнате становится почти удушающим, приговор, не подлежащий тому, чтобы его оспорили и обжаловали.

Цинъюй осторожно опускает ладонь на плечо Байцзина, мягко надавливает, вынуждая его вернуться на прежнее место. Он почти уверен, что, если бы мог сейчас прозреть хотя бы на мяо и увидеть ее, она предстала бы перед его взором такой же, как раньше. С прямой осанкой и твердым горящим взглядом темно-карих глаз, с упрямой, хищной, непреклонной улыбкой тонких губ.

– Все, иди, Хэнсин, – говорит Цинъюй, впервые называя его по имени. – У меня еще много дел до того, как свершится церемония.

Хэнсин молча поднимается, шелестят по доскам пола оперение и ткань одежд. Шаги, глухие, нетвердые, неуверенные, направляются к дверям, и ни Цинъюй, ни Байцзин не провожают его. Хэнсин замирает, подошвы его обуви издают скользящий скрип – остановился, обернулся. Цинъюй рядом прерывисто втягивает воздух.

– Прощай, шицзе, – горько произносит Хэнсин.

– Прощай, шиди, – не изменив ровному тону, отзывается Цинъюй.

Но, когда створки за ним смыкаются, отсекая лизнувший кожу холодный воздух, из Цинъюй будто резко вынимают все суставы и кости. Она обмякает рядом с Байцзином, тяжело приваливается к нему, делая рваные поверхностные вдохи, словно разговор с шиди лишил ее остатков сил. Ее тело горячее – Байцзин не до конца понимает, то ли внутреннее пламя, то ли вновь начавшийся жар из-за ран.

Он слегка расправляет крыло и уже поднимает руку – приобнять, поддержать, утешить. Но Цинъюй, быстро отстранившись, останавливает его, коснувшись ладони и медленно отведя ее в сторону. Легко, но непреклонно.

– Пойди за ним, пока он не ушел, – просит она. – Сотри память обо мне. Пусть он никогда не вспомнит, что я существовала.

Эта просьба так же остра и внезапна, как удар клинком исподтишка. Резкий, точный, обрывающий вдох. Байцзин чувствует, как внутри все сжимается, будто сердце пронзили ледяной иглой. Настоящее сердце. Не то, которое он украл, не то, которое действительно дало ему силу, о которой говорит Цинъюй. Но применить ее… немыслимо.

– Я не могу, – шепчет Байцзин.

– Пожалуйста, а-Цзин. Я не для себя прошу. Для него. Для клана. Если он будет помнить… он не сможет идти вперед.

Она осторожно берет его руки в свои. Горячие пальцы слегка дрожат, но хватка крепкая. Байцзин сжимает ее ладони так, будто пытается найти в них опору, взять хоть немного силы для решения, одна мысль о котором заставляет все внутри него восстать в отчаянном «нет». Он хочет сказать что-нибудь, возразить, убедить Цинъюй, что есть другой путь, но слова застревают в горле.

Потому что она явно считает, что другого пути нет.

Не сказав больше ни слова, Байцзин выходит на крыльцо. Хэнсин, судя по удаляющемуся звуку шагов, уже идет к воротам. Шумно вдохнув холодный воздух, заполнив им до отказа грудь, Байцзин сходит по ступенькам и окликает:

– Подождите.

Глава клана фэнхуанов замирает. Но не поворачивается. Байцзин подходит к нему, медленно, считая шаги, сосредоточиваясь на плывущих и размывающихся контурах – избранный, не принявший свое предназначение, как будто выбивается из ткани реальности и времени, не желая закрепляться в них. Раз. Два. Пять. Десять. Он заводит руки за спину и останавливается в чжане, не подходя ближе. Но ему и не нужно.

– Что вы хотели? – спрашивает Хэнсин сдержанно.

Сердцебиение болезненно отдает в виски. Льдистое, холодное течение заполняет меридианы талой водой, поток энергии, пульсирующий и жадный, окутывает ладонь – почти незаметный, но неумолимый. Байцзин чувствует, как сила дрожит на кончиках пальцев, готовая стереть воспоминания, как ветер сметает песок. Размолоть в пыль прошлое и развеять его в пустоте.

Он не готов. Он не хочет. Но Цинъюй попросила – и Байцзин вскидывает ладонь, заставляя время застыть нитью, длинной и тонкой, подобно боли. Легкое движение, едва ощутимый всплеск силы – он касается разума Хэнсина, подобно водной глади, бесцеремонно нарушает покой поверхности, погружается в глубину, чтобы достать нужные воспоминания, как едва-едва мерцающий камень на самом дне.

Его руку отталкивает яростным всплеском, нить натягивается до предела и лопается, хлестнув по коже с почти физической болью. Байцзин отдергивает руку. Ци рассыпается с пальцев застывшими каплями, мелким бисером, осколками инея.

– И зачем вам лезть в мой разум? – холодно произносит Хэнсин.

– Вы… почувствовали? – выдыхает Байцзин, опуская руку.

Хэнсин медленно поворачивается, шаркнув подошвами сапог по камням дорожки.

– Это она попросила, да? – произносит он горько. – Вы не похожи на шэньшоу, который совершил бы подобное по собственной воле.

Байцзин кивает. Взгляд Хэнсина настолько острый и пристальный, что он ощущает его, даже не в состоянии увидеть. Самец, слишком привязанный к самке, которая никогда не сможет и не захочет ему принадлежать. Байцзину на пару мяо даже становится жаль его.

– А-Юй боится, что вы не сможете идти вперед, если будете помнить ее. Она не хочет, чтобы вы страдали, поэтому попросила меня использовать божественную силу и стереть ваши воспоминания о ней, – объясняет Байцзин. – Посему у меня есть лишь одна просьба. Позвольте ей поверить, что у меня получилось. Позвольте умереть спокойно.

– А кто дал ей право решать за меня? – Хэнсин резко шагает вперед, почти нависая над Байцзином. Его голос звучит глухо, но в нем слышится ярость. – Кто дал ей право лишать памяти о ней? Она – часть меня.

– Нет. Она не ваша часть,– резко возражает Байцзин.– Вы должны уважать ее выбор, потому что его сделала она, а не вы.

Тишина. Только шум ветра за воротами, только прерывистое дыхание Хэнсина. Байцзин чувствует, как эмоции внутри этого шэньшоу превращают гладкую воду в пузырящуюся, закипающую поверхность, готовую всплеснуть и фонтаном вырваться наружу. Но Байцзин не может позволить этому случиться. Он делает шаг назад, говорит тихо, но твердо:

– Если вы не согласитесь, я вынужден буду завершить начатое насильно.

Хэнсин шумно выдыхает – и вдруг предстает не главой клана, не избранным, а просто юным фэнхуаном, только что потерявшим старшую соученицу, почти ставшую ему сестрой. Просто шэньшоу, которому больно. Байцзин успокаивает дыхание, заставляет ледяное биение внутри улечься, свернуться в груди и сложить шипастые тонкие крылья. Молча ждет, зная, что, если ответ Хэнсина ему не понравится, он сделает все возможное, чтобы удержать его подальше от Цинъюй.

Его Цинъюй.

– Хорошо, – произносит Хэнсин наконец. – Ради нее.

Не дожидаясь какой-либо реакции со стороны Байцзина, он уходит. Байцзин, не двигаясь, смотрит Хэнсину вслед, пока звук шагов не растворяется в вечной для него темноте. Вечерний холод пробирает до костей, заставляя мелкую дрожь ползти вдоль позвонков и стекать по костям крыльев. Тяжесть в груди становится почти невыносимой – словное чужое сердце обратилось камнем.

Это не победа, не поражение. Это компромисс. Хэнсин не позволит стереть память, но и не станет мешать Цинъюй верить, что ее жертва принята.

Байцзин медленно возвращается в покои Цинъюй. Каждый шаг отдается в ушах глухим эхом, спина норовит согнуться, изменить привычной прямой осанке. Он несет на плечах груз, который не в силах сбросить. Воздух кажется густым, пропитанным невысказанными словами и невыплаканными слезами. Он останавливается у порога, собираясь с духом. Ему предстоит сказать то, что она хочет услышать.

Цинъюй сидит у окна. Байцзин не видит ее, но чувствует присутствие – тепло, дыхание. И опять запах крови, за которым почти стал неслышен естественный аромат ее кожи и волос. Ее силуэт в переплетении линий перед внутренним взором – зыбкий, почти прозрачный, ее мысли – отдельные хрупкие песчинки, которые утекают сквозь его пальцы. Байцзин ощущает горечь на языке, которую не выходит сглотнуть.

– Получилось? – с надеждой спрашивает Цинъюй.

Байцзин подходит, опускается рядом. Берет ее за руку – горячую, хрупкую, напряженную. Мягко проводит большим пальцем по коже, сухой, с мозолями от оружия, расположение которых он уже запомнил наизусть.

– Да, – говорит он, глядя ей в глаза, но не видя их. Ложь горчит на губах, оседает тяжелым комком в горле. – Он забыл.

Цинъюй делает глубокий вдох. Байцзин чувствует, как ее грудь вздымается и прерывисто опускается, словно она пытается наполнить себя его словами, его заверением, удержать, как драгоценный воздух. Отравленный. Липкий. Но Цинъюй ведь об этом не знает.

Она наклоняется к Байцзину, целует его. Так жадно, словно этот поцелуй должен вместить в себя все невысказанные слова, всю нерастраченную нежность, всю боль и любовь. Она сжимает его плечи, скользит ладонями – отчаянная жажда жизни, последняя вспышка перед тьмой.

Байцзин отвечает на поцелуй голодно, как тогда, у источника, теряя голову, плавясь, растворяясь в Цинъюй. Ладони опускаются на ее спину – даже когда разум застлан туманом, он помнит про раны, помнит про бинты, избегает прикасаться к ним, чтобы не сделать больно. Но даже так сквозь шелк запоминает пальцами каждый изгиб ее тела. Они настолько близко, что он собственной грудью чувствует, как трепещет ее сердце прямо напротив, маленькое, сильное, горячее.

Она отстраняется, переводя дыхание,– их лица всего в цуне друг от друга, вдохи смешиваются. На губах особенно отчаянно горчит, Байцзин хочет закричать, признаться, сказать, что все неправильно, что он солгал, что Хэнсин на самом деле будет помнить,– но Цинъюй снова целует его, медленнее, глубже, нежнее. Мысли путаются. Байцзин ни о чем уже не может думать, кроме безумного: еще, еще, еще.

Пальцы Цинъюй в его волосах, острыми кончиками ногтей по затылку. На его шее, вдоль плеча – она скользит под одежды, проводит прямо по коже, по тонким чувствительным чешуйкам, и вниз по рукам сбегают волной мурашки. Байцзин прогибается в спине, прерывисто втягивая воздух, крылья распахиваются против его воли. Грохот. Он точно что-то снес в комнате, но сейчас ему все равно.

В комнате – только их дыхание, стук сердец, шорох шелковых одежд. Без зрения все ощущается намного острее, ярче. Байцзин захлебывается в ощущениях и перестает цепляться за реальность. Чернота расцвечивается светом. Грани стираются, размываются, и их с Цинъюй единение, их сплетенные пальцы – как благословение, как прощальная клятва.

– Подари мне себя, – говорит Цинъюй тихо, почти неслышно. – Напоследок.

Байцзин, увы, не может видеть ее глаз, но ощущает в словах пламя – чистое, неукротимое, то, что она отдает ему без остатка, сколько бы мало его в ней ни осталось. Выбирает быть живой до самого конца – цветок, которому суждено раскрыться лишь единожды, вспыхнуть, осветить ночь алым до самого неба и сгореть навеки.

Он поднимает ее на руки, прижимает к себе. Она не сопротивляется, наоборот, льнет ближе, согревая дыханием прохладную кожу, как будто пытается раствориться в нем. Их губы снова встречаются, но теперь в поцелуе – не горечь, не отчаяние, а тягучая сладость, нерушимое обещание, выжженое клеймом под кожей.

Они опускаются на постель – Байцзин позволяет Цинъюй остаться над ним, чтобы она не тревожила раны. Крылья окружают их коконом, отгораживают от всего мира. Движения – медленные, почти ритуальные, каждое прикосновение – как молитва, но не божествам, лживым, бесполезным, а только друг другу. Никому больше.

Они не спешат. У Байцзина удлиняются клыки и когти, он пытается быть аккуратным, когда развязывает пояс Цинъюй, как всегда, затянутый недостаточно туго, когда слой за слоем снимает с нее одежды, когда скользит ладонями по обнаженной гладкой коже, все так же избегая бинтов. Она с его одеждами расправляется намного торопливее, нетерпеливее – кажется, ей и вовсе хотелось бы просто разорвать их прямо на нем, если бы она могла.

Дыхание Цинъюй сбивается окончательно, она дрожит, горит неудержимо. Байцзин шепчет ее имя как заклинание. Целует ее ладони, запястья, ключицы – каждую точку, где бьется пульс. Он хочет запомнить все: вкус кожи, запах волос, ощущение тонких пальцев в своих волосах. Байцзин пытается впитать ее в себя, сохранить в памяти каждую деталь, чтобы потом, когда мир станет пустым, он мог воскресить ее в своем сердце. Даже если сердца уже не будет. Если ничего не будет.

Это все, что у них осталось.

Когда они наконец сливаются воедино, время останавливается – Байцзин чувствует, как оно застыло жидким стеклом перед коротким мигом, когда примет окончательную форму, как вздрогнуло, наслоилось и потеряло четкие черты. В комнате – только громкое, слишком громкое биение сердец, дыхание, стоны, влажный, тягучий звук поцелуев.

Байцзин вздрагивает всем телом – ему вдруг кажется, что он умер. И он совершенно не против. Вместо чернильной тьмы вокруг него свет, разлившийся звездным молоком и сияющим серебром. Весь мир сужается до крошечного пространства, и, если бы он перестал дышать, если бы оба его сердца остановились прямо сейчас, он не нашел бы ничего прекраснее и ничего счастливее.

После они лежат рядом, переплетенные руками и ногами, как два дерева, чьи корни срослись под землей. Цинъюй старается не тревожить раны, прижимается к его груди, и он слушает, как бьется ее сердце. Этот звук – как якорь, удерживающий в реальности, как напоминание, что она здесь, с ним, хотя бы сейчас. И несмотря на то, что только что произошло, Байцзин не ощущает внутри себя грязи – той, о которой ему порой осторожно, полушепотом, с ужасом на лицах говорили старейшины.

В его жизни не было и никогда уже не будет ничего более правильного, чистого, ослепительного – достаточно, чтобы стать солнцем взамен погасшего.

Байцзин молчит. Его пальцы скользят по волосам Цинъюй, по плечу, по руке – он все еще не может поверить, что это не сон, не иллюзия. Он пытается запомнить тепло ее тела, замедляющийся ритм дыхания – она засыпает, гаснет, остается в его руках угольком, наконец отдавшим весь свой жар. Для Байцзина это не просто прикосновения. Язык, которым он читает ее душу, такую же обнаженную, как тело.

Здесь есть только они.

И это их последняя близость.

Предыдущая главаГлава 15 из 17Следующая глава